Ловец мелкого жемчуга - Анна Берсенева 19 стр.


Цены, которые тогда же назвал Федька, показались Георгию вовсе не божескими, а запредельными, но Казенав разъяснил ему, что пора перестать сравнивать с рюмочными и сосисочными, а про вгиковский буфет вообще следует забыть.

Головы лосей и кабанов, развешанные по стенам, перемежались фотографиями каких-то неведомых охотников с солидными трофеями – с теми же лосями, кабанами и даже почему-то с акулами. Георгий заметил и фотографию космонавта в скафандре – наверное, постоянного здешнего посетителя.

На небольшой подставке было укреплено чучело вальдшнепа, и он вспомнил чеховское письмо, прочитанное летом, о том, как художник Левитан подранил вальдшнепа, а потом они с Чеховым оба не могли добить птицу, только смотрели на ее большие черные глаза и прекрасную одежу… Наконец вальдшнеп все-таки умер, и одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать.

Он часто вспоминал теперь чеховские строчки, кстати и некстати; впрочем, всегда оказывалось, что кстати.

Разгорался огонь в камине, и сложенные рядом березовые дрова выглядели как-то особенно свежо и радостно. Легко здесь было забыть, что на улице ноябрь, промозглый и смутный, и что на сердце такая же смута, как на улице.

Меню, поданное миловидной официанткой, и в самом деле производило ошеломляющее впечатление.

– А рысь разве можно есть? – спросил Георгий, пока Федька с Матвеем изучали карту вин.

Девушка сморщилась так, как будто ее спросили, можно ли есть мышей.

– Я бы не ела, – сказала она. – Это же кошка! Но люди заказывают.

– И какая она на вкус? – заинтересовался Георгий, подумав, что не стал бы есть кошку даже сейчас, когда пришлось перейти почти на хлеб и воду.

– Да, говорят, сладковатая такая, на медвежатину похожа.

– А медвежатина какая? – улыбнулся Георгий.

– А вы попробуйте, – посоветовала официантка. – Есть скоблянка из медведя с белыми грибами. Будете?

– Они, девушка, барсучатину возьмут, – насмешливо произнес Матвей. – Или вот сурка тушеного. Как, Федор, возьмете сурка? Или вы с дружком бобрятину предпочитаете?

– Мы дикую утку под ореховым соусом возьмем, – спокойно ответил Федька. – И паштет из кабана с клюквой. Люди мы простые, любим здоровую пищу.

Наверное, из-за этого и возник разговор про московские понты, и из-за этого Матвей Казаков взволновался несколько больше, чем можно было ожидать от «сибирского лесопромышленника».

Он понравился Георгию сразу и с каждой минутой нравился все больше. По тому, как он сидел, положив большие руки на темный дубовый стол, как смотрел на собеседника – без дурацкого прищура или ухмылки, изучающе и прямо, по тому, как спрашивал и отвечал, – по всему этому чувствовалось, что он ясно осознает свое место в этом мире и свои возможности. У него был взгляд человека, немного больше, чем надо, уверенного в себе, но и других не считающего быдлом.

Впрочем, Федька, похоже, не слишком вдумывался в чувства клиента. Он быстро и без труда выудил из Казакова вполне предсказуемый биографический набор: что тот вышел в бизнесмены из комсомольских работников, что дело у него в Иркутске и окрестностях стабильное, «насколько вообще может быть что-то стабильное в наше время и в нашей стране», и пора это дело «переводить в другой масштаб», да и жена рвется в столицу, и дети подросли, надо их в хорошую школу пристраивать, а там и университет не за горами.

– Короче, ребята, нужна большая квартира на Патриарших прудах, – заключил он. – На Патриках – так у вас тут, кажется, называют?

– Еще говоришь, в Москве понты, – усмехнулся Федька. – А квартира на Патриках – это не понты твои колхозные? Привезешь небось бультерьера и будешь его в московском дворике выгуливать, старушек пугать. А в квартире евроремонт забацаешь и пейзажи развесишь, по килограмму краски на каждом. Недавно по ящику показывали, – повернулся он к Георгию, – один вот такой же точно в Питере квартиру Зинаиды Гиппиус купил. Ту, в которой и Бродский жил, при совке она коммуналка была. Один в один так и есть: где можно и где нельзя золотом обляпано, пейзажи дорогостоящие поразвешаны. Жаль, сортир не показали – зуб даю, унитаз тоже золотой. И туалетная бумага с монограммами.

– Ты к чему это мне говоришь? – Лицо Матвея мгновенно залилось краской.

– К тому, что к Москве прислушиваться надо, – спокойно ответил Казенав. – И понимать, что не все ты тут за деньги купишь. Хотя и многое. Да не стремайся ты так, – примирительно добавил он. – Сделаем тебе хату! Может, и не на Патриках, так ведь если без понтов, это и не обязательно. Тебе земляк твой все рассказал? Насчет расценок за услуги, насчет сроков, когда чего проплачивать? – мимолетным тоном поинтересовался Федька. – Могут быть, конечно, изменения, мы их отдельно обсудим, но приблизительный расклад такой же, как у него был. Устраивает?

– Устраивает, – буркнул Матвей. – Не кинете, надеюсь. Невыгодно вам пока клиентов кидать, правильно я понимаю?

– Правильно, – засмеялся Федька. – Планов у нас громадье, зачем нам кидалово? Ну, Матюха, дернем еще горилки за наше светлое будущее, а там и на посошок!

– За будущее не пью, – покачал головой тот. – Плохая примета.

Но под горячее – тушенного в сметане зайца – он все-таки выпил, и Георгий поддержал компанию, хотя в голове уже гудело от всяких настоек и наливок. Ему почему-то неловко было перед Матвеем за Федькины нравоучения.

– Что это ты его воспитывать взялся? – спросил он, когда огоньки такси, на котором уехал Казаков, исчезли в сыром ноябрьском тумане.

– Скажи, виртуозная работа? – усмехнулся Федька. – На грани фола, мог бы и сорваться сибирячок. Поехали, Рыжий, до дому, до хаты, там и поговорим. Водочки еще возьмем…

– Куда – до дому? – невесело усмехнулся Георгий.

– Ну, в общагу по старой памяти. Меня-то не выгнали еще, а тебя разок проведем как-нибудь.

Георгию совсем не хотелось ехать в общежитие. Зачем бередить душу? Но ничего другого он предложить не мог, поэтому покорно поплелся за Федькой, который уже махал рукой у обочины.

Казенав действительно быстро договорился с общаговским вахтером – сунул ему одну из трех бутылок, купленных по дороге в киоске, и уже через пять минут отпер знакомую дверь на четырнадцатом этаже.

– Не журись, Рыжий, – сказал он при этом. – Не великие хоромы, чтоб по ним страдать.

– Да дело не в хоромах, – пробормотал Георгий. – Сам же понимаешь…

– Понимаю, не глупее паровоза. Ну и что теперь, всю оставшуюся жизнь по альма-матер убиваться? Давай, располагайся, прими рюмашку с холоду.

Георгий снял ботинки – они давно прохудились, и ноги промокали насквозь сразу же, как только он выходил на улицу, – и «принял» не рюмашку, а стакан, чтобы сердце не саднило тоскою. Вспомнилось вдруг, как Федька, посвистывая, клеил вот эти самые обои в «подоночий» цветочек, и как сияла за окном Москва – огромная в лучах летнего солнца, широко и свободно раскинувшаяся перед ними…

– Ты закусывай, закусывай, – напомнил Казенав, доставая что-то из стоящего на тумбочке маленького холодильника «Морозко». – Или нажраться хочешь до потери чувств? Тоже дело хорошее, если не каждый день. А то поел бы. Колбаса вот, пирожки с лосятиной из кабака я прихватил, не оставлять же было. Спрашиваешь, зачем я над лесопромышленником стебался? – сказал он, хотя Георгий ничего уже не спрашивал. – По двум простым причинам. Во-первых, такие, как он, только сильных уважают. Во всяком случае, тех, кто их же на место умеет поставить. Я и поставил – больше уважать будет. А во-вторых и в-главных, нет у меня сейчас хаты на Патриках, нет и не предвидится. Та, откуда ты бабульку вывозил, случайно обломилась, я ее у работодателя своего перехватил, пока он на Кипре пузо грел. А вообще-то Патриаршие так круто схвачены из-за таких вот булгаколюбов сибирских, что туда лезть – себе дороже, могут и бошку отстрелить. Ну а раз хаты нет, значит, надо клиенту внушить, что она ему там и даром не нужна. Сунем его в Замоскворечье – есть одна коммуналочка на Большой Ордынке. Тоже, между прочим, не жук начхал, пусть спасибо скажет.

– А мне он понравился, – заметил Георгий. – Хороший вроде человек и неглупый.

– Ну, хороший он или нет, этого мы не знаем, – пожал плечами Федька. – Да и неинтересно нам это знать. А что не дурак, так это видно. Не из тех, у которых мозги на прожиточном минимуме. Хотя пиджачок на нем малиновый, как положено, – улыбнулся он. – Вот попомни мое слово, лет через десять про это книжки будут писать, даже, может, диссертации. «Малиновый пиджак как артефакт эпохи» или что-нибудь в этом роде. Но, по большому счету, и ум его тоже неважен, Жорик, – добавил он, помолчав.

– Почему? – удивился Георгий.

Водка уже ударила в голову, да как-то беспощадно ударила, поэтому Федькин голос доносился до него, как сквозь вату.

– Потому, что кончается на «у», – хмыкнул Казенав. – Вот он чувствует себя хозяином жизни, а того не понимает, что у жизни нету хозяев. Потому что у него только ум один, а таланта нет.

– Почему? – удивился Георгий.

Водка уже ударила в голову, да как-то беспощадно ударила, поэтому Федькин голос доносился до него, как сквозь вату.

– Потому, что кончается на «у», – хмыкнул Казенав. – Вот он чувствует себя хозяином жизни, а того не понимает, что у жизни нету хозяев. Потому что у него только ум один, а таланта нет.

– Тала-а-анта… – насмешливо протянул Георгий. – У кого он есть, талант, и что это вообще такое?

– У тебя, например, есть, – невозмутимо заметил Федька.

– И к чему же у меня такой великий талант? – переспросил Георгий почти со злобой.

– А талант – он не к чему-то, он вообще. Либо есть он, либо нету. У тебя есть – и все у тебя получается, за что ни возьмись.

– Да хрена ли у меня получается? – тупо удивился Георгий. – Даже на институт не хватило…

– Не скажи, Рыжий. – Федька внимательно смотрел на него, но Георгий этого не замечал, потому что наливал себе еще водки. – Аура у тебя мощная. Да вокруг тебя в радиусе десяти метров всем везет, не замечаешь, что ли? Ладно, – вдруг засмеялся он, – ты уже, я смотрю, такой тепленький, что только про талант осталось калякать! Ложился б ты баиньки. Для тебя на завтра дело есть, утром расскажу.

Слова «завтра» и «утром» вот уже два месяца были из разряда тех, которые Георгий исключил из своего лексикона. Он просто не мог теперь загадывать так далеко… И сейчас ему хотелось не думать о завтрашнем дне, а просто прилечь на свою бывшую кровать, наконец, после скитаний по случайным и грязным углам, почувствовать всем телом свежее белье – Федькина чистоплотность осталась неизменной – и провалиться в сон.

«Надо бы в душ», – вяло мелькнуло в голове.

Но тут же он почувствовал, что просто не сможет сейчас добрести до ванной. Да и не хотелось перебивать долгожданный сон.

Но, как назло, стоило только ему коснуться головой подушки, как сон тут же развеялся – точнее, распался на какие-то мучительные обрывки, каждый из которых был на самом деле куском его жизни. Он словно держал в руках обрезки кинопленки, на которых было сумбурно запечатлено то, что происходило с ним всю эту смутную и бестолковую осень.

Георгий поехал в Таганрог первого сентября, сразу же, как только вернулся из Недолово. Денег не хватило даже на билет в общем вагоне, поэтому он просто отдал, сколько было, проводнице и трясся всю дорогу на багажной полке. Но не поехать он не мог, хотя и занятия уже ведь начались: год не видел мать, соскучился по ней и соскучился по морю, и по морю так сильно, что чувствовал себя просто больным без него.

Поезд давно уже шел степью. Сухой, теплый, еще совсем летний ветер врывался в приоткрытое окно, Георгий вдыхал запах степных трав, и особенной степной пыли, и еще чего-то неназываемого, просторного, бесконечно родного, что заполняло его всего, до горла, до невозможности говорить…

Увидев его, мать заплакала так отчаянно, так горестно, как будто это была последняя их встреча.

– Что ты, мам, ну что ты? – Георгий почувствовал, что и сам вот-вот заплачет как маленький. – Ну прости, не мог я раньше…

Она прижалась головой к его груди – не к груди даже, а куда-то к солнечному сплетению, и он вдруг увидел, что голова у нее уже не рыжая, а совсем седая. О рыжем цвете не осталось даже воспоминания, не осталось даже тех легких прядок, которые еще были, когда он уезжал год назад в Москву…

Комната, которую мать называла залом, показалась ему совсем крошечной.

«Как это я раньше не замечал? – думал он, оглядывая простую, ни в чем не изменившуюся обстановку: круглый стол с вытершейся бахромчатой скатертью, буфет, из которого когда-то пахло конфетами, тесно приткнувшийся к буфету диван. – И почему сейчас вдруг заметил? Можно подумать, год в Версальском дворце прожил!»

Ножная швейная машинка была покрыта белой салфеткой с кружевами. Кружева назывались «подзоры» – Георгий с детства запомнил это красивое, распевное слово. На машинке стояла хрустальная ваза, единственная в доме ценная вещь, подаренная матери к тридцатилетию работы на фабрике. Раньше эта ваза стояла на буфете, а машинка всегда была открыта, и видно было, что хозяйка постоянно занята шитьем.

– Не шью больше, Егорушка, – сказала мать, проследив его взгляд. – Совсем плохие стали руки, пальцы скрючило. Раньше только ноги болели, а теперь и руки вот… Артрит – подагра по-старому. Пока хоть ложку в руках держу, а что дальше будет? С каждым днем все хуже, год пройдет – и инвалид.

Он молчал, не зная, что сказать. И что вообще можно было сказать на это? С тех пор как он помнил себя хоть и не взрослым, но и не маленьким, Георгий знал, что на помощь матери ему рассчитывать не приходится. Не такая у него всегда была жизнь и не такие стремления, чтобы мама могла хоть чем-то помочь ему… Но только теперь он вдруг с мучительной отчетливостью понял, что помощь нужна ей самой, – и растерялся, потому что ничего у него не было для такой помощи ни сейчас, ни в обозримом будущем.

– На пенсию пойду, – сказала мать. – Это, может, еще и лучше будет. Зарплату-то по скольку месяцев не дают, а пенсию людям вовремя приносят. Огород есть, с голоду не помру. Лекарства вот только дорогие… Ну, что про меня говорить! Ты про себя расскажи, сыночка, у тебя-то какая жизнь?

Кому-то другому он на этот вопрос не сумел бы ответить, но мать интересовали простые вещи: как он учится, что кушает, с кем дружит, не выпивает ли, есть ли у него девушка… И Георгий стал рассказывать о себе так, как рассказывал бы о мальчишке. Он чувствовал: матери нравится именно то, что он говорит о каких-то невзрослых вещах – об отметках, лекциях, преподавателях, – и она поэтому может считать его маленьким.

Он рассказал о летней киноэкспедиции, и мать сразу спросила:

– Может, он тебя на постоянную работу возьмет, итальянец этот? Ты попросился бы, Егорушка. Люди есть люди, только то помнят, что самим надо, а про тебя-то и не догадаются, пока сам не скажешь.

Она и на другие его новости говорила что-нибудь такое же простое, житейское, бесхитростное, никакого отношения не имеющее к той жизни, которая была у него теперь.

– Пойду пройдусь, мам, – сказал он наконец, немного устав от такого разговора. – По морю соскучился.

– Гляди, осторожно там, – напомнила она; Георгий улыбнулся. – Далеко не заплывай, глубоко сейчас. Ветер низовой был, полный залив нагнало воды.

К морю он пошел дальней дорогой – по старинной Каменной лестнице, все сто сорок две ступеньки которой пересчитал не раз и не два; мимо солнечных часов – по ним он учился определять время, и рядом с ними ему назначила первое в его жизни свидание Соня Герцева из параллельного класса, шестого тогда, что ли… По дороге он еще зашел в Городской сад, заглянул на пятачок, где раньше толпились по выходным торговцы книгами и где он купил в тринадцать лет Сэлинджера, потратив все деньги, накопленные на спиннинг.

Ничего этого было не вернуть, хотя и Сэлинджер стоял у него в комнате на полке, и Соня жила в соседнем доме. Да Георгию и не хотелось ничего возвращать – весь он рвался в будущее, как в море.

Конечно, он заплыл далеко, совсем далеко, там даже смеяться можно было, кувыркаясь в волнах, и никто бы не услышал. И плавал он так долго, как будто все тело у него высохло за этот год и вот теперь вода наполняла каждую клеточку его тела – наполняла его жизнью.

И это было последнее счастье, которое случилось с ним этой осенью.

Москва встретила Георгия таким унынием, какого он никогда не чувствовал в ней прежде. Впрочем, дело было, конечно, только в нем самом – это он впал в самое настоящее уныние. Но как в него было не впасть, если он до сих пор холодел от мучительного стыда, который испытал, когда просил у матери денег на обратный билет, а она совала ему побольше – «да на что ж ты жить будешь, сыночка?» – и он еле убедил ее, что сразу по возвращении начнет заниматься «очень денежным делом»…

Да еще и погода выдалась такая промозглая, словно не было на свете ни бабьего лета, ни какой-нибудь там золотой осени, которая, наверное, являлась стереотипом, но стереотипом приятным.

К началу учебного года Муштаков из Америки не вернулся, и неизвестно было, вернется ли хотя бы ко второму семестру. Говорили, что его курс уже передали бы кому-нибудь другому, но не решаются портить отношения с мэтром и поэтому подождут до весны.

Узнав об этом, Георгий с удивлением почувствовал, что ему эта новость почти безразлична. Та неприкаянность, которую он вдруг ощутил у себя внутри, уже не могла усилиться какими-то внешними событиями.

Не усилилась она и когда деканатская Лидочка мимоходом спросила его, встретив в коридоре:

– Турчин, ты хоть знаешь, что тебя вообще-то отчисляют уже? Когда сессию будем сдавать? Или ты теперь в Италию собираешься?

Георгий не знал, что ей сказать.

– В Италию не собираюсь, – ответил он.

– Ах, как зелен нынче виноград! – засмеялась Лидочка. – Ладно, зайди, возьми направление на пересдачу. – Она смешно вздернула подбородок и стрельнула голубыми глазками. – И на занятия еще не ходишь, вот нахал!

Назад Дальше