А еще совсем недавно, за день до отъезда из Львова, мы вышли на улицу и переулками прошли к небольшой площади, вымощенной плоским булыжником. Площадь была пуста, запущенна, на правой ее стороне лежали песок и щебенка. Там что-то ремонтировали. Колокольня бросала ровную густую тень на мостовую, и мы старались держаться в ее тени.
Я хотел показать Инге, как цветет райское дерево: маленькие розовые цветы и трезубые листья, а издали — кружевной шар на тоненькой ножке. Их было много в прошлый мой приезд сюда и у памятника Мицкевичу, у кафе «Красная Шапочка», где дети пили молочные коктейли, у вокзала и по всему городу. В этот раз мы не встретили ни одного. Потом я вспомнил, что сейчас июнь, а дерево цветет в мае.
На улицах было так чисто, что плиты тротуара казались стерильным полом операционной. Только там, где продавали цветы, было ярко и весело. Мы вышли на площадь, засыпанную листьями и обрезками цветочных стеблей, а навстречу нам с противоположного ее конца двигалось странное существо — тощая, сутулая цыганка с темной, почти негритянской кожей, иссиня-черными волосами, метлой в руках и зловещим профилем бабы-яги. Передвигалась она то прыжками, то крадучись и почти не касаясь метлой земли, так что одним могло показаться, что женщина подметает площадь, другим — что это спустившийся на землю злой дух. Странными были ее огромные глаза — то сверкающие гневом, то гаснущие и равнодушные, с едва теплящимися в них искрами. На какое-то мгновение мне стало не по себе.
Шумная жизнь площади захватила нас.
— Купите розы для девушки!
— Конечно, — сказал я.
Цветочница улыбнулась и принялась вынимать розы из бидона. Капли воды скатывались с шипов на ее старенькое платье.
— Сколько?
Я пожал плечами.
— Вы студенты?
— Да.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты с ума сошел, ты сошел с ума, — счастливо улыбаясь, говорила Инга, когда мы спускались к трамвайной линии.
Мы решили не садиться в тряский, словно пораженный пляской святого Витта, трамвайчик и пошли в гору пешком.
— Их тут знаешь сколько? Двадцать шесть — я сосчитала.
— А сколько тебе лет, ты помнишь?
— Девятнадцать, — засмеялась Инга.
— Цветочница действительно приняла нас за студентов.
Я уже знал, что Инге двадцать восемь лет и что у нее сын старше моей Лели.
После того как игра иссякла, Инга много и горько курила. Словно солдат военных времен, она сохраняла окурки, прятала их в коробку, потом докуривала. В маленькой груди ее порой что-то всхлипывало, и тогда она тяжело кашляла. Она тянула эту свою привычку как нечто вынужденное и необходимое, по-хозяйски, как, должно быть, тянула дом, кастрюли — эту заданную изо дня в день неизбежность, которую тем не менее надо как-то преодолеть. Но даже дурная привычка курить много и жадно не делала ее грубее, обыденнее. Я как бы вновь вдыхал школьные запахи — и среди них запретный запах табачного дыма.
К нам подошел человек. В треугольном вырезе расстегнутой тенниски кудрявились волосы.
— Простите, где вы купили такие цветы?
— На площади, — сказал я.
— Там больше нет таких. Мы купили все двадцать шесть, — с ребячливой гордостью сказала Инга.
— Вы из Москвы? Я кивнул.
— Не стоило дарить девушке четное число роз, — сказал незнакомец, обращаясь ко мне. — Живым дарят нечетное.
— Что же делать?
— Не обращайте внимания.
— Можно, мы отдадим вам одну?
— Не стоит. Раз не знали — не имеет значения.
— Не будем связывать это с обычаем.
Он осторожно вдел цветок в петлицу пиджака.
— Вы давно здесь?
— Неделю.
— Свадебное путешествие?
Я хотел сказать: несостоявшееся.
— Мы в командировке, — сказала Инга.
— Нравится Львов?
— Да!
Она тряхнула стриженой головой, откинула волосы со лба и была прекрасна в облегающем ее тоненькую фигуру сером платье.
(«С лицом нежным и трепетным, как у женщин времен войны», — почему-то хочется сказать мне.)
— В городах, особенно красивых, лучше не задерживаться долго. Воспоминания должны быть легкими, почти нереальными, а когда долго живешь, накладывается привычка, и это потом мешает.
— Вы, конечно, были на экскурсии?
— Не люблю я их.
— У нас неплохое экскурсбюро.
— Нет, знаете, нужно так: приехать в незнакомый город, бродить по улицам. Какие-то случайные встречи, открытия, впечатления…
Мы шли по бульвару мимо большой группы серьезных, озабоченных чем-то людей. Было похоже на импровизированный митинг или сходку. Я подумал: может, что-то случилось в мире?
— Это болельщики. Обсуждают футбольные новости. Простите, вы куда сейчас?
— На гору.
— Хотите, можем пойти вместе. Я работаю на телевидении. Как раз на горе.
— Замечательно, — сказала Инга.
— Подниметесь по лестнице и окажетесь на площадке, откуда весь Львов виден с высоты птичьего полета…
Мы свернули с трамвайных путей и по крутой извилистой дороге начали взбираться наверх.
— Посмотрите, вот маленький кусочек Львова. Теперь сюда. Когда листьев нет на деревьях — все видно. Оперный театр тоже. Поднимемся выше… Заметили, какие во Львове дома? Все разные. Если бы я не шел сейчас на работу, то повел бы вас на улицу Коперника…
Во дворе телестудии был небольшой бассейн, и одна из стен двухэтажного здания с сильно потрескавшейся штукатуркой доверху была завита плющом.
На вершине горы находилась площадка с несколькими садовыми скамейками по кругу. Город внизу пах липами. К вечеру он будет пахнуть сырой зеленью. А ночью на когтистые крыши падут прохладные, таинственные запахи Карпат.
Инга спросила:
— Это ведь ничего, что ты подарил мне четное число роз, а?
14
Я открыл глаза:
— Который час?
— Одиннадцать. Мы уже позавтракали, сынок, не дождались тебя.
Казалось, что мама вошла в комнату только затем, чтобы взять электроплитку, стоявшую в углу рядом с этажеркой.
— Разве сегодня не рабочий день?
— Специально взяла отгул, чтобы побыть с тобой. Ну и рванул ты, сынок! Вчера ведь, кажется, рано легли.
— Я не спал, — зачем-то оправдываюсь я. — Просто лежал с открытыми глазами и смотрел в окно. Только вздремнул на минутку. Так хорошо. Давно не валялся на своей кровати.
— Еще как спал! Без задних ног. Я заходила к тебе час назад. Красивый такой. Во сне ты невероятно похож на своего отца.
И тени вчерашнего нашего с мамой неприятного разговора не проскальзывало в освещенную утренним светом комнату. Мама бросила в мою сторону осторожный взгляд, спросила:
— Я плохо выгляжу?
— Нет, что ты, совсем нет.
— Ну да? — Мамины карие глаза осветились радостью, и вся она преобразилась. — Конечно, ты не хочешь меня огорчать.
— Нет, правда, выглядишь великолепно.
С лестницы доносится легкий и звонкий топот.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Кто там?
— Я.
— Кто?
— Марина Андреевна — вот кто! — говорит сестричка, протягивая для убедительности руки ладонями вверх, совсем как моя дочь, и морща лоб в удивлении от моей недогадливости.
— Доброе утро, — говорю. — Фрейлина хочет присутствовать при одевании короля?
— Никакая я не Фейля. Я Марина. Ты что, не знаешь?
— Знаю.
— А что такое Фейля?
— Почти принцесса.
— Ты разве король? Ты кандидат наук.
— По-твоему, король не может им быть?
— Не обманывай.
— Марина, так не разговаривают со старшими, — говорит мама, стараясь казаться строгой.
— А он не старший.
— Ладно, дочка. Сейчас встану, позавтракаю, и пойдем гулять.
— Какая я тебе дочка?
— Не придирайся к словам, — бормочу я смущенно, — Леля твоя ровесница и тем не менее моя дочь.
— С положением бабушки я почти смирилась, но что Марина — тетя…
— Поедем кататься на машине?
— Хорошо, ступай вниз. Ты знаешь, сегодня к нам обещал зайти Николай Семенович, — говорю я маме. — Встретил его вчера. И виделись-то всего десять минут, но словно не расставались вовсе.
Тон, которым это говорилось, был взят, пожалуй, напрокат из архива пятьдесят шестого года — тон ученика, возвещающего о приходе учителя. Мама заметила это.
— Что ж, поболтать с ним приятно, — сказала она то ли из ревности, то ли из постоянного желания противоречить во всем. — Человек прожил легкую жизнь — ни детей, ни обязанностей. По-моему, ты идеализируешь его. Я ведь не меньше тебя люблю Николая Семеновича, но под старость завести себе молоденькую любовницу…
— Неужели? И хорошенькая она, его героиня?
— Ты имеешь в виду Наташу?
Мама улыбнулась и многозначительно посмотрела на меня.
— Ты разве не знал? — Откуда?
— У них жуткий роман. Только, умоляю, никому. Терпеть не могу сплетен.
— Тогда зачем было говорить мне?
— Ты мой сын.
— Для сплетен это существенно?
— Ты мой сын, — повторила мама упрямо и рассеянно присела на краешек кровати. От нее пахло духами «Только ты». Слава богу, она не расслышала или не придала значения последним моим словам.
— Да, сынок, весь их легкий, современный стиль не по мне. Случайные связи, поверхностные отношения. Я, по правде сказать, довольна, что ты не попал в среду этой публики. По крайней мере теперь у тебя есть настоящее дело, серьезная профессия, хорошая, деловая среда.
(Как раз то, чего так «не хватало» Голубкову, которому в качестве положительного примера мама постоянно приводила моего отца. Так же как и отцу — Голубкова, я думаю.)
— Стать средним ученым или инженером куда ни шло, а посредственностью, писателем второго сорта, как Голубков например, по-моему, это ужасно. — И чтобы не быть голословной, добавила: — Разве не характерно, что он ушел от меня к этой вертихвостке?
— Я совсем не знаю ее, — сказал я.
— Зато я знаю.
И ты не знаешь, — подумал я.
Имя Голубкова неузнаваемо изменило мамино лицо, которое приобрело теперь и сохраняло брезгливое выражение. Она посмотрела мне в глаза, что-то прочла в них. Ее щеки порозовели.
— Ты, конечно, и на этот раз предпочел остаться нейтральным. Да ты просто не любишь меня!
Я сдержался с трудом. Разве не потому приехал я в Лукино, что ты единственная, кого мне хотелось видеть? Не люблю?! Когда ты так говоришь, во мне возникает противодействие, что-то вроде защитного рефлекса, и тогда я поневоле выдвигаю доводы, которые служат печальным подтверждением истинности твоих слов.
— Я не виню тебя, — продолжала мама внешне спокойно. — За это нельзя ни винить, ни осуждать. Только вот что. Я стала замечать, что ты стал другим. — Мама примеряла слово, которое пришлось бы мне впору. — Раньше ты был мечтателем. Ты всегда был внимателен ко мне…
До тех пор пока Голубков жил с нами, и ты не чувствовала себя такой одинокой, — подумал я.
— До тех пор пока ты не сошелся с Екатериной, — сказала мама. Она так и сказала: «сошелся» вместо «женился». В отношении жены она частенько употребляла это слово.
— Да, был другим. Может быть, объяснишь мне, что нужно ей в жизни, кроме этой вашей мебели, платьев, духов, заграничных ночных рубашек? Нет, что ни говори, поразительно обычный, нетворческий характер.
— Будь справедлива, мама. Она любит меня. И потом ты преувеличиваешь. Она совсем другая. Зачем же так?
— Еще бы ей не любить!
Я поймал себя на том, что мне приятно слышать это, хотя мама восприняла мое молчание иначе.
Мой довод «она любит меня» повис, как пