Йод - Андрей Рубанов 14 стр.


Крошечная Ингушетия благоразумно не участвовала в войне и была за это обласкана федеральным центром. Здесь даже учредили свободную экономическую зону. В свое время в Москве широко продавались ингушские офшоры – фирмы, имеющие налоговые льготы. Будучи подпольным банкиром, я неоднократно приценивался, но отпугивала цена. Ингушский офшор стоил в десять раз больше, чем популярный и очень удобный багамский.

Гостиница оказалась сырая, мрачная и пустая. Двухэтажный кирпичный дом со скрипящими полами. В Городе солнца можно было построить гостиницу чуть почище. Еды не предложили. Суровый администратор, он же коридорный и, возможно, владелец заведения, посмотрел мне в глаза и вручил помятый алюминиевый чайник, а также граненый стакан. Пришлось искать магазин, купить кефира, хлеба и водки; прочие продукты – черная заветрившаяся колбаса и желто-зеленое масло – не показались мне съедобными. Вернувшись в номер, я полчаса повалялся на громко скрипящей койке, подождал, пока отдохнут ноги, и вышел во двор, в жирную ночь, покурить.

Наблюдал полнозвездное кавказское небо. Вспоминал времена офшоров, миллионов, кожаных курток от покойного Версаче. За что убили его, он был всего лишь портняжка? Удивителен мир, где даже самая очевидно мирная профессия не гарантирует ее обладателя от пули.

Интроверт и бывший романтик, я люблю ночь, звезды, сигареты. Я думал о том, кто я и зачем я здесь.

Романтик пять лет делал деньги, маневрируя меж мошенников, бандитов и продажных чиновников. Это утомительное занятие, требующее полной самоотдачи. Романтик три года сидел в тюрьме, маневрируя меж воров, убийц и продажных вертухаев. Это утомительное занятие, требующее полной самоотдачи. Романтик почти год подготавливал убийство бывшего друга. Это утомительное занятие, требующее – чего? Ага. Интроверт и романтик утомился вконец – но вместо того, чтобы взять перерыв, уехал туда, где таких, как он, убивают.

Он дошел до черты. Он смотрел телерепортажи об экстремальных видах спорта и недоумевал: все эти длин12 новолосые юнцы, сынки обеспеченных бюргеров, сигающие со скал на парашюте размером с носовой платок,


казались ему болванами. Романтик знал человека, не умеющего сложить в уме три и восемь, но сколотившего астрономический капитал (впоследствии, говорят, все растратил на блядей). Романтик видел тюремного надзирателя, трахающего тюремную надзирательницу практически на глазах у двух сотен арестантов, завороженно притихших. Романтик наблюдал боевого полковника, едва не утонувшего спьяну в надувном купальном бассейне метровой глубины; впоследствии пришлось помогать ординарцам собрать с поверхности воды и высушить листы из развалившейся полковничьей записной книжки. Может показаться, что опыт сделал романтика мудрее, благоразумнее, спокойнее и осторожнее, – ничего подобного. Он очерствел – и только.

Нельзя все время наблюдать жизнь с обратной стороны, с изнанки. Нельзя все время сидеть в окопе, в камере, в схроне теневика-менялы. Надо хоть иногда выбираться на солнце.

Надо выбираться, понял я, слушая, как верещат ингушские цикады. Хватит риска, тюрьмы, крови, мести. Не хочу больше. Какой я, к черту, чеченский Геббельс? Нашел, тоже, с кого пример брать – с гада, нациста и душегуба. Едва не убил человека из-за денег, а теперь нарисовался на Кавказе, пропагандист хуев. Вали отсюда, пока живой, тут без тебя как-нибудь разберутся.


Ближе к полуночи ко мне подселили соседа, русского пехотного офицера, не успевшего засветло добраться до своей комендатуры.

– Капитан Семенов, – представился он.

Я назвал свое имя и род занятий. Сосед недоверчиво изогнул светлую бровь.

– Русский?

– Очень, – ответил я. – Вы водку пьете?

– Я строевой офицер.

– Действительно. Извините. Спросил, не подумав.

– Ничего.

Капитан – маленький, ладный, обыкновенный русский офицер с глазами подростка – подождал.

– Ну что же вы? Наливайте.

Тут пилось совсем иначе, не как в Москве. Легче. Водка помогала отбросить покровы лишней цивилизованности. Мы много выпили, поговорили о войне и мире; потом заснули не раздеваясь.

(А вот траву курить мне не понравилось. Однажды из любопытства я раздобыл местной травы, через приятелей из охраны мэра. Глупо приехать на Кавказ, на исламскую землю, где алкоголь не приветствуется, и не покурить марихуаны. Но ощущения оказались далеки от эйфории. Мешало внутреннее напряжение, чувство опасности, заставляющее круглосуточно пребывать настороже. Тайком ото всех, прячась в сортире, я выкурил половину косяка, остальное выбросил. В отличие от водки трава увеличивала страхи. В Грозном почти ежедневно убивали одного русского, не щадили даже женщин. В прошлый мой приезд расстреляли пожилую преподавательницу местного института. Я дважды был показан по местному телевидению и вот-вот ожидал покушения.)

Наутро проснулись поздно. Тронулись вместе. Оно и безопаснее. Давешний разбитной таксист обещал довезти сначала меня – в Грозный, а затем капитана – в Аргун. Разумеется, мы были выгодные клиенты, и в восемь утра он уже сигналил под нашими окнами.

Однако в столицу по-прежнему никого не пускали. Я тряс удостоверением – не помогло.

– Поехали со мной, – пригласил капитан. – Отси12 дишься у нас, а там видно будет.


К середине дня добрались. Напротив аргунской комендатуры я увидел огромную воронку. Несколько недель назад здесь врезался в ворота набитый взрывчаткой грузовик под управлением девушки-смертницы. Очевидно, все об этом помнили: едва я вошел в офицерский кубрик, как в меня, горбоносого полубрюнета, уперлись мрачные и подозрительные взгляды. Я вежливо поздоровался, сел на угол лавки, устроил сумку возле ног и стал размышлять о том, что если город не откроют, то будет правильным завтра же улететь обратно в Москву.

– Расслабься, – сказал Семенов, пробегая мимо.

– Слушаюсь.

– Скоро будем обедать.

Я предложил помощь – капитан кивнул, принес мне огромную лохань с картошкой и нож. Обрадованный тем, что теперь от меня будет польза, я взялся за дело. Через четверть часа за дверью послышались ругань и топот ног. Вошел дымящийся камуфлированный человек. Он дико вращал глазами и тяжело дышал. Поставил в угол автомат, рухнул на лавку.

– О! – выкрикнул он. – Семенов! Что так мало погулял?

– Сколько положено, столько и погулял, – ответил капитан. – Откуда ты, Жека?

Вошли еще четверо пыльных, громогласных. Сладко запахло порохом.

– Откуда? – возбужденно выкрикнул дымящийся. – Из боя! Говорил я вам, что в мечети – ваххабитский схрон!

Он примолк и вопросительно посмотрел на меня – зрачки были белыми.

– Это свой, – сказал Семенов. – Пресс-секретарь мэра Грозного.

Вояки презрительно скривились, кто больше, кто меньше. Я продолжал орудовать ножом. Чистить картошку – мне, выросшему в сугубо картофельном краю, это всегда легко давалось.

– Целы? – озабоченно поинтересовался капитан.

– Гришу поцарапало. Ерунда. Он в штаб пошел, докладывать.

– Так что там про мечеть?

– Мечеть? Из нее по нам работали. Капитан, я тебе давно говорил...

Семенов похлопал дымящегося по плечу.

– Ты умный, Жека. Уважение тебе. Уважение. Завтра пойдем выяснять. Старейшин за бороды подергаем, главе администрации вопрос зададим... А сейчас отдыхай. Я с отпуска, я домашнего привез.

Вошедшие стали сыпать подробностями, отдуваясь, сопя, экономно матерясь, снимая разгрузки, расшнуровывая берцы, отстегивая от себя ремни, кобуры, лямки, портупеи; щелкали замки, трещали застежки»липучки». Остались в исподнем. Белые тела, черные лица и руки. После гортанных чеченских баритонов славянские голоса показались мне мелодичными, почти нежными.

В мою сторону не смотрели.

Похватали серые полотенца, гурьбой ушли. Я, в гражданском пиджачке своем, год назад купленном задорого на последние доллары, ощущал себя глупо, как ребенок, случайно оказавшийся на взрослой пьянке, где тети громко смеются и позволяют дядям хватать себя за сиськи.

Тот, кто кричал про мечеть, вернулся первым. Полуголый, пахнущий мылом, он уселся напротив, закурил и некоторое время изучал мою грудь и переносицу. Я все ждал, когда он выпустит дым мне в лицо. 12

– Я Женя Питерский, – наконец сказал он. Руки не подал.

– Андрей.

– Ага. Андрей. Ну-ну.

– Не бузи, Жека, – сказал Семенов и под сдержанные одобрительные возгласы выложил на стол завернутый в рушник домашний пирог.

– Он пытается сказать, что он русский, – громко объявил Женя Питерский.

– Он в натуре русский... Товарищи офицеры, налегайте. Пирог с мясом. Жена пекла.

– Может, – спросил Жека Питерский, – он еще и православный?

Я кратко признался, что не крещен.

– А чего так?

– Папа с мамой были коммунисты. Вдобавок – школьные учителя. Тогда с этим делом было строго.

– Какого ты года?

– Шестьдесят девятого.

– Взрослый мужик.

– Он в натуре русский... Товарищи офицеры, налегайте. Пирог с мясом. Жена пекла.

– Может, – спросил Жека Питерский, – он еще и православный?

Я кратко признался, что не крещен.

– А чего так?

– Папа с мамой были коммунисты. Вдобавок – школьные учителя. Тогда с этим делом было строго.

– Какого ты года?

– Шестьдесят девятого.

– Взрослый мужик.

Мы скрестили взгляды.

– Гонор, вижу, в тебе есть, – усмешливо сказал Жека Питерский. – Уважение тебе. Уважение. Но твой мэр – гад. Как и все они.

– Это не так, – возразил я, не сильно нервничая.

Главное доказательство того, что я не чеченец и вообще не мусульманин, находилось у меня в штанах. Я не обрезан. Дойдет до дела – предъявлю. Шлепнуть меня тут, конечно, не шлепнут, но пиздюлей дать – легко дадут. А потом отправят в особый отдел. Удостоверение у меня есть, но на этой земле у каждого умного сепаратиста таких удостоверений – целый набор. Говорят, в республиканском ФСБ целый кабинет забит первоклассным полиграфическим оборудованием, изъятым при обысках.

Выпили по первой. Жека Питерский захрустел местным огурцом и опять решил придавить меня взглядом.

– Если ты русский – почему ты с ними?

– Я с теми, кто за нас.

– Из них нет ни одного, кто за нас. Они все – за себя, и больше ни за кого. Если ты русский, будь с русскими и за русских.

– Красиво излагает прапорщик, – похвалили с дальнего конца стола. – Молодец.

– Уважение!

– Уважение, уважение.

– Безграничное уважение.

Я спросил:

– А кто тогда будет за них?

Прапорщик пренебрежительно пожал плечами (намекал, что я ничего не понимаю; вспомнилось знаменитое, из Льва Николаевича: «Боже, как наивен») и протянул к центру стола кружку – уже наливали по третьей. Капитан кашлянул и медленно выпрямился.

– Каждый, – сказал он, – может встать и выпить молча.

Несколькими минутами позже мрачный Жека Питерский, уже хмельной, сообщил, клонясь ко мне через стол:

– Это моя четвертая война. Я еще Афган застал. Потом Абхазию. Тут – второй раз. Нигде русских не любят. Улыбаются, а потом в спину стреляют. Мы, бля, везде оккупанты. Захватчики. Он, сука, харчи твои берет, водку берет, патроны берет, бензин берет, медицину берет, а потом домой приходит и детей своих учит, что русские – интервенты, неверные, враги...

Достали гитару. Помедлив, я протянул руку. Вдруг вспомнил, что грубый прапорщик назвался «питер12 ским», и сразу сообразил насчет репертуара.


Певец, сразу скажу, из меня никакой, но кое-что коекак могу. Я стал петь, чередуя Розенбаума с Гребенщиковым. «Извозчик», потом «Дай мне напиться железнодорожной воды». Потом «Мне пел, нашептывал начальник из сыскной». Потом «Скоро кончится век». Потом «Гопстоп», потом «Когда я кончу все, что связано с этой смешной беготней». «Утиную охоту», и сразу «Ярмарку», потом «Я не знаю, зачем ты вошла в этот дом», и сразу «Сидя на красивом холме», и сразу «Рок-н-ролл мертв» – тут ветеран четырех кампаний стал мне подпевать, хрипло и протяжно, вращая глазами и ударяя ладонью о стол, так, что миски подпрыгивали.

– Ладно. Теперь верю, что ты русский. Уважение тебе. Уважение. Налейте ему. А я устал, мужики. Отбой буду делать.

Спустя час все уже спали. За столом остались только мы с капитаном.

– Отскакивай от них, – вежливо, но твердо посоветовал он.

– От чеченов? – спросил я.

– Да.

– Ты не любишь чеченов, – сказал я.

– Не люблю, – спокойно ответил капитан. – Ты видел, как они живут? В России нигде так не живут. Трехэтажные кирпичные дома. Трехметровые заборы. Мощеные дворы. В каждом хозяйстве – или трактор, или грузовик. Обязательно – хорошая иномарка. Дети умеют управлять, не доставая ногами до педалей. У каждого по пять дядьев, по пять братьев, самому едва двадцать – а уже трое сыновей. Сами пекут хлеб, сами гонят бензин. Они богатые.

– Они трудолюбивые, – сказал я.

– Они воры.

– Они крестьяне.

– Они должны подчиниться.

– Подчиняй, – сказал я. – Что же, вся русская армия со всеми ее железяками не может завалить три тысячи бандитов?

Семенов покачал головой.

– Как ты себе это представляешь? Если ночью они головы режут, а днем у себя в огороде урюк сажают, типа мирные люди?

Я ничего не сказал, хотя прозвучавшее возражение, всем известное, лично меня никогда не убеждало. В республике пятьдесят тысяч взрослых мужчин – если бы захотели, на каждого завели бы подробное персональное дело. Не слишком трудоемко для сверхдержавы, которой вполне по карману содержать полтора миллиона граждан в тюрьмах и лагерях.

Когда все начиналось – в девяносто четвертом, – на русских кухнях много говорили о чеченской войне. И никто из моих собеседников – от заводских рабочих до кандидатов наук – не верил, что сверхдержава, пуляющая ракеты в космос и умеющая строить подводные лодки высотой в девятиэтажный дом, не может справиться с деревенскими юношами, вооруженными потертыми автоматами.

Вдруг Жека Питерский отшвырнул одеяло, сел на своей койке и выкрикнул:

– Какие они, бля, мирные? Им тут мир не нужен. Когда мир – им неинтересно! Ночью с ним перестреливаешься – а у него трассеры цветные! На три желтых – один красный! У меня знакомый есть, из ихнего чеченского ОМОНа, восемнадцать лет по паспорту... А в натуре, думаю, шестнадцать, если не пятнадцать... У меня был «макаров» трофейный – так этот пацан все умолял продать. Зачем, спрашиваю, тебе «макаров», ты и так с ног до головы увешан? А он отвечает: э, ты не панимаешь! Сматри, 12 кароче, иду я по селу, к двоюродным братьям, кароче, чай пить, дела абсудить, туда-сюда, кароче, иду, и в этом кармане у меня «тэ-тэ», и в этом – тоже «тэ-тэ», а тут, кароче, за поясом «макаров», и тут тоже «макаров» – панимаешь?

Мне удалось сдержать улыбку. Жека Питерский зевнул.

– Они не солдаты. Они маленькие дети с большими хуями.

Он отвернулся к стене и долго ворочался, но потом опять сел – взъерошенный, с острыми плечами – посмотрел на меня и с нажимом сказал:

– А тебе не понять. Тебе не понять, гитарист. Поешь ты складно, но не знаешь, что это такое – пятнадцать лет прожить со стволом в обнимку. Я солдат. Мне приказывают пойти и сдохнуть – и я иду, и подыхаю. Тебе не понять. И чеченам твоим тоже.

Он опять лег. Я ждал, что он вскинется, решит добавить что-нибудь еще, но через минуту уроженец Северной столицы уже храпел.

Я бы поспорил с ним. Сказал бы ему, что у него, профессионального солдата в погонах и казенных штанах, нет монополии на воинскую гордость, что жизнь в обнимку со стволом мне знакома. Только мне и таким, как я, приходится помалкивать об этом.

Я и сейчас промолчал, я был тут гость и хорошо понимал, как надо себя вести.

Вышел из душного кубрика на воздух, сел на узкую лавку, закурил.


Первый ствол помнишь всю жизнь. Как первую женщину.

В армии я имел дело с карабином Симонова – простым и надежным, хотя и морально устаревшим оружием. Но наши карабины были обезличены и отделены от нас, солдат. Огнестрельные машинки хранились в оружейной комнате и выдавались два раза в месяц, когда наша рота в свой черед «заступала в караул» – охранять емкости с авиационным керосином и хранилища боеприпасов. Всякий раз мне доставался другой карабин, и все они были одинаково старые, с облезшим воронением и стертым лаком прикладов, с дочерна засаленными и потрескавшимися от времени брезентовыми ремнями. То есть мы – бойцы Советской армии, русские и узбеки, грузины и латыши – не имели персонального оружия, а ведь это важно: владеть собственным личным стволом. И чтоб его не трогал никто, кроме хозяина – зато хозяин чтоб общался, когда хотел и сколько хотел.

К тому же для аэродромного служивого люда харизма стрелкового оружия не была очевидна. Что такое карабин против сверхзвукового истребителя-перехватчика? Я провел два года меж огромных, хищно заостренных, оглушительно ревущих боевых птиц и не воспринимал всерьез автоматы, пистолеты и карабины.

Зато первый собственный, личный ствол – обрез охотничьего ружья, настоящую бандитскую волыну, появившуюся двумя годами позже, – нельзя было не воспринимать всерьез.

Выстрелом из моего обреза, одним только патроном, снаряженным крупной дробью, перерубало дерево толщиной в руку.

Я отпилил оба ствола и приклад, сделал подобие пистолетной рукоятки, и машинка стала смахивать на какойнибудь дуэльный «лепаж» начала девятнадцатого века. Очень романтично.

Кстати, стрелял я всегда неважно: от рождения тонкие кости, слабые кисти. Но городская война не требует от бойца навыков снайпера. Попасть из одного угла комнаты в другой угол может всякий. В городской войне – 12 той, московской войне начала девяностых, – главное было не попасть в цель, а решиться выстрелить.

Все это было, повторяю, необычайно романтично. Больше двух лет прошло среди запахов кожаных курток и оружейной смазки. Удобный обрез подвешивался под плечо, на петле, как топор студента Раскольникова. Либо засовывался за пояс. Но чаще хранился в машине, в тайнике. А еще чаще – дома, тоже в тайнике. Ствол – все знают – берется только на конкретное дело.

Назад Дальше