— Найди женщину, которая бы в браке искала шутовства?
— Но ведь отец твой, Толстяк, нашел такую и вдобавок породил тебя.
— Верно. Однако моя матушка умерла при родах, потому как мы оба смеялись: и родильница, и новорожденный. Мужчины легче переносят бремя смеха.
— Тогда возьми себе мальчика.
— А какое ты дашь ему приданое?
— Я надеюсь, даже уверен, что вполне весомое. Тебя! А в придачу оставлю тебе усадьбу, имущество, землю… Мало?
— Нет, нет! Ты так не шути! Ты без меня не уедешь, я тебе нужен. Что ты будешь делать без меня?
(Одиссей разражается громким, грубоватым смехом.)— Попался, Смейся-Плачь, попался! Попался шут на удочку! И кому? Шуту! Кто из нас шутов лучший?
— Лучший заплатит.
— С удовольствием это сделаю, возьму тебя с собой. Вместе с ошейником и с цепью. В далеких странствиях все пригодится. Ведь можем мы, например, попасть в трудные передряги, в беду, даже оказаться в нужде. Тогда золото особенно ценно.
— В таких обстоятельствах у меня был бы товар в тысячу раз ценнее.
— Согласен. Но мною торговать могли бы только боги. Все же я думаю, у тебя хватило бы ума и расчетливости, чтобы до этого не дойти. Мое божественное исчезновение принесло бы погибель прежде всего тебе самому.
(Смейся-Плачь задумчиво.)— Ты так думаешь? Возможно. А может, и нет? 23. У хижины Евмея. Одиссей и Евмей.
— Подумай, Евмей, сколь благосклонна к нам судьба. Я уже думал, что ничто земное тебе не поможет и что ты своей кончиной заставишь меня еще раз пуститься в странствие.
— Ты взял бы Ноемона? Куда бы ни направился?
— Нет, твоего приемного сына я бы не взял.
— Я знаю, он молод, но он отважен и не по годам разумен. Ты имел бы в нем верного оруженосца.
— Но прежде всего он был бы мне нужен здесь. Ну да, ты не понимаешь. Надеюсь, тебе все станет ясно, если я скажу так: в случае если бы ты удалился в царство теней, именно Ноемона — впрочем, по твоей же просьбе — я хотел бы, уезжая, оставить своим преемником, дабы он управлял в моих владениях вплоть до моего или Телемахова возвращения.
— Когда я тебя об этом спросил, я не предполагал, что ты задумаешь пуститься в новое плаванье.
— Тебе жаль, что ты остался жив? Ноемон возле тебя счастлив. Возможно, я слишком долго с ним беседовал в ту ночь, когда ты занемог, зато я многое о нем узнал.
— Знаю, он пошел тебя проводить, ночь была темная, и лил сильный дождь.
— Когда он вернулся, он тебе все рассказал?
— Он мог бы быть твоим сыном.
Одиссей задумался, потом сказал:
— Я тоже так считаю. Но ты не спросил меня, куда отправился бы я, если бы ты скончался.
— Я ждал, что ты сам мне скажешь.
— Так вот, собрав дружину бравых воинов и крепких гребцов…
— Молодых было бы маловато.
— Многие из тех, кто достиг зрелого возраста, еще куда как крепки. Вместе с ними и при их помощи я бы добрался до острова волшебницы Цирцеи.
— И остался бы у нее? Или привез бы ее на Итаку?
После долгого молчания Одиссей ответил:
— Прежде чем принять решение, я бы попросил волшебницу, чтобы она еще раз помогла мне спуститься в Гадес.
— Но ведь мудрый Тиресий уже рассказал тебе, что конец твоей жизни придет в старости, будет легким, и не на море он тебе назначен, а среди народа, которому ты даровал счастье.
— Не очень-то я помню это Тиресиево пророчество. Евриклея недавно мне напомнила, что с прорицателем дело как будто было по-другому. Но ведь ты тоже был на агоре, когда я рассказывал о своих подвигах?
— К сожалению, ссора меж пастухами помешала мне тогда оставить пастбище, где шла драка. Ты сам, однако, неоднократно рассказывал о своих подвигах и приключениях здесь, у моей хижины, а я в свой черед пересказывал твои славные деяния Ноемону.
— Нет, не Тиресия хотел бы я искать в подземном царстве Гадеса. Пусть прорицатели знают то, что знают, да помалкивают. Мне незачем знать свою судьбу. Тогда приключение, именуемое жизнью, утратило бы свою живительную пользу. Да, конечно, смерть неизбежна для всех живущих, но бывает она такой разной. Я не желаю знать, когда, где и как буду умирать. Хочу лишь одного — чтобы я сам мог познать тайну умирания. Упаси меня, Зевс, от внезапной, неожиданной смерти! (Подумав.) Да, знаю, можешь не говорить. Ты во время последней своей болезни, уже примирясь с мыслью о смерти, думал о Ноемоне, и я однажды ночью уверил тебя, что займусь его судьбою. Чтобы ты мог умереть спокойно.
— Да, тогда я мог бы умереть спокойно.
— И ни на минуту…
— Нет, была такая недобрая минута, когда я, открыв глаза после неглубокого забытья, увидел стоявшего у моей постели Ноемона, и я пожелал, чтобы, если умру, пусть и он уйдет из жизни со мной. Но то была одна минута, помрачение ума, недоброе наваждение.
— Завидую, что у тебя была эта минута. Ты был счастлив!
Евмей тихо:
— Да, был счастлив. Но счастьем греховным.
— Ты был счастлив!
Оба долго молчали. Потом Одиссей заговорил:
— Все-таки я тебе еще не объяснил, ради чего хотелось бы мне еще раз сойти в подземное царство. Тебя хотел я там увидеть. Тебя забрать с собой. Ты молчишь?
Ты даже не спрашиваешь, почему именно о тебе молил бы я благосклонную ко мне Афину ходатайствовать перед подземной царицей?[7] Ищи причину в Ноемоне.
— Он пред тобой преклоняется.
— Но если бы тебя не стало, он мог бы меня полюбить.
— И что, тебе была бы в тягость его любовь?
— Хуже того, я мог бы сам воспылать к нему страстью. А я для любви не создан.
— Ты никогда не любил, господин?
— Я лишь охотно поддавался прихотям любви, если называть любовью нежные хлопоты, любовные наслаждения, мимолетную влюбленность.
— А сына, Телемаха?
— Не помню. Возможно, любил. Но уже не помню. Если угодно, в этом случае я предпочитаю не помнить. А Ноемона я не хотел бы обидеть.
— О, господин, ты, стало быть, его не знаешь.
— И не хочу с этой стороны знать. Впрочем, о чем мы тут толкуем? Ты жив, Ноемон при тебе.
— А если у тебя найдется другой повод отправиться в плаванье?
— Быть может, странствия — это мое предназначение, как и моя потребность в них?
(В воротах усадьбы Евмея появляется Ноемон и своей легкой, но ничуть не торопливой походкой приближается к сидящим возле хижины.)— Привет тебе, Ноемон! Думаю, ты в благодарность за чудесное выздоровление приемного отца уже принес в жертву Гадесу и Персефоне лучшего козленка и самого откормленного кабана.
— Я ждал, пока ты соизволишь разрешить этот благочестивый обряд. Стада ведь твои.
— Разумно говоришь. Итак, делай, что я приказал. Не скупись с жертвой, будь щедр, как если бы твои руки были моими. (Улыбается.) Э, нет, я не хотел бы их отдать тебе навсегда. Твои руки тоже достаточно умелы. Но прежде чем примешься за работу, послушайте оба, ты, Евмей, и ты, Ноемон. Вам первым хочу я сообщить, поскольку вы будете первыми среди девятнадцати мужей, мною избранных, чтобы сопровождать меня в путешествии, которое я хочу предпринять. Не благодарите. Ежели это дар, он может оказаться невообразимо тяжким бременем. Не спрашивайте также, когда я намерен начать путешествие, куда направляюсь и зачем. Равно не спрашивайте, кого я назначу, чтобы во время моего отсутствия жил в моем доме и управлял моими владениями. Остальных семнадцать спутников я выберу себе сам.
— Мы доверяем тебе, Одиссей, — молвил Евмей, — и, ничего не зная, чувствуем себя так, будто знаем все.
— И ты, Ноемон, чувствуешь то же самое?
— Раз ты спрашиваешь, значит, знаешь ответ. Тебе, так много знающему и понимающему, лучше всех известно и то, что любопытство юноши отличается от любопытства зрелого мужа.
— И опять твоя речь разумна. Но не забывай, что юношеский голод нелегко утолить.
— Ты хочешь сказать, что он обостряет аппетит?
Одиссей рассмеялся особенным своим смехом — чуть ироническим, но веселым.
— Глаза, обычно холодные, настороженные, горят как у молодого волка. Евмей, твой приемный сын напоминает мне иногда голодного волчонка. Будьте спокойны! Вскоре я приду сам или пришлю вам весть с гонцом. Однако слову «вскоре» вы должны придать неизбежный в данных обстоятельствах растяжимый смысл. А ты, Ноемон, не забудь совершить жертвоприношение.
24. Сон Одиссея.
Мрак. Сплошной мрак. А может быть, я ослеп? Перестал видеть? Но почему я ощущаю во всем теле такую страшную тяжесть? Неужели это мрак так гнетет? А может, Ахиллесовы доспехи, в которые я замурован, как в камень? Что я ощущаю? Тревогу? Испуг? Страх? Удивление? Боязнь? Я знаю, что сейчас произойдет нечто более значительное и во сто крат более неведомое, чем воображают моя тревога, испуг, страх, удивление, боязнь. Мне хочется что есть силы закричать: Ноемон, ты меня слышишь? Скорей на помощь! Но уже поздно. Уже две невидимые могучие руки обрушились на мои плечи и меня, тяжелого, как скала, и как скала не сопротивляющегося, волокут в пучину мрака. Куда вы меня ведете? — спрашиваю я. Они отвечают одновременно голосами близнецов Телемаха и Телегона: Туда, куда ты велел. — Я? — спрашиваю. — Если ты еще остаешься самим собой. — Почему я такой тяжелый? — спрашиваю. Они отвечают: Для нас ты не тяжелый. Мы голые. Я опять спрашиваю: Вас зовут Телемах и Телегон? — Нет, — говорят они, — наше имя Ноемон. — Два Ноемона? — спрашиваю. А они: Мы и один и два. — Значит, ваша родина Итака? — говорю я. Они отвечают: Ты наша родина. — Значит, вы меня любите? — кричу я. А они: Поэтому я тебя казню, мы тебя казним, бросим в пропасть…
25. Одиссей проснулся с криком, весь в поту. Он еще чувствовал, что падает в бездонную пропасть, и хотя, тяжело дыша, уже сидел в постели, ему все чудилось, что недавнее видение было не сном, а кошмарной явью. Стояла, вероятно, поздняя ночь, когда он заметил, что мрак в его опочивальне очень слабо, а все же разгоняет язычок огня в светильнике, мысли его обрели некую ясность: Кто же это со мной так коварно играет, кто придумывает эти жестокие забавы, кто изменяет в моих снах и лица и голоса, кто стремится предательски заманить меня в сети?
— Евриклея, — произнес он довольно громко и приободрился, услышав, что голос его не дрожит. — Ты спишь?
— Нет, — ответила она отчетливо, будто и не спала.
— Ты слышала?
— Тебя, верно, мучил страшный сон?
— Я тебя разбудил?
— Кажется, нет. А возможно, я еще не уснула понастоящему.
— Значит, еще не очень поздно?
— Ты долго не мог уснуть.
— Морфей охотно и заботливо услуживает только молодым.
— К тебе он тоже долгие годы был благосклонен.
— Ах, Евриклея, когда старые друзья перестают быть друзьями, они легко становятся врагами. Даже сон смущают.
— Я вот никогда не помню снов, — сказала Евриклея.
На что Одиссей быстро ответил:
— Я тоже. Наверно, они не слишком интересны.
— Во всяком случае менее интересны, чем явь.
Они долго лежали молча. Наконец Евриклея сказала:
— Так ты, Одиссей, уже принял свое важное решение?
Он рассмеялся.
— Проницательность твоего сердца ничем не обманешь.
— А ты хотел бы?
— Теперь уже нет. И пусть не будет тайной, прежде всего для тебя пусть перестанет быть тайной: завтра поутру верный глашатай Медонт оповестит народ, что за час до захода солнца всем надлежит собраться на агоре. Там я сообщу свое решение.
— А если они будут против?
— Положись на мой дар убеждения.
— Слушать тебя будут не молодые люди, как было тогда, когда, отправляясь на троянскую войну, ты созвал такое же вече. Нет, пожалуй, не такое.
— Практические доводы разума легче доходят до людей зрелых, чем до юнцов, которых прежде всего прельщают обильные соблазнами приключения военного похода, слава ратных дел и надежда на богатую добычу.
— И все же?
— Не считай старейшин Итаки сборищем глупцов. Я не потребую от них ни воинской отваги, ни чересчур тяжких трудов. Союзнику Посейдона не будут, как некогда, мешать враждебные ветры и коварные бури. Нет, я нарисую девятнадцати избранникам такие заманчивые картины, что это будет как сказка. Брось, Евриклея, не тревожься. К чему эти опасения! Я знаю здравомыслие своих земляков, но знаю также, сколько реальной правды таится в каждом чуде. Игра моя будет чистой, как вода из источника.
И, помолчав, добавил:
— Источник лучше не ищи.
— Ты, видевший подземные реки — текущую забвением, струями слез, огненную и ужасающую — должен знать все тайные источники. Я о них спрашивать не буду.
— И правильно. Впрочем, уже завтра, прежде чем солнце завершит свой дневной труд, ты узнаешь всю правду. А теперь, поскольку к нам обоим сон этой ночью не очень-то благоволит, хотел бы я спросить твоего совета, ибо речь идет прежде всего о тебе и о твоей судьбе.
— Я тебе уже когда-то говорила, тоже ночной порой, что, если ты отправишься, я с тобой прощусь, а остальное уж мое дело.
— Мудрая ключница, позволь в этом случае соединить оба наших ума и житейский опыт обоих. Ведь твоя судьба с моей судьбою, а моя с твоей были соединены слишком долго, чтобы даже при разлуке я не оставил тебе часть своего жребия. Так оно есть и не может быть иначе. Неразумно и неестественно было бы разрывать то, что естественным ходом вещей было признано и как бы освящено. Итак, поговорим о деле! После долгих размышлений, многократно взвесив все «за» и «против», я решил, что ты, Евриклея, как женщина мудрая, опытная и снискавшая всеобщее уважение жителей Итаки, возьмешь на себя управление всем имуществом Одиссея. Молчи, пока ничего не говори! Выслушай до конца. Я знаю, что предлагаю тебе бремя, но ведь оно для тебя не в новинку, ты легко несешь его, причем не со вчерашнего дня. И ты настолько хорошо меня знаешь, чтобы в минуту колебаний услышать в душе мое мнение. Честь? Разумеется, но ты, Евриклея, сумеешь быть достойной ее и более того — придашь ей новый блеск. Зависть, морока с лентяями, с непослушанием строптивых? Ты сумеешь вовремя их усмирить как искусный всадник горячего жеребца. Женихи? И эти найдутся. Но не такие грубияны и не такие наглецы, как те, что домогались руки Пенелопы, а точнее, моего царского трона и моих богатств. Если сочтешь уместным для тебя и для моих дел полезным, возьми себе мужа. Уверен, что это будет человек достойный тебя и преданный мне.
— Но если ты лучших заберешь с собой?
— Я возьму самых подходящих. Они должны быть здоровыми, умелыми, в меру бойкими. Что ж до ума, мне достаточно Евмея и его приемного сына. Также шута, этого, пожалуй, прежде всего.
— Евмей после болезни еще слаб…
— Он быстро придет в себя. Ноемон у него отличная сиделка. К тому же выезжаю я ведь не завтра. Время меня не торопит. Осмотрительность и дальновидность — вот мои верные спутники. Условие только одно.
— Оно будет выполнено, — молвила Евриклея, — парадный зал будет заперт, никто, кроме тебя, не сядет на твой царский трон. Разве что…
— Телемах, если он вернется, то вернется со мной.
На что мудрая ключница:
— Извини, Одиссей…
— Я знаю, о чем ты хочешь спросить. Что делать, если оба мы не вернемся? К тебе явится гонец с моим перстнем и скажет, как распорядиться с царством.
— Но я тоже смертна.
Одиссей задумался.
— Что же тогда?
— Завоеватель всегда найдется, — ответил он, все еще думая как бы о другом.
— А если явятся двое или несколько?
— Понимаю, может победить самый худший. Но даже они сеют семена, которые не погибают.
И, помолчав:
— Не заглядывай, Евриклея, так далеко в будущее. Лучше будем печься о собственной славе и о славе нашего времени.
И, еще помолчав:
— Ты, однако, не сказала мне, что думаешь обо всем, что я тебе сказал.
Но тут со двора послышался громкий и звучный голос Ноемона:
— Одиссей, Одиссей!
26. Ночь была тихая, звездная, и хотя Ноемон бежал ко дворцу Одиссея так быстро, как только мог, дорога средь могучих многовековых дубов, спускавшаяся далее по прибрежным холмам в виде тропинки, казалась ему гораздо длиннее, чем та, которую он столько раз проделывал как гонец, передающий господину донесения слуги. Он не испытывал ни отчаяния, ни даже скорби. Главное, стремился поскорее оказаться перед разбуженным от сна Одиссеем и сообщить ему то, что должен был сообщить. И если что-то он и чувствовал, то прежде всего упоительную легкость своего тела, свободное свое дыхание, быстроту ног и много вольного пространства в груди — сердце билось ровно, лишь чуть-чуть ускоренно, как бы помогая быстрому бегу.
Только перед воротами Одиссеевой усадьбы он остановился и натянул на голое тело короткий хитон, который, выбегая из дому, впопыхах перекинул через плечо. Ворота, как на грех, были заперты. Он забарабанил по ним кулаками. Чуткие собаки ответили дружным лаем. Они сбегались к деревянным воротам, заливаясь все громче и громче. Ноемон собак не боялся, но сразу смекнул, что оголтелый лай всей своры вряд ли разбудит коголибо из челяди, а если и разбудит, то вряд ли заставит выйти во двор. И он сделал несколько шагов вдоль ограды, согнувшись и ощупывая камни, не найдется ли такого, на который можно было бы опереть ногу. Наконец подходящий камень нашелся, Ноемон вскочил на выступ, где с трудом уместились пальцы одной ноги, и, едва не потеряв равновесие, успел все же ухватиться обеими руками за край ограды; теперь он легко подтянулся вверх и мгновенно, будто с разбега одолевая препятствие, спрыгнул на землю, уже на той стороне, куда ему надо было попасть.
В тот же миг его окружили собаки, захлебываясь от бешеного лая. По мечущимся во мраке силуэтам он понял, что это огромные лохматые псы с пышущими жаром пастями. Ноемон застыл на месте в белом своем хитоне и, вмиг сосредоточась, хотя и улыбаясь, издал немыслимо высокий вопль, голос его был напряжен, как струна, но струна, соблазнительно вибрирующая и все повышающая тон, пока звук ее не ушел куда-то очень высоко, выше звезд, там раздалась еще торжествующая трель и — наступила тишина, завороженная свора перестала лаять, и когда Ноемон направился к темневшему вдали дворцу, собаки расступились и побежали вместе с ним, держась вровень, когда он ускорял шаг.
— Одиссей! — закричал юноша. — Одиссей!
И минуту спустя:
— Проснись! Ты очень нужен!
Но когда вызванный его криком появился в дверях, высокий, широкоплечий, рыжеволосый, в одной лишь наброшенной на плечи хламиде, но с мечом в правой руке, Ноемон не кинулся навстречу.