Все поправимо: хроники частной жизни - Александр Кабаков 27 стр.


Как ребята разъезжались, он уже помнил плохо, а утром еле встал, похмелиться было, конечно, нечем. Напился холодной воды так, что раздуло живот, кое-как прибрал на кухне, покормил мать, сделав из остатков вчерашнего бутерброды, выполз на улицу, купил две бутылки пива, вернувшись, выпил — и тут же заснул, и спал до сумерек, и проснулся от телефонного звонка совершенно здоровым и даже бодрым.

Звонила Таня. Он быстро собрался, хотел еще раз покормить мать, можно было сварить пельмени из пачки, но оказалось, что, пока он спал, приходила Бирюза, сделала обед, и мать больше есть не хочет. Он спешил, одеваясь, носился по квартире, натыкался на мебель, и мать следила за ним невидящими глазами.

За то время, что Нина была в Одессе, его отношения с Таней стали совсем привычными. Почти все время, которое оставалось от университета, он проводил у нее. Утром кормил мать, помогал ей, как мог, привести себя в порядок и уходил на весь день. Несколько раз договаривался с Бирюзой, что она зайдет не только днем, но и вечером, и, предупредив мать, что едет за город, оставался у Тани на всю ночь, возвращался с первым метро не выспавшийся, опустошенный, плохо соображавший, переодевался и потом целый день дремал на военке, ронял голову.

У них с Таней появились общие дела, точнее, она теперь участвовала в его делах. К сбыту водолазок он ее приставить не решился и вообще в эту часть своей жизни не допускал, хотя, видимо, она о многом догадывалась, но многие мелкие дела вообще переложил на нее. Например, она сама захотела стирать его рубашки, и постепенно они перекочевали на Котельники, к его приходу всегда была готова стопочка выстиранных и поглаженных. Она затеяла сшить ему брюки из толстого сукна, такие стали носить этой зимой. Он хотел заказать у портного с Мосфильмовской, но она настояла, что все сделает сама, и действительно — купила сукно почти пальтовой толщины, достала где-то лекала и сшила за пару дней очень прилично, даже с модным хлястиком на заднице, для которого отодрала сине-вороненую пряжку-крокодильчика со старых отцовских брюк. Шила на ручной зингеровской машинке, оставшейся от бабки, а он лежал на диване, оперши голову на ладонь согнутой в локте руки, и смотрел, как она тащит длинный шов вдоль штанины, высунув от старания в уголок рта кончик языка.

Они теперь никогда не спешили в спальню, потому что времени хватало, ему не надо было рано уходить. И в постели она не спешила — медленно, будто в полусне, ползала вдоль его длинного тела, медленно целовала, рассматривала, ложилась головой на живот и так засыпала на несколько минут, а потом снова начинала двигаться, перетекать рядом с ним и на нем.

Из спальни шли на кухню. Он надевал трусы, а она шла голой, поражая его своей естественностью, будто не замечая, что на ней ничего нет. Так, голая, она готовила какую-нибудь еду — точнее, подогревала уже приготовленное до его прихода — и садилась за стол. Пили немного и только купленную ею в «Березке» хорошую водку. Он смотрел на нее и не представлял, как можно жить иначе, без таких голых ужинов в сумерках, и главное — зачем и почему нужно жить иначе. К концу ужина они начинали спешить и, чаще всего оставив недоеденное и недопитое, бросались в спальню.

Иногда звонили и являлись Белый или Киреев, иногда — оба. Тогда приходилось быстро одеваться, Таня шла на кухню готовить закуску, ребята приносили пару бутылок портвейна или водки, сидели долго, пели под киреевскую гитару, о делах не говорили никогда. И опять у него возникало чувство, что это и есть его дом, появлялась обида неизвестно на кого — почему он должен уходить отсюда, где ему так хорошо?

И иногда, еще с утра чувствуя тягу в этот свой не настоящий, но уже обжитой дом, он договаривался с Бирюзой, что она зайдет вечером, и уходил на сутки.

Мать молчала. Она опять почти перестала подниматься с постели, а если вставала, то сразу садилась за стол лицом к телевизору и слушала подряд все, что передавали, — и концерты, и известия, и кино. Несколько раз она поинтересовалась, когда приедет Нина, но он и сам не знал — жена не звонила, а ему смертельно не хотелось звонить и говорить сначала с тестем или тещей, которые наверняка уже все знали, потом слушать натянутые, холодные ответы Нины и знать, что тесть с тещей слушают тоже, и он не звонил.

Когда он, заканчивая сборы, в последний раз пробегал мимо, мать успела нащупать в воздухе его руку и задержать.

— Сядь, — сказала она, — послушай меня минуту. Он сел, не отнимая руки.

— Я скоро умру, — сказала мать.

Он собрался было перебить ее и возразить, но она раздраженно дернула его за руку, и он промолчал, так что получилось, будто согласился.

— Я скоро умру, — повторила мать и продолжила: — Месяцем раньше, месяцем позже… И я не хочу оставлять тебя в таком положении. Я не знаю, где ты бываешь ночами, но понимаю, что так не может продолжаться вечно. Поэтому послушай моего совета и постарайся понять, что у тебя есть только два выхода: или разводись с Ниной как можно быстрей и начинай все сначала, или немедленно прекращай все там, потому что потом поздно будет…

Тут он все-таки перебил мать.

— Мам, — привычно, ноющим голосом возразил он, — ну, где там, что ты такое говоришь? Я просто ездил к Генке, а один раз был у Женьки, ну, выпивали…

— Меня не интересует, где именно ты бываешь, — прервала мать, — и я не спрашиваю. И не подумай, что я забочусь о себе, мне даже лучше быть целый день одной, спокойнее. Но я прекрасно понимаю, что происходит, и ты меня не переубедишь, сколько бы ни врал, и я тебе говорю — или разводись, или брось любовницу.

Он молчал. Конечно, он не поверил, что матери действительно нравится быть целый день одной, и почувствовал обиду в ее словах. Но гораздо более сильное впечатление произвело на него слово «любовница», так просто произнесенное матерью, и он не знал, что ответить.

— Наверное, ты думаешь, что я совсем не знаю, о чем говорю, поскольку никогда не была в таком положении, — продолжала мать. — Да, не была… А знаешь, почему? Жизнь почти всех заставляет принимать такие решения, но у меня хватало ума поступать правильно и вовремя.

Он продолжал молчать. Он вспомнил письмо от тети Тони Нехамкиной и понял, о чем говорит мать, и изумился, что она заговорила об этом. Между тем мать замолчала, скользнула рукой по его руке вверх и положила ладонь на его лицо. Он закрыл глаза и представил, как мать живет во тьме, и у него зашлось сердце, стало пусто в груди.

— Нина — замкнутый и холодный человек, — сказала мать, — жить с нею неуютно. Я понимаю тебя… Но она будет всегда верна тебе, запомни, это оборотная сторона ее тяжелого характера, и ты это еще оценишь, такое встречается редко…

Ему показалось, будто он на какое-то мгновение понял, что мать имела в виду, и острая тоска охватила его, он захотел все вернуть, захотел, чтобы Нина оказалась немедленно дома, захотел сказать ей, что он все понял и все изменится теперь, но в эту же минуту понимание ускользнуло от него, и он мучительно захотел только одного: выйти из дому и помчаться к Тане.

— Я понимаю, мам, — сказал он, — я все понимаю… И я все сделаю, как ты сказала… Не волнуйся…

— Я не сказала, что ты должен сделать, — возразила мать, — я только попросила тебя подумать.

Но руку она уже убрала с его лица и сидела теперь в постели в обычной своей позе — подмостив под спину подушки, сгорбившись и глядя широко открытыми глазами в свои колени.

По дороге к Тане он думал, конечно, о разговоре с матерью, но чем более сосредоточенно он думал, тем труднее ему было собрать мысли и выбрать из них хотя бы одну ясную — он просто мучился ощущением безвыходности, которое и раньше время от времени приходило, а после разговора стало невыносимым. Но, как все невыносимое, оно как-то само собой прошло, мысли разбежались и, переезжая в троллейбусе через мост, он уже чувствовал одно только нетерпение, встал, пробился заранее к передней двери и от остановки до Таниного дома почти бежал.

А Тани дома не оказалось. Он ничего не мог понять, звонил, стучал — дверь не открывалась. После их телефонного разговора прошло чуть больше часа, ничего не могло измениться, но за дверью была тишина, и он сходил с ума, начисто забыв и о предостережениях матери, и обо всем на свете — он хотел только, чтобы дверь открылась и на пороге стояла Таня в своем старом халате.

Наконец загудел лифт, остановился на площадке, и Таня появилась — в распахнутой шубке и с набитой авоськой в руке. Она решила, что до его прихода успеет сбегать в гастроном в высотке, но у кассы была очередь, и она задержалась.

— Балда, — сказал он, — ты зачем меня пугаешь?

— А ты испугался, что я тебя бросила и сбежала из собственной квартиры? — Таня, не раздевшись, пошла на кухню выкладывать продукты в холодильник, он, тоже в пальто, пошел за нею. В кухне было темно, светилось только нутро холодильника. Он постоял, потом в пальто, как был, присел за стол. Таня выпрямилась, посмотрела на него и, тоже не раздеваясь, села напротив. Молчали долго, потом Таня спросила, что случилось, но он не ответил.

— Балда, — сказал он, — ты зачем меня пугаешь?

— А ты испугался, что я тебя бросила и сбежала из собственной квартиры? — Таня, не раздевшись, пошла на кухню выкладывать продукты в холодильник, он, тоже в пальто, пошел за нею. В кухне было темно, светилось только нутро холодильника. Он постоял, потом в пальто, как был, присел за стол. Таня выпрямилась, посмотрела на него и, тоже не раздеваясь, села напротив. Молчали долго, потом Таня спросила, что случилось, но он не ответил.

— Что случилось, — повторила Таня и почти догадалась: — Что-нибудь с Марией Ильиничной?

Он схватился за подсказку.

— Да, нехорошо что-то. — Он пожал плечами, хотя в темноте Таня не могла этого увидеть, и совершенно неожиданно для себя закончил: — Я обещал быстро вернуться…

— Чего же по телефону не сказал? — В Танином голосе не было обиды, только удивление. — Сказал бы, что не можешь сегодня, и не ехал бы через полгорода.

— Хотел тебя увидеть, — сказал он правду, но именно эти слова Тане почему-то не понравились.

— Хотел, а теперь не хочешь? — спросила она и, не дожидаясь ответа, встала. — Ну, езжай домой, идем, я закрою за тобой.

Он еще бормотал какие-то объяснения, но уже оказался за дверью, уже сбежал по лестнице, не вызывая лифта, уже вылетел на набережную, уже перешел мост, как обычно, опасливо косясь на темный силуэт церкви справа под мостом и темные, низкие, с темными окнами дома Хитровки, уже пошел по Солянке — и вошел в полную пара и кислого запаха еды и мокрой одежды маленькую закусочную на углу, взял графинчик водки и два бутерброда с зельцем и сел в углу.

Тут же к нему подсел парень, на вид таких же лет или совсем немного старше, со своей водкой в стакане. Парень был одет не просто плохо, а так, как в Москве вообще уже давно не одевался никто: в жуткой телогрейке, рваной, с торчащими клочками ваты, в кирзовых сапогах с низко примятыми голенищами, в грязно-серой ушанке из искусственной цигейки. Не скрываясь, он рассмотрел пальто и шапку-канадку, но во взгляде его не было раздражения, только любопытство, потом поднял стакан, двинул им в воздухе, предлагая чокнуться.

Пили недолго, но он успел сильно напиться. Парень сразу стал рассказывать о себе, непонятным образом проникнувшись доверием к московскому пижону — как в пятьдесят шестом их полк пошел в Венгрию, он был механиком-водителем, как однажды проехал по команде приданного от дивизионного политотдела майора прямо сквозь дом на окраине Будапешта и потом стряхивал какие-то тряпки и деревянные обломки с брони, как демобилизовался, вернулся в свой Курск и пошел работать в автоколонну, а жениться не стал, хотел погулять и догулялся, по пьяни разбил груженый «Урал-ЗИС», пока то да се, половина груза, конфеты в коробках, пропала, пришили все сразу, даже хищение, и намотали по полной, четыре года, оттянул до звонка, а на работу не берут, еле устроился на стройку в Орле, на бортовой «ГАЗ», пятьдесят первый, и вот погнали в Москву порожняком, здесь взять две катушки кабеля, а кабеля этого приходится ждать уже третий день, поставил машину во дворе у армейского кореша в Перове, а сам вот ходит по Москве, ничего не боится, потому что документы в полном порядке, в паспорте новом даже судимости нет, и уже видел Кремль и был в ГУМе…

За время рассказа он взял еще один графинчик, уже пополней, налил парню, думал о том, насколько же счастливей, чем у этого, всего шестью годами старшего человека, сложилась его жизнь. А ведь тоже все могло быть, с каждым может быть все. Он попытался рассказать парню об отце и матери, о Нине и Тане, но парень не слушал, перебивал, вставлял дурацкие шуточки.

Потом парень вдруг исчез, на его месте оказался пожилой толстый дядька в теплом толстом пальто с каракулевым воротником. Выпили и с дядькой, взяли еще один графинчик на двоих, платили вместе. Потом и дядька ушел, он посмотрел на часы — было уже около десяти, тоже стал собираться, но никак не мог найти свою шапку, которую, хорошо помнил, положил на стул сзади себя и практически на ней сидел, куда ж она могла деться? За соседним столиком теснились человек пять совсем молодых, лет по семнадцать, пили портвейн, кто-то из них спросил, чего чувак ищет. Он ответил в необъяснимом раздражении довольно резко, что им, может, видней, чего он потерял…

В следующий раз он ясно осознал, где находится, уже возле своего дома. Он стоял на быстро набирающем силу к ночи морозе без шапки, болели правая щека и подглазье, сильно саднила нижняя губа и шатался нижний передний зуб, во рту был соленый привкус крови. Голова плыла, но он быстро трезвел.

Он поднялся на свой этаж, тихо открыл дверь — часы были на месте и показывали четверть двенадцатого — и сразу прошел в ванную. Зеркало показало багровое пятно под глазом, расползающееся на правую скулу, треснувшую и быстро распухающую губу, залитые кровью десны. Сплюнув, он быстро снял пальто и внимательно осмотрел его. Сзади пальто было испачкано грязным снегом, а спереди, так и есть, на самом видном месте, рядом с застежкой, было небольшое темное пятно от крови. Он аккуратно счистил снег, замыл холодной водой кровь, повесил пальто на плечики, пристроил на вешалке в прихожей сушиться и, не зажигая света, попытался пройти в дядипетину комнату, но мать не спала и окликнула его, спросила, сколько времени.

— Двенадцатый час, — ответил он, с трудом шевеля разбитой губой, но стараясь говорить разборчиво, — Спи, мам, я тоже ложусь.

Мать промолчала. Он быстро разделся и залез в постель, но сна не было. Хмель прошел, болели ушибы, он вертелся до самого утра, в шесть встал, пошел смотреться в зеркало. Вид был страшный, он представил себе, как явится на военку, и ужаснулся, но делать было нечего, он нашел остатки Нининой пудры в старой картонной коробочке, попытался запудрить фингал, еще покрутился перед зеркалом, со стоном пытаясь поджать нижнюю губу, понял, что скрыть следы вечернего приключения не удастся, и стал, постанывая, искать кепку — собираться в университет.

Глава восьмая. Новости

Нина показалась в тамбуре, он, растолкав выходящих, поднялся к ней, поцеловал в щеку, взял чемодан, вылез и подал ей руку. Когда она спустилась по скользким железным ступенькам и оказалась на сером утреннем свету, он заметил ее бледность. Перехватив его взгляд, она сказала, что намучилась ночью, совершенно не спала, в вагоне было невыносимо жарко, проводница топила, как сумасшедшая.

Встали в очередь на такси. Нина смотрела в сторону, молчала, он молчал тоже и думал, что чем дольше молчание, тем труднее будет заговорить. Но в такси Нина, неловко мостясь в толстой цигейковой шубе, которую ей подарили родители, повернулась к нему и что-то тихо сказала. Он не расслышал и переспросил, она наклонилась к его уху и повторила, но он все не мог понять, поскольку никак не ожидал это услышать.

— Я беременна, — повторила Нина, — и делать аборт нельзя. Мама водила меня к хорошему врачу, он сказал, что, если сейчас сделать, детей никогда не будет.

Он откинулся на спинку сиденья и смотрел прямо перед собой, не имея сил повернуться к Нине. Вот и все, думал он, вот все и решилось. Позвонить Тане в последний раз, ни в коем случае не заходить, сказать все по телефону — и конец. И вообще всему конец, начинается совсем другая жизнь, совсем другая. В машине было так тихо, будто он ехал один. Он покосился на Нину и увидел, что она молча плачет, бледные щеки совершенно мокрые, и она не вытирает их. Ему стало невыносимо жалко жену, он вспомнил, как ей было плохо в позапрошлом году, после выкидыша, и понял, как ей плохо и страшно сейчас, он почувствовал ее отчаяние и молча положил свою ладонь на ее руку в варежке, ее рука дернулась, он сжал шершавую варежку покрепче и придвинулся плечом к Нининому плечу.

Когда возле дома она вылезла из машины, он обнял ее и долго целовал высохшие слезы на ее щеках. Такси уехало, а они стояли на тротуаре, в левой руке он держал чемодан, а правой неловко обнимал Нину, нелепо толстую в шубе.

В тот день Тане он не позвонил, на следующий день тоже, не позвонил и через неделю, а дней через десять она позвонила сама и, не слушая его, быстро сказав, что она просит его больше никогда не приходить и не звонить, повесила трубку. Некоторое время он смотрел на телефон, держа в руке трубку, в которой надрывались короткие гудки, потом положил ее — и в тот же миг забыл Таню, будто и не было ее в его жизни.

Нина переносила беременность легко, ее не тошнило, она говорила, что вообще ничего не чувствует, только бледность не уходила с ее лица, и есть она стала больше. В доме опять, как уже было, когда он бросал Таню, установился покой, только на этот раз они не могли позволить себе изнурительных бессонных ночей, надо было соблюдать осторожность и ограничиваться не утомляющими Нину движениями, но им этого хватало.

Наконец решились сказать матери. Она, к их удивлению, приняла известие спокойно, без особенной радости, сразу сказала, что надо будет заранее договориться с Бирюзой о дополнительной помощи или, если Бирюза откажется, приискать какую-нибудь женщину, чтобы помогала стирать и могла посидеть с ребенком, когда Нине нужно будет уйти. Он удивился материной предусмотрительности, действительно, помощь понадобится — роды предстояли примерно через полтора месяца после госэкзаменов, а осенью Нине надо было выходить на работу в школу, в которую ее уже распределили, ездить в Измайлово, в ясли же, конечно, сразу не попадешь, да и невозможно сразу отдать в ясли.

Назад Дальше