– После выхода из Миллбанка он успешно вернулся к карьере адвоката, – сказал Холмс. – Когда в восемьдесят восьмом громкую огласку получили убийства, совершенные в Ист-Энде так называемым Джеком-потрошителем, я вместе с мистером Андерсоном из Департамента уголовного розыска изучал различные версии. В то время происходили и другие убийства молодых женщин, но я был уверен, что жертв Потрошителя всего пять: несчастные Чепмен, Страйд, Никколс, Эддоус и некая Мэри Келли, знавшая мисс О’Брайен, убитую в восемьдесят третьем. Улики привели меня к убеждению, что Джек-потрошитель – мистер Монтегю Друитт.
– Но Джека-потрошителя так и не поймали! – воскликнул Джеймс.
– Да, но тело Монтегю Друитта выловили из Темзы тридцать первого декабря тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года, – сказал Холмс. – Полиция сочла это самоубийством.
– Было ли это… самоубийством? – спросил Генри Джеймс.
– Нет, – ответил Холмс. Его серые глаза смотрели так холодно, что Джеймс назвал бы их нечеловеческими, змеиными. Глазами довольной, но бесконечно печальной змеи.
По рукам и спине у Джеймса побежали мурашки. Он довольно долго молчал, прежде чем заговорить снова:
– Еще раз благодарю вас за добрые слова о «Княгине Казамассиме». Приятно сознавать, что столь сведущий человек положительно отозвался о ее фактической стороне.
Холмс улыбнулся:
– Помните, где расположена гостиница «Гленхэм», в которой мы вчера обедали с мистером Клеменсом?
– Да, конечно, – ответил Джеймс. – Бродвей, девятьсот девяносто пять.
– Так вот, мистер Джеймс. В пределах десяти ближайших кварталов находится более тридцати пивных, профсоюзных штабов, лекционных залов и даже церквей, где каждую неделю собираются анархисты. Дело в том, что ваши американские анархисты по большей части социалисты, а ваши американские социалисты по большей части немцы. Относительно недавние немецкие иммигранты, если быть совсем точным.
– Никогда бы не догадался, сэр, – сказал Генри Джеймс. – Разумеется, многие рабочие в «Княгине Казамассиме» – немцы, но это просто из-за господствующих в Англии стереотипов…
– Девяносто девять процентов анархистской деятельности в США связано с немцами из Нижнего Истсайда, – продолжал Холмс, будто Джеймс ничего и не говорил. – Я выяснил, что они живут преимущественно в Десятом, Одиннадцатом и Семнадцатом районах. Немцы называют эту часть Нью-Йорка Кляйндойчланд – Маленькая Германия, как вы, я уверен, поняли и без перевода. Она ограничена с севера Пятнадцатой улицей, Третьей авеню на западе, Дивижн-стрит на юге и Ист-Ривер на востоке. Название Кляйндойчланд известно со времен Войны Севера и Юга.
– Вы же не хотите сказать, что все немецкие иммигранты в Нью-Йорке – анархисты?! – запротестовал Джеймс.
Холмс по-прежнему улыбался.
– Конечно нет, – мягко ответил он. – Я лишь говорю, что поразительно много ваших немецких иммигрантов привезли из Европы социализм и что самые фанатичные социалисты раздувают искру нынешнего анархизма и террора.
– Мне трудно в это поверить, – сказал Джеймс.
– Между тысяча восемьсот шестьдесят первым и тысяча восемьсот семидесятым, – продолжал Холмс, – выходцы из Австрии и Венгрии составили примерно ноль целых три десятых процента ваших иммигрантов, менее восьми тысяч человек. Между тысяча восемьсот восемьдесят первым и тысяча восемьсот девяностым более шести целых семи десятых процента ваших иммигрантов были немцы и австрияки. Примерно восемьдесят две тысячи человек. Почти все они не двинулись дальше на Запад, а осели в самых густонаселенных районах Нью-Йорка и Бруклина. Их доля продолжает стремительно расти. Демографические исследования в правительственном отделе моего брата Майкрофта уверенно предсказывают, что к тысяча девятисотому году немецкие пролетарии составят почти шестнадцать процентов от общего числа иммигрантов, почти шестьсот тысяч мужчин, женщин и детей, а к девятьсот десятому цифры достигнут двадцати пяти процентов и двух миллионов человек соответственно.
– Однако среди немецких иммигрантов наверняка есть работящие, порядочные… Я хочу сказать, вы упомянули лишь небольшое число немецких пивных, – с запинкой выговорил Джеймс.
– Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто третьем году, в Нью-Йорке более двухсот немецких пивных, связанных с анархистским движением, – сказал Холмс. – Многие из них представляют собой то, что называется Lokalfrage – безопасные места, где социалисты могут свободно говорить, проводить собрания, открыто обсуждать анархические планы.
Холмс подался вперед, налег всем весом на трость.
– Да, ваши немецкие иммигранты очень работящие, мистер Джеймс. Я могу это подтвердить, потому что трудился с ними в нечеловеческих условиях на нью-йоркских фабриках. Однако бо́льшая их часть упорно не желает учить английский. И грамотные среди них – а грамотность в Германии, как вы, без сомнения, знаете, очень высока – прочли и впитали идеи европейских анархо-коммунистических мыслителей, таких как Бакунин. Теперь они читают анархо-коммунистов более воинственного толка: Петра Кропоткина, Эррико Малатесту, Элизе Реклю. Ваши немецкие иммигранты привезли с собой не только готовность тяжело работать шесть дней в неделю, но и ненависть к высшим классам, интерес к анархистским взглядам. Тех, кто готов идти дальше – бросать бомбы, устраивать беспорядки, убивать, – меньшинство, однако достаточно многочисленное.
Холмс рассеянно похлопал по трости, как будто огорчаясь собственным словам.
– Социалисты – и анархисты – собирают в тех же пивных Lokalfrage профсоюзные ячейки, певческие общества, группы взаимопомощи. Однако самые опасные из них, мистер Джеймс, хранят там оружие, готовят планы политических убийств. И мы по пути от гостиницы «Гленхэм» могли миновать десяток таких Lokalfrage.
Джеймсу отчаянно хотелось сменить тему. Среди персонажей «Княгини Казамассимы» было много немецких рабочих-иммигрантов, но сам Генри Джеймс никогда не общался с немцем-рабочим. Его знакомые-немцы были профессора, художники, литераторы из Германии. Он сказал:
– Однако человек, которого вы разыскиваете… Лукан Адлер… не из немцев.
– Да, – странным голосом ответил Холмс. – Лукан Адлер не из немцев.
Джеймс видел, что лучше помолчать, и пусть неприятный разговор угаснет сам собой, однако продолжал говорить:
– Поиски человека, стоящего за убийством Кловер Адамс… незаконного сына мистера Себастьяна Морана… для вас ведь это нечто очень личное, не так ли, мистер Холмс?
Сыщик взглянул на него холодными серыми глазами и едва заметно кивнул.
– Наверное, это из-за ран, – сказал Джеймс. – Из-за тех ужасных огнестрельных ран, которые нанес вам Лукан Адлер.
Невероятно, необъяснимо, но Шерлок Холмс улыбнулся. Он запрокинул голову, уже привычным Джеймсу размашистым жестом намотал на шею длинный черный шарф и растянул губы в странной, почти легкомысленной усмешке.
– Ничуть, – был ответ сыщика. – Раны – цена моей профессии. Однако я и впрямь ищу Лукана Адлера не только для того, чтобы уберечь бесчисленных политиков от самого страшного в мире убийцы-анархиста. У меня есть и более глубокие причины. Понимаете, мистер Джеймс, Себастьян Моран забрал Лукана у Ирэн Адлер еще ребенком и воспитал как сына, хотя и не дал ему своей фамилии. Он выучил Лукана темному искусству убийства, передал ему все, что умел сам, и Лукан к двадцати одному году превзошел Морана и в меткости стрельбы, и в жестокости.
Холмс глянул Джеймсу в глаза. Загадочный взгляд сыщика встретился с испуганным, но заинтересованным взглядом писателя.
– Поверьте, у меня больше причин искать Лукана Адлера, чем я могу сейчас вам открыть, – сказал Холмс. – Его необходимо уничтожить. Но прежде я надеюсь с ним побеседовать.
Часть вторая
1 Треклятый резной каменный крест на фасаде
Генри Адамс проснулся в собственной постели в доме на Лафайет-сквер и в первую минуту не мог понять, где находится. Воздух казался слишком прохладным. Кровать – слишком привычной. Утренний свет – чересчур мягким. И пол отчего-то не качался.
Адамс провел два месяца у друга в Гаване, затем две недели у сенатора Дона Камерона на острове Святой Елены. И то и другое было чудесно, но еще чудеснее оказалось изучать коралловые рифы вместе с зоологом Александром Агассисом, сыном великого зоолога Луи Агассиса, на его комфортабельной яхте «Дикая утка».
Однако теперь он был дома, где после самоубийства жены старался бывать как можно реже, и после ванны облачился в одежду, которую подал ему собственный камердинер, а не слуга Дона Камерона.
Все эти семь лет Адамс страдал от внутреннего одиночества. Он распорядился, чтобы на вокзале его не встречал никто, кроме кучера, и когда фаэтон остановится перед зданием на Эйч-стрит, рядом с домом Хэя, выходящим на Шестнадцатую улицу, надеялся почувствовать радость – хотя бы потому, что закончилось постоянное общение сперва с Филипсом в Гаване, затем с Камеронами, потом с Агассисом и, наконец, снова с Камеронами.
Вместо этого при виде знакомых арок на него навалилась глубокая тоска.
Кловер, разумеется, умерла в другом доме, иначе бы Генри сюда больше не вернулся. Они собирались переехать на Новый год в 1886-м, после двух лет, ушедших на внутреннюю отделку, но Кловер выпила свой фотографический яд шестого декабря.
Однако треклятый крест на каменной резьбе над арками был по-прежнему здесь. Крест, который она заказала без его ведома.
Это произошло в июле. Они с Кловер жили в Беверли-Фармз. Генри попросил своего друга из Библиотеки Госдепартамента, Теда Дуайта, проследить за выполнением каменной резьбы. Он тогда написал Дуайту: «Если увидите, что каменщики высекают христианский символ, накажите их по-отечески».
Архитектор Г. Г. Ричардсон настаивал, что между окнами над главными колоннами необходим какой-нибудь декоративный элемент, и Генри предложил Кловер вырезать там павлина, поскольку новый дом с роскошным внутренним убранством, картинами и статуями задумывался на зависть презренному вашингтонскому обществу. Ричардсон хотел вырезать вздыбленного рыкающего льва – быть может, потому, что по ходу строительства этого грандиозного мавзолея для живых заказчик постоянно на него рычал и по любому поводу вставал на дыбы.
Однако Кловер тайно от Генри велела поместить между окнами резной каменный крест. К тому времени, как новость добралась до Беверли-Фармз, крест стал свершившимся фактом. Генри это смущало и раздражало до чрезвычайности. И он, и Кловер были совершенно нерелигиозны и часто подтрунивали над отнюдь не набожными соседями, вплетавшими христианские символы в наружную или внутреннюю резьбу своих новых шикарных домов.
Когда Тед Дуайт написал, что каменщики под руководством Ричардсона по настоянию миссис Адамс добавили крест, Генри ответил, как он надеялся, иронично-легкомысленным письмом, в котором говорилось: «Ваш отчет о кресте наполняет мое сердце печалью и погружает мои губы в кокаин». И добавил: «Не бойтесь, Тед, скоро мы залепим его цементом».
Однако, разумеется, ничего они не залепили. Как Генри писал позже Дуайту: «Это свершивший факт, fait accompli в камне, так что мне поздно возмущаться или сетовать, хоть я нахожу это дурным искусством и дурным вкусом. Все мои возражения были тщетными, так что я умолкаю». Впрочем, он попросил Дуайта никому не рассказывать про крест, ибо «вашингтонцы такие сплетники, что лучше не давать им пищу для пересудов».
Видит небо, через шесть месяцев после установки креста Кловер дала всему городу обильную пищу для пересудов на годы вперед. В декабре Генри нашел ее мертвой на ковре в гостиной их Малого Белого дома по адресу: Эйч-стрит, 1607.
Крест между двумя арками служил фоном для медальона с неизвестным крылатым существом. Это был определенно не Пегас. Не совсем грифон. Не дракон – хотя Адамс предпочел бы именно дракона. Что именно Кловер имела в виду, заказывая его архитектору, осталось загадкой по сей день, но уже в роковом восемьдесят пятом году Генри писал друзьям, что «ч-тов крест и крылатое существо пророчат будущее» и что они «наполняют его страхом».
Они наполняли его страхом и сейчас. Он не мог понять, почему после смерти Кловер не избавился от креста и от крылатого чудища. Может быть, потому, что в эти семь лет чаще путешествовал, чем жил в доме.
Для Адамса весь тот ужасный год был наполнен знамениями. Весной 1885-го, когда священник – очень деликатно и сочувственно – пытался внушить Кловер, что ее отец умирает, Генри слышал ее слова: «Нет, нет, нет… все кажется ненастоящим. Я почти не понимаю, что́ мы говорим или почему мы здесь. А значит, так оно, наверное, и есть: все нереально. Или, по крайней мере, нереальна я».
А знойным, бесконечным, бессмысленным летом в Беверли-Фармз, когда Ричардсон по тайному распоряжению Кловер устанавливал на фасаде их немыслимо дорогого нового дома мерзостный барельеф, Генри (и не один раз) слышал, как его жена жалуется сестре: «Эллен, я ненастоящая. Сделай меня настоящей, бога ради. Ты… вы все… настоящие. Сделайте настоящей и меня».
И сегодня утром, завтракая в одиночестве (он часто завтракал, обедал и ужинал в одиночестве на протяжении семи лет, когда оказывался дома между поездками), Генри думал о треклятом каменном кресте, об ужасном жарком лете в Беверли-Фармз, о меланхолии Кловер, которая усиливалась все те месяцы, и о ее… да, о ее безумии.
Затем он решительно выбросил все эти мысли из головы, пошел в кабинет и принялся разбирать груду неотвеченных писем.
* * *Было уже позднее утро, когда дворецкий тихонько постучал, вошел и объявил:
– К вам мистер Холмс, сэр.
– Холмс! – воскликнул Адамс. – Силы небесные!
Он отложил перо, застегнул пиджак и быстро спустился в прихожую, где Холмс только что отдал лакею шляпу и плащ.
– Мой дорогой Холмс! – воскликнул Адамс, пожимая приятелю руку и одновременно левой рукой стискивая тому локоть – его приветствие для старых друзей, с которыми он на самом деле не так и близок. – Я и не знал, что вы в городе. Заходите! Останетесь на ленч?
– Я только на одну минуту, – ответил Холмс. – Мне надо успеть на часовой поезд в Бостон. Однако я охотно посижу у вас в кабинете и буду рад чашечке кофе.
Адамс распорядился сварить кофе и повел Холмса в кабинет. При своих пяти футах шести дюймах Генри Брукс Адамс никогда не чувствовал себя высоким – даже среди низеньких американцев девятнадцатого столетия. Однако особенно сильно он ощущал свою малорослость рядом с Оливером Уэнделлом Холмсом-младшим. В отличие от Генри Джеймса, отбросившего чуть принижающий довесок к фамилии десять лет назад, после смерти отца, Холмс в пятьдесят два года по-прежнему звался младшим, ибо его прославленный родитель был еще жив, но в случае Оливера Уэнделла Холмса-младшего даже это скорее добавляло величия.
Сейчас, в прихожей, Адамс внезапно осознал, что с годами его статный приятель только хорошеет. Высокий воротник скрывал единственный недостаток фигуры (чересчур длинную, на строгий взгляд, шею), идеально закрученные усы лишь недавно начали седеть, а расчесанная на прямой пробор шевелюра являла разительный контраст лысине самого Адамса, которая, как тот знал, еще и шелушится после солнечных ожогов на Святой Елене и на яхте Агассиса – от них не спасала даже соломенная шляпа.
Приятели поднялись в кабинет, и дворецкий принес дымящийся кофе. Адамс сидел и думал, что хотя ему всего пятьдесят пять – на три года больше, чем Холмсу, – он обречен лысеть, толстеть и, да, уменьшаться в росте. А Холмс наверняка сохранит величавую осанку до глубокой старости и, возможно, на девятом десятке как раз и достигнет расцвета мужской красоты.
– Что привело вас в Вашингтон, Уэнделл? – спросил Адамс. – Быть может, вы встречаетесь с председателем Верховного суда Фуллером?
– Да, с ним и с президентом Кливлендом, – сказал Холмс, аккуратно отпивая кофе. Он не объяснил, зачем встречается с президентом, а Генри Адамс намеренно не стал спрашивать.
Холмс с 1883 года был членом Верховного суда штата Массачусетс, и знающие люди прочили его на роль председателя. Другие готовы были биться об заклад, что Холмс в ближайшие десять лет станет членом Верховного суда США. Адамс в этом сомневался, но держал своим мысли при себе.
– Как поживает миссис Холмс? – спросил он. – Надеюсь, здорова?
– Да, спасибо, у Фанни все хорошо.
Джон Хэй как-то в беседе с глазу на глаз заметил, что в тоне Уэнделла, когда тот говорит о жене, звучит нотка пренебрежения. Хэй и Адамс согласились, что у Фанни с Уэнделлом редкий пример чисто рассудочного брака.
Холмс опустил чашку с блюдцем на подставку, которую дворецкий пристроил поверх невысокого книжного шкафчика рядом с его креслом, и сказал в своей обычной прямолинейной манере:
– Я заехал, чтобы расспросить вас кое о каких слухах.
– О слухах? – У Адамса застучало сердце, хотя он и знал, что опасаться нечего. Лиззи Камерон никогда не раскроет содержание их личной переписки – особенно последнего и самого личного письма, которое Адамс отправил ей из Шотландии в Париж несколько месяцев назад. И все равно его пульс участился.
– Насчет гостей Хэя, – сказал Холмс.
Адамс поднял брови:
– Я не знал, что у Джона и Клары какие-то особенные гости. Впрочем, я долго был в отъезде.
– Хэй мне так и рассказал, когда я заглянул к нему несколько минут назад, – ответил Холмс. – Но, может, ваши слуги это обсуждают… мои-то обсуждают точно.
– Ваши слуги в Бостоне обсуждают гостей Хэя?! – улыбнулся Адамс.
– Нет, конечно. Но я в Вашингтоне уже несколько дней и, как всегда, взял с собою камердинера и повара.
Адамс оперся подбородком на сцепленные руки и широко улыбнулся:
– Я еще не успел услышать, о чем шепчутся слуги. Пожалуйста, Холмс, поделитесь со мной сплетнями.
Холмс вскинул руку – Адамс отметил, какие у него длинные пальцы с идеально ухоженными ногтями, – и сказал: