Что значит «сублиминальных»? – спросил Франсуа, но человек помахал рукой и ответил на плохом французском, еще более таинственно, что аппарат измеряет изменения по мере возбуждения.
Пока Франсуа соображал, что это значит, человек достал из ящичка двадцать долларов. Не забудь вернуться через три дня, сказал он. Второй тест – это нечто особенное.
В каком смысле?
Сам увидишь, сказал человек и отдал ему деньги.
Пока тянулись морозные январь и февраль, письма Франсуа пересекли страну, добравшись до несуществующих меблирашек, до почтовых отделений в тихих городках с давно построенными заводами у песчаных дамб. Письма без обратного адреса хранили месяц или два, а потом выбрасывали. В этих городках долго жил некий человек, отстраивая заново свою жизнь. Он гремел дверью в пансионах. Он десятилетиями помнил по имени всех девиц из давным-давно прогоревших борделей.
Почти сорок лет он искал работу от Онтарио до Аляски – работу шахтера, лесоруба, строителя дамб и трубопроводов. Он жил с полуэскимоской из-под Фэрбенкса, у которой было от него двое мальчиков, с ирландкой в Ванкувере, жил и с другими, рожавших детей всех рас и цветов, и с француженкой в Манитобе, которая нравилась ему больше всех, сын тоже был от него – вне всякого сомнения. Однажды, когда он заехал к эскимоске, ее там не оказалось, а дом занимала другая семья. Ирландка умерла от пневмонии, а ее детей, как он слышал, раздали по сиротским приютам. У нее была дочь от него, как она заявляла, и именно эту девочку он однажды вдруг вспомнил, лежа с проституткой. Молодая женщина встала и подошла к зеркалу. Она надела летнюю шляпку, взяла длинную ленту и обвязала поля, так что концы свисали на ее голые плечи. Постепенно он осознал, что уже это видел: дочка, которая предположительно была его и которая таскалась за ним по пятам, куда бы он ни шел. Как-то раз, стоя в дверном проеме, она натянула на себя шляпку и обвила ее лентой. Сейчас ей должно быть столько же, сколько девушке у зеркала, она была рыжая, а у этой волосы темные. Он встал, оделся и весь день ехал в Ванкувер. Он посетил каждый приют, но забыл, сколько прошло лет, а она уже выросла, или умерла, или ее удочерили. Потом он помчался в Манитобу. Дом снимала другая семья, женщина и сын исчезли.
Работа держала его трезвым, но по мере поисков появилось больше времени и причин для пьянства, пока поиски не превратились в скитания. В детстве он был самым маленьким в семье; случалось, в холодные зимы суставы у него болели и опухали, пока не становились похожи на старческие, а колени и локти напоминали луковицы. В тот день, когда доктор предрек, что он станет калекой, он выполз из дома к поленнице. Он вытащил самое большое полено, которое мог поднять, и стал его выжимать. Каждый день он упражнял в лесу свои сучковатые руки. Несмотря на боль, он смог вырвать гнилой пень и раскрошить его. Мускулы приняли форму кривых костей, и он двигался неуклюже, но уверенно, как рыцарь в доспехах. Он верил, что боль при этих подвигах его только укрепила. Но видение девушки, повязывающей ленту, подкосило. Дома, которые он построил, обветшали, и, куда бы он ни возвращался, никто его не помнил. Он продал все имущество, чтобы хватало на выпивку. Он пересек прерии на товарняках. Последние весенние дожди взбаламутили распаханную землю так, что она начала отражать небо. Иногда он просыпался и видел безымянные пустые пространства. Сквозь тучи пробивался слабый свет; но он не был религиозен. Он вспомнил очередной город. Клерк в пансионе его узнал и стал рыться в кипе писем, пока не нашел одно, пришедшее недавно и потому запомнившееся. Фрэнк, сказал он. Точно. Вы останавливались здесь в шестьдесят втором? Фрэнк кивнул и взял письмо. Бывают же на свете люди, которые ничего не забывают.
На следующий день после теста на предпочтения Франсуа болтался по городу, спрашивая себя, чего бы такого пожелать, чего он еще не изведал. Он миновал слепого с собакой-поводырем, магазины с витринами, уставленными банками фиников и маслин. Может ли тело тосковать по тому, чего оно не пробовало? А душа?
Около дома он заметил коренастого мужчину, сидевшего на металлической лестнице. Локти опирались на колени, а узловатые ладони были прижаты друг к другу.
Мальчик, невнятно пробормотал он по-английски. Живет ли тут, наверху, юноша по имени Франсуа или Фрэнк?
Франсуа унюхал спиртное. На мужчине была новая рубашка, застегнутая до шеи, но куртка не отличалась чистотой.
Фрэнк?.. – повторил Франсуа.
