Остров: Виктор Пронин - Виктор Пронин 10 стр.


– Выйди наверх, посмотри.

Скосив глаза вниз, Сашка увидел, что Дина раздумчиво водит пальцем по рубцам его свитера. И в этом, почти ничего не значащем жесте он вдруг ощутил и слабость женщины, и свою силу, и необходимость защитить ее от какой-то смутной опасности. Ему показалось, что только он может защитить, а другие и сами не прочь воспользоваться ее слабостью. Не колеблясь больше, он взял ее лицо в ладони, повернул к себе и посмотрел в глаза, будто хотел найти подтверждение своего ощущения. А когда наклонился, чтобы поцеловать ее, почувствовал на плечах ее руки.

– Сдавайся, – сказал он.


САШКА. Сдавайся, сказал я. Она ничего не ответила. Только уж очень испытующе посмотрела на меня, словно решала, стоит ли мне доверять. А потом кивнула. Ладно, мол, сдаюсь, если тебе этого хочется, но посмотрим, что ты дальше будешь делать. Уж больно торжественно она обставила все это. И не сказала ничего, и слова никакого не потребовала, обещания или чего там еще, что полагается в таких случаях... А получилось, что я вроде того что ответственность на себя принял.

Лет двадцать назад, помню, мне батя велосипед купил, но ездить на нем я не умел. Так, кой-как, на чужих, задрипанных, трехколесных... А тут стоит – ободья никелем сверкают, звонок такой, что и прикоснуться страшно, руль без единой царапинки. И рама незалапанная, и шины незаезженные... Поставил я его в сарай, сел напротив и смотрю. Пальцем трону и опять смотрю. Потом дохну на обод и слежу, как облачко на нем исчезает. И кажется, что если сесть на него, то носиться можно по всей земле и никто не угонится за тобой, и вообще...

С тех пор самый счастливый мой сон – я, пацан, в закатанных штанах, с глазами во все лицо, с тощими руками, припаянными к рулю, еду по тропинке. А она петляет, кружит между деревьями, кустами. Трава по сторонам, козы пасутся на цепях, петухи на заборах орут как полоумные. А батя, живой еще, что-то кричит мне, смеется, рукой машет, а я будто лечу над этой тропинкой...

Видел я этот сон раза три, не больше. И как начнется, я уже знаю, что дальше будет, знаю, что на тропинке увижу, когда петух закричит, когда батя на повороте покажется, и что он крикнет мне, тоже знаю. И такое от всего этого ощущения, что даже сравнить ни с чем. И сейчас у меня было примерно такое же настроение.

Что получается... В школе, в книгах, в плакатах на любом заборе тебе все время талдычат про какие-то высокие чувства, а ты между тем очень даже запросто убеждаешься, что все это блажь. Ну в самом деле, когда жизнь твоя порезана командировками, рейсами, путинами, когда люди, и женского пола в том числе, мелькают перед тобой, как карты в колоде... Так ли уж важно, дама это, шестерка, туз – рубашка-то у всех одинакова. Пестренькая, маскировочная рубашечка.

Ну, хорошо тебе с человеком, ну, переспал ты с ним, по душам поговорил, а утром-то тебя грузовик ждет. И гудят синим огнем в его крытом кузове три паяльные лампы, чтоб не замерзнуть по дороге. А ты кутаешься поплотнее в куртку из чертовой кожи, чтоб подольше сохранить тепло того человека, которого оставляешь в кровати, натягиваешь шапку на ходу и уже из машины посылаешь мерзлый поцелуй неясной тени в окне. А к обеду ни тебе тепла, ни воспоминаний. К обеду только дрожь в руках, да морда в испарине.

И вот-те на! Вдруг оказывается, что за всем трепом о высоких материях стоит что-то! Ты целуешь человека, а он между тем, может, смеется над тобой или примеряет тебя – годишься ли... А ты в страхе – не оплошать бы!

Возвращаешься в свое купе, ложишься на полку, а тебя будто ворочает кто-то, как шашлык на шампуре – неужели недоросток?! И где-то глубоко в тебе ворочается и просыпается существо незнакомое, но нравящееся тебе. А ты думаешь – не ты ли это сам? Не ты ли просыпаешься наконец от какой-то затянувшейся спячки? И понимаешь – что-то случилось с тобой, ни для спокойствия, ни для уверенности нет уже у тебя никаких оснований... А ты вроде бы даже рад этому.


ТАКОЙ УЖ ОН БЫЛ... Кравец боялся людей.

Он уклонялся от новых знакомств, а если уж избежать этого не удавалось, прежде всего прикидывал – какой вред может принести ему новый человек. Кравец никогда не рассказывал о себе и ни о чем не расспрашивал других. Он избегал всяких событий, которые могли хоть как-то потревожить его, даже не думая о том, несут ли они ему радость или огорчение. Людей он различал в зависимости от того, насколько большое зло они могут ему принести. Сам он зла на людей не копил, но была у него опасливая настороженность. Конечно, он верил, что есть хорошие люди, но полагал, что зло они могут принести, и не желая того. Человек живет по законам, не позволяющим ему вести себя, как он считает нужным, думал Кравец, а раз так, то любой может навредить невольно. Поэтому Кравец старался жить так, чтобы никому не подворачиваться под руку. Была у него, правда, еще одна причина жить именно так, но о ней он старался не думать.

На многие вещи Кравец имел четкое мнение, но не испытывал никакой необходимости делиться с кем-то своими мыслями. По складу своему Кравец не был равнодушным человеком, и в его уклонении от знакомств проступала настойчивость, в молчании было что-то вызывающее, а в манере разговаривать наряду с настороженностью уживалось достоинство.

Трое суток он лежал, почти не поднимаясь, и лишь изредка поздним вечером выбирался в тамбур выкурить сигаретку. А потом снова забирался на свою полку. Когда при дележке продуктов ему достались пирожок и бутерброд с кетой, Кравец вежливо поблагодарил, не спускаясь с полки. Пирожок он тут же съел, а бутерброд отдал Борису.

– Мне неудобно, – сказал он. – Это вашей жене. Ей сейчас нужно поплотнее...

А когда оргкомитет шел по вагонам, собирая так называемые «излишки продуктов», Кравец молча полез в свой чемоданчик и вынул литровую банку красной икры. Всю икру у него не взяли. Дина отложила половину, а остальное вернула старику. Кравец от возврата не отказался, но и прятать банку не стал.

– Вы не стесняйтесь, – сказал он Тане, показывая на банку. – В икре есть все, что вам сейчас нужно.

Таня, зная, что старик голоден, есть не стала. Только поздним вечером, когда Кравец сам открыл банку, тоже решилась подкрепиться.

– Послушай, батя, уж ты не заболел случайно? – спросил его Борис. – А то скажи... Может, что надо...

– Нет, спасибо. Я здоров.

– А то, я смотрю, ты все лежишь...

– Нет, нет, я здоров.

– Смотри... А ты где работаешь, батя? – Борис хотел как-то выразить старику свое участие.

– По линии быта, – быстро ответил Кравец, глянув из-под бровей маленькими синими глазками. И тут же заговорил о буране.

– А на Острове давно? – задал Борис вопрос, самый, казалось бы, естественный, и смутился, увидев растерянность старика. Чтобы загладить непонятный промах, Борис начал рассказывать о себе, о том, как привез жену из отпуска, сколько зарабатывает, сколько грибов они с женой собирают, чтобы хватило на год, рассказал, что Таня работает в столовой, что Остров, по его мнению, хорош еще и тем, что здесь можно не гнаться за тряпками...

– А не скучно? – спросил Кравец, чтобы как-то заполнить паузу.

– Нет, – твердо ответил Борис и повернулся к жене. – А тебе не скучно на Острове?

– Да некогда скучать-то...

– Вот именно, – Борис упрямо уклонил голову, будто ему сейчас предстояло доказывать это перед целой толпой. – Каждый должен знать свое место и не рыпаться куда не надо. И не суетиться без толку.

Слова у Бориса были солидные, обстоятельные. Послушав его из-за стены, можно было подумать, что произносит их человек пожилой, плотный, с тяжелым лицом и неторопливыми движениями. А на самом деле это был щупленький парнишка небольшого роста, с прямыми светлыми волосами. И щетина у него тоже была светлая, неуверенная.

Борис говорил, все больше волнуясь, перебивая самого себя, как бы признавая какую-то вину, но старался доказать, что он имеет на нее право. Он спешил, спешил, будто не успевал сказать что-то главное. Таня молча смотрела прямо перед собой, и непонятно было – то ли она вовсе не слышит его, то ли знает наперед все, что он скажет. Борис все время обращался к ней, и чувствовалось, что его сбивает с толку ее молчание.

– Извините, – сказал Кравец, – а образование у вас какое?

– Нет у меня образования! Нет. Ну и что?! Из-за этого я не могу с женой своей спать? Погоде хорошей не могу радоваться? Праздник не могу праздновать?


БОРИС. Это был наш старый спор с Таней, который будет теперь повторяться каждые три года – когда выдают деньги за проезд на материк. Мы и сейчас ездили туда только потому, что она этого захотела. Уйму денег оставили – вот и все. Ее старики до сих пор зовут нас на этот материк, работа, мол, интересная, театр, стадион...

А спросить у стариков – ели они когда-нибудь кетовый балык, икру красную, если, конечно, не брать в расчет наши посылки? Черта с два! А мы здесь едим эту икру столовыми ложками и вовсе не из консервных банок. Она идет у нас, как сало на Украине: готовить не хочется или некогда – принес банку икры, отрезал хлеба и ешь сколько влезет.

Конечно, не в этом главное, но питаться одними консервами... Извините. А выстоять все эти очереди за хлебом, мясом, молоком... Не по мне это. И стадион мне тоже не нужен, и так не ожирею. Пробежишь двадцать километров на лыжах, да обратно двадцать – о стадионе и думать не захочешь. Работа? Что я здесь строитель, что там... Чего от добра добра искать? Не надо рыпаться, не надо суетиться. Жизнь себе идет, и весь треп, который вокруг нее вьется, оседает позади, как снежная пыль за тягачом. Все эти устремления, образования, культура... Треп. У каждого своя культура, и мне плевать, если моя кому-то не нравится. Я иду, к примеру, в лес и знаю, как каждый гриб называется, где его искать, с чем его едят, с чем пьют. Это тоже культура. Я знаю, какая завтра погода будет, как рыбу ловить, как зверя бить, знаю, как дома строить – и все это тоже культура. А выпить мне захочется, я пойду и куплю, не задумываясь, бутылку коньяку, мало мне покажется – две возьму, гости ко мне пришли – пять бутылок возьму. И не буду за столом лоб морщить да подсчитывать, хватит ли до получки. Потому что знаю – в сарае у меня бочонок с икрой, балычки болтаются опять же на полтора центнера, да разное прочее...

Конечно, я понимаю – все это не главное. Главное – человек я или не совсем. Хорошо, пусть так. Но в том-то и дело, что эти самые деньги и жратва дают мне возможность чувствовать себя человеком, спокойно жить, спокойно засыпать и просыпаться.

Вот так.


БЕЗ НАЗВАНИЯ. Коля медленно, словно превозмогая страшную усталость, закрыл дверь и тщательно задвинул щеколду. Оля смотрела на него выжидательно и улыбчиво. В ее улыбке были и насмешка, и поощрение, и любопытство – мол, очень даже интересно, что дальше будет? Да и знаешь ли ты, что делать? Да и сможешь ли ты, мальчик, сделать все, что нужно, ничего не обесценив, не навредив себе же?

Он подошел к ней вплотную и остановился. То, что должно было сейчас произойти между ними, казалось ему настолько диким и противоестественным, что он был почти в панике. Он знал – отступать нельзя, если он хочет, чтобы его уважали, если он сам себя хочет уважать. Теперь, когда наступил момент, к которому он так стремился, Коля вдруг понял, что совершенно не готов к нему. Купе с двумя огоньками свечек, Оля, напряженно сидящая на нижней полке, он сам, застывший в какой-то неудобной позе, – все это Коля видел как бы со стороны и чувствовал себя третьим. Он наклонился и задул обе свечки сразу. И облегченно перевел дух – третьим был свет.

– Что ты задумал? – спросила Оля.

– А ты не догадываешься?

– Понятия не имею.

– Снимки буду печатать.

– А красный фонарь тебе не нужен?

«А тебе?» – хотел спросить он, но не решился. Оля продолжала сидеть, и обнимать ее в темноте, стоя, было неудобно. Тогда Коля сел рядом. Он мучительно искал слова, чувствуя, что должен сказать что-то мужское, независимое, такое, чтобы она сразу поняла... Что она должна понять, Коля не знал.

Вся сложность была в том, что Коля хотел сказать свое. Чужие слова у него были, их всегда навалом, но он не мог решиться произнести их, потому что те слова говорили другие люди, для других и в другом месте. Произносить слова, сказанные кем-то кому-то, казалось ему неприличным, чуть ли не позорным.

– Оля, – начал он. – Понимаешь...

– Ну?

– Оля...

Он гладил ее по лицу, целовал в губы, в глаза, в теплую шею с пульсирующей жилкой, а Оля сидела неподвижно, лишь иногда наклоняя голову или чуть поворачиваясь, чтобы ему было удобнее.

– Оля, я люблю тебя, – быстро сказал он и с отвращением ощутил фальшь этих слов. Не потому, что он не любил ее, нет. Коля влюбился, и это давало чувство правоты. Ему казалось, будто именно этих слов требовал какой-то официальный, противный ему ритуал, и он был просто вынужден произнести их. Коля столько раз слышал их по радио, в кино, они носились в воздухе, как заеложенная фраза из старого анекдота. Коле хотелось найти слова, которые бы отразили то, что чувствовал он, а не кто-то другой, слова, которых бы еще никто никому не говорил, которые бы навсегда стали их паролем, их тайной, клятвой.

Но он не нашел их. Он не знал еще, что таких слов нет.

– Понимаешь, – сказал он, – я... в общем, я люблю тебя.

А Оля будто ждала именно этих слов. Будто они уже были для нее и клятвой, и паролем. Она засмеялась и, подняв руки, обняла его. Коля почувствовал облегчение – закончился еще один неприятный этап. И снова казнясь фальшью, но теперь уже не слов, а действий, он начал расстегивать пуговицы на ее платье, с ужасом думая о том моменте, когда и это останется позади.

– Подожди, я сама...

Коля опустил руки и услышал... беспомощно и опустошенно зашелестело платье.

– Ну, что же ты... Взялся, так помогай...

Услышав этот ее смех, Коля вдруг успокоился. Это был не дневной смех, которым смеются на улицах, за столом, это был ночной смех, наполненный сговором, тайной, их общим грехом. Негромкий смех, которым смеются вовсе не потому, что смешно. Были в этом смехе какие-то ночные правила, которые все, что происходило между ними, делали естественным и закономерным.

Коля засмеялся и с радостным изумлением понял, что у него такой же ночной смех. Значит, и он усвоил эти новые для него правила, значит, все, что он делает, естественно и правильно. Он наполнялся какими-то соками – счастливыми, тревожными, древними и молодыми соками, он лишь сейчас понял цель, ради которой родился, и, достигнув которой, можно умереть.


ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ. Таня лежала, запрокинув голову, и лицо ее при желтом свете свечи казалось застывшим, вся она была неподвижной, только ладони скользили, скользили по животу, словно разговаривая с ним, упрашивая, умоляя о чем-то...

– Что, Таня? Что?! Не слышу! – Борис наклонился к самым ее губам.

– Позови кого-нибудь... Кажется, началось...

Когда Борис распрямился, Кравец со второй полки прямо перед собой увидел его бледное лицо, мигающие ресницы – он увидел перед собой мальчишку, испуганного и беспомощного.

– Побудьте с ней, – сказал Кравец. – Схожу узнаю.

– Что узнаете? – Борис не заметил даже, как перешел на «вы». Раньше, когда он говорил старику «ты», это казалось ему выражением симпатии.

– Может, среди пассажиров есть врач. Вообще-то я на вашем месте давно бы узнал это. Время было. Не знаю, чего вы ждали.

– Как же вы узнаете?

Кравец внимательно посмотрел на Бориса.

– Успокойтесь. Раньше такие вещи вообще без врачей происходили. И, как видите, человечество не вымерло... Природа все предусмотрела на случай, если врача не будет. Ребенок появляется на свет независимо от того, ждет ли его у входа швейцар в белом халате или нет.

– Врач сказал, что через неделю, не раньше...

– Ну, мил-человек, – Кравец развел руками. – Столько волнений... Все-таки с нами в некотором роде случилось чрезвычайное происшествие.

Кравец прошел по коридору, постучал в дверь служебного купе и, не дождавшись ответа, открыл ее. Проводница сидела в какой-то неестественно застывшей позе в углу, а напротив ее – взъерошенный парнишка.

– Извините... Понимаете, девушка...

– Я не девушка.

– Кто же вы?

– Женщина. И еще я проводник. И еще – дура. Хватит?

– Вполне. Видите ли... Там, в пятом купе, как бы это вам сказать...

– Да уж скажите как-нибудь!

– Она... рожает.

– И давно?

– Я не шучу.

– То есть... как рожает?! Да она что, с ума сошла?

– Уж коли вы женщина, – улыбнулся Кравец, – то должны разбираться в этом. Я думаю, надо пройти по вагонам, может, врач найдется...

В коридоре Оля столкнулась с Борисом.

– Знаете, девушка, я подумал... там, в третьем вагоне, цыгане едут... Они ведь рожают где угодно... Знают, как и что...

– Какие цыгане, о чем ты говоришь!

Оля опасливо вошла в купе, приблизилась к Тане, подождала, пока та откроет глаза, положила руку на влажный горячий лоб.

– Температура?

– Нет, это так... Кажется. Есть врач?

– Сейчас, – закивала Оля. – В соседнем вагоне, я знаю, есть...

Когда она выбежала из купе, коридор был уже наполнен пассажирами.

– Что делать? Что делать?! – твердила Оля. – И надо же – в моем вагоне! Нет, чтобы этой Верке подвезло! И все мне, все мне!

– Девушка, – Кравец взял ее за локоть. – Вы успокойтесь. В нашем вагоне врачей нет, мы выяснили. И фельдшеров нет, и санитаров... Пройдите по составу, пусть проводники узнают у своих пассажиров. И через пять минут все будет ясно.

– Да, да, конечно...

Оля протиснулась через забитый коридор, выбежала в тамбур, и в наступившей тишине слышно было, как грохнула наружная дверь. В этот момент все особенно четко, как бы вновь, услышали настойчивый гул ветра.

– Везет тебе, друг, – сказал Сашка.

– Везет, – механически подтвердил Борис. – Дальше некуда.

– Я читал где-то рассказ о том, как один мужик у бабы роды принимал, – Афанасий воодушевился, заметив общее внимание. – Там тоже баба неожиданно рожать стала. Прямо в степи где-то... Лето, правда, было, тепло... И рядом мужик тот оказался, не помню уж, как он с той бабой познакомился...

Назад Дальше