Я стучал в верхнюю квартиру, но старуха не открыла дверь.
Квартира, смог выдавить Франсуа. Горло саднило. Тот парень, сказал он, давно уехал.
Он внимательно рассматривал опухшее лицо мужчины, пятна на его куртке, дешевую рубашку, нос с прожилками. Может, помер, добавил Франсуа. Под машину попал или еще чего.
Мужчина встал. Облизал губы. Его шершавые щеки собрались морщинами под глазами. Он с трудом спустился по лестнице короткими неуклюжими шагами и заковылял по улице.
Франсуа вошел в дом, миновал бабушку, сидевшую с полузакрытыми глазами. Он упал на кровать и вцепился зубами в рукав, чтобы заглушить рыдания, и лежал так, пока ему не стало безразлично, что кто-то его услышит. Потом он встал и, сбежав по ступенькам, понесся по улице, но человек исчез.
Каждый день всю неделю он шел к гудящему фундаменту Stade Olympique, а потом – к Святому Лаврентию, к Атремону, где катали коляски еврейки в платках поверх париков. Он видел итальянцев, с криками загружавших грузовики. Он видел китайцев, сидевших в вонючих мясных лавках. Он исследовал улицу Сан-Катрин – от обшарпанных домов Ошлаги до широких, идеально подстриженных газонов на западе, где гуляли белокурые английские девочки. Он прогуливал мессу.
Во время одной из таких прогулок он увидел ту проститутку, которая сидела рядом с ним в клинике. Она заметила его первая и сказала, что у него потерянный вид. T’as l’air perdu. Ты ведь тот парень, которого я встретила на прошлой неделе?
Oui, ответил он. Когда он спросила, что он делает, он признался ей. Гуляю. Она предложила гулять вместе. И представилась: Эрнестин. Сначала они говорили о медицинских экспериментах, что появилась потребность в тестах на противозачаточные средства, и она несколько раз получала работу, учитывая род ее занятий. Она остановилась и серьезно на него посмотрела. Он кивнул. Потом она засмеялась и спросила, откуда он. Он опомнился, только когда сообразил, что выложил ей все – о прериях, о матери, об отце, о двадцати полученных и нерастраченных долларах, о том, что следовало быть добрым, но не получилось, и что он желает того, чего и сам не знает. Казалось, слова никогда не иссякнут.
Может, ты хочешь есть? – спросил он, а она ответила неожиданно писклявым голосом: «Ага». Первый же ресторан оказался итальянским, и они заказали по тарелке спагетти, наворачивая макароны на вилки, и пока один жевал, другой говорил.
Все ненавидят мою профессию, сказала она. Хотя даже Иисус всегда был окружен comme il se tenait, такими, как я. Не то чтобы мне нравилось то, что я делаю. У меня нет выбора. Но я учусь. Она посмотрела на него со значением. Внутри я совсем не такая плохая, сказала она, похлопывая себя по деформированной грудине, просвечивающей сквозь тесную блузку.
Эрнестин рассказала, как сбежала из дома. Она влюбилась и приехала в Монреаль, а когда парень ее бросил, родители от нее отказались. Она говорила и взглядом выражала переполнявшие ее чувства. Она рассказала Франсуа, что католики подлые, что мать ее тоже католичка, а назвали ее Эрнестин в честь тетки-монахини, которую тоже назвали в честь тетки, тоже монахини. Франсуа представил себе череду поколений монахинь с куриной грудью, и все Эрнестин – вроде снежинок, вырезанных из сложенной вчетверо бумаги.
Но я никогда и ни от кого не убегала, сказала она. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Oui, ответил он. Absolument. Oui.
Она прищурилась. Во что-то и я верю. И чтобы верить, не обязательно быть католиком.
Я знаю, сказал он.
Думаю, мы очень похожи, ответила она. Они доели. Ладно, мне пора. Уже поздно. Она написала адрес на салфетке. Вот что, если захочешь зайти, нет, не за этим. Pas comme за. Просто поговорить или вообще, если станет одиноко. Случается же такое. Но не слишком поздно. Она улыбнулась, будто увидела что-то за его спиной. Ты мне нравишься. Bonne nuit. Когда она целовала его в щеку, он скосился на ее крашеные веки и вздернутый нос. Bonne nuit, повторила она. Он посмотрел на адрес, написанный почерком с петельками. Но только когда она отошла далеко, он заметил, какие у нее тонкие ноги.
Когда он пришел на «что-то особенное», тот человек все еще сидел в одиночестве, загадочный и неторопливый, все так же просматривал бумаги, будто не было этих нескольких дней.
Заходи, пригласил он, но заставил Франсуа ждать. Все повторилось, но без проектора. Франсуа снял штаны и надел резиновые трусы. Его обхватил вакуумный шланг. Зеленый огонь мигнул и застыл, и человек залепил лампочку кусочком изоленты. На этот раз он принес пухлые наушники.
Надень их на голову и начинай считать.
Он закрыл дверь.
От темноты Франсуа затошнило. Он заморгал, но глаза отказались повиноваться. Потом из наушников послышалось поспешное дыхание девушки, так близко, будто она находилась в комнате. По явному ужасу в ее хрипах он смог вообразить ее.
Он продолжал вращать глазами, чтобы не упускать из виду бегущие ноги, рот, из которого вырывались ужасные вздохи. Последовательность кадров прервали другие ноги, эти шаги были тяжелее и быстрее. Потом девушка закричала, и послышался глухой, почти неслышный звук падения тел.
Давай, давай, послышался мужской голос. Сука! Потом только звуки – разрываемая, казалось, по всему телу одежда, визг, как будто ей затыкали рот. Потом последовало молчание, шуршащее и царапающееся. Потом вернулось дыхание. Его, ловящее воздух, походило на человеческое только тем, что почти превращалось в слова, ее – на пронзительный крик. Франсуа почувствовал болезненную эрекцию. Мужчина хрюкал все быстрее, а она дышала в судорожном ритме, изредка непроизвольно постанывая. Скребущий звук ткани о бетон утонул в отдаленном сигнале машины. Где-то со стуком опустилась оконная рама. Все кончилось тяжелыми мужскими шагами в тишине, наступившей слишком быстро. Шаги просто оборвались.
Зажмурившись, Франсуа прислушивался к ее стучащим зубам, к последним всхлипываниям и стонам.
После приличествующей паузы вошел человек и освободил его.
На улицу Франсуа вышел уже с деньгами. Мимо проносились машины. Косые лучи солнца освещали граффити и заделанные кирпичом окна, голубей на подоконниках и белые пятна помета от этажа к этажу. Он зашел на заправку на углу и попросил у кассира ключ от туалета. Гудела лампочка. Плитка на полу была грязная. Туалетная бумага свисала с края унитаза.
Он снял рубашку и положил ее на раковину, а потом взглянул в зеркало. Стянул брюки и трусы. Он хотел услышать голос девушки, но в туалете стояла удушливая вонь. Он приблизился к зеркалу. Открылись ребра и вкрадчивый стук сердца под ними.
Небеса за окном отказывались темнеть. Он пошел по Сан-Катрин, минуя фанеру в витринах заброшенных магазинов, пыльные ступени и треснувшие окна, покрытые сетками изоленты. Центр города был переполнен толпой, звучали пронзительные голоса, громко сигналили водители.
В церкви вот-вот должна была начаться вечерняя месса, и несколько человек еще ожидали исповеди. Франсуа стоял между скамьями и смотрел на святых, вырезанных в стене. Для них вера оказалась чем-то ужасным, болезненным и обособленным, и он задумался о том, были ли они избранными или Бог просто уже был в них, подобно недугу. Он вошел в исповедальню и сел. Дерево на другой стороне перегородки скрипнуло. Вильбро говорил то же самое, что и всегда. Застоявшийся сигаретный дым и запах лака вдруг вызвали тошноту. Вильбро стал повторяться, и Франсуа опустил заслонку. Он вышел из церкви и, дрожа, встал, задыхаясь на холоде. Он нашел адрес Эрнестин и деньги в кармане. Садилось солнце. Ветер с далекой реки шелестел листвой придорожных деревьев. Старики вышли на последнюю за день прогулку.
Квебек – Онтарио – Манитоба – Саскачеван – Альберта – Британская Колумбия
1977–1981
В двадцать лет Франсуа был все так же мал ростом, обзавелся редкими, как у китайца, усиками, а шевелюра его была неумолима, как у грека. Он давным-давно бросил работу служки при алтаре и когда сказал об этом бабушке, та ничего не ответила. Обызвествление, которое в конце концов добралось и до ее сердца, к тому времени уже добило мозг. Иногда ее глаза загорались, и она разражалась сентенциями о том, что церковь утратила бдительность. Les jeunes curés d’aujourd’hui![42] – горько сокрушалась она, как будто ее внук был одним из них. Но гневалась она лишь по привычке. Она не замечала отсутствия Франсуа, а он никогда не рассказывал об амурных приключениях, которые пережил за последние четыре года, и о своей первой любви – к проститутке с выпирающей грудной клеткой по имени Эрнестин. Потом бабушка умерла, сойдя с дистанции в противоборстве с веком, а век промчался дальше, неся Франсуа на спине. Франсуа продал фамильную Библию антиквару за два доллара.
В первую ночь он объяснил Эрнестин, что ничего, во что он верил, никогда не существовало – ни великого семейства, ни лучезарного отца: плоть всегда торжествовала над хлипкой душой. Он поведал ей о глубоком смятении, о своей внутренней силе. Не будучи семи пядей во лбу и действуя скорее интуитивно, она сбросила свой убогий халатик. Соски у нее были великоваты для ее грудей, а бельишко растянулось – слишком уж часто его снимали и надевали. Так и годы прошли.
После смерти бабушки он стал жить с Эрнестин. К тому времени он вовсю наслаждался жизнью лабораторной крысы, разве что ему наскучили ночные прогулки и одинокие вечера. Так ли уж плохо, если мужчины ищут дешевых удовольствий? Эрнестин нечего было рекламировать – она не была ни горячей азиаткой, ни пышнотелой черной, ни стройным импортным товаром из России. Она была доморощенная la pute générique[43]. И должен ли он беспокоиться из-за того, что ведет жизнь подопытного кролика, если жизнь эта беспечна и легка? В лучшем случае он потягивал газировку, комментируя ее привкус и количество углекислоты, угадывая популярные марки. Но деньги платили именно за «худшие случаи» – за то, чтобы он запивал таблетки пивом, мучился от головной боли и отрыжки и пускал по ночам такие ужасные ревущие газы, что Эрнестин удирала из постели как подорванная. Он ел протеиновые смеси и крутил педали велотренажера, а люди в белых халатах под анестезией брали образцы мышц с его бедра. Однажды какое-то лекарство оказало побочное действие, и он неделю не мочился. Он испытывал позывы, но напрасно простаивал над унитазом. Когда он спросил у исследователя, проводившего испытания, куда девается его моча, тот пожал плечами. Чудеса человеческого тела, чудеса науки, сказал ученый чуть ли не радостно.
Франсуа вышел на улицу и, осоловело глядя вокруг, подлечился хот-догом. Солнце удлиняло тени, а его дом теперь был рабочим местом.
Эрнестин тогда предупреждала его, что она – человек пропащий, что он достоин лучшего, но он не соглашался. В церкви он больше не появлялся. Теперь он вспоминал иные истории, те, что никак не были связаны с бабкиной религиозной болтовней, – о борцах, о воинах. Есть ли в нем хоть капля героической крови Эрве, в конце-то концов? Его ли это имя, несмотря на то, что Франсуа обходился без него первые шесть лет – сумбурных, но многогранных? Он вспоминал ветер прерий, солнечный свет, прорывающий сквозь облака с мощью геологических потрясений. Монреаль хотел привить ему вечные вопросы века. Они с Эрнестин представляют ценность, покуда целы их тела. Когда в город нагрянула Олимпиада, дела пошли на лад, и поскольку стадионы предоставили свои богатые охотничьи угодья, прежде одинокие пьяницы теперь шатались толпами. Когда Франсуа наконец добирался домой, Эрнестин спала, и от ее бедер исходил запах антисептика.
По вечерам им удавалось выбираться на пикники в парк; они рассказывали друг другу одинаковые истории: она вспоминала север, он – запад, где прошли их детства. Когда из-за приема очередного лекарства у него поднималась температура, он блаженствовал: ведь тогда она должна была высвободить ночь и нянчиться с ним. Dorloter, говорила она, j’va dorloter mon tit bébé[44]. Она прибиралась, зажигала дешевые благовония и читала бульварные романы, и порой даже в лихорадке его кровь вскипала, и тогда она издавала единственные стоны любви, которые слышали соседи.
В конце концов он начал интересоваться ее клиентами. Он и сам не знал почему. Это его мучило. Как-то после приема таблетки он показался медсестре, и та заметила: я не знаю, вы ли тут причиной или лекарство так подействовало, но давление у вас ужасно высокое. Он соврал: Non, pas moi[45]. Он вернулся домой в пять утра и дрожащими руками схватил Эрнестин за плечи. Она была только после душа, но пахла, как тренажерный зал. Эрнестин позволила ему восстановить право обладания, затем обессилела и не отшвырнула его, вцепившись в волосы. Она заплакала, как маленькая девочка, нос опух. Je t’aime[46], всхлипывала она, гладя ему шею. Ему хотелось содрать черные шторы, выплеснуть квартиру на улицу. Там шуршали шины, раздавались гудки, скрип тормозов, грохот грузов. Изможденный ночным созерцанием пустой улицы из-за пластиковой стойки забегаловки с гамбургерами, он прислушивался к занимающемуся дню. Это был он. Мир, открывающий свое звучание и свет без них.
Наконец он сказал ей, что надо все изменить. Больше никаких клиентов, никаких экспериментов. Нужно ехать на запад, пока не поздно. Он описывал ей красоту закатов над прериями. Но когда на следующее утро вернулся, все было кончено. Сорванные шторы кучей валялись на полу, хлипкая мебель была раколочена, и лежала записка: «François, tu es trop bon. Je ne t’aime pas. Au revoir»[47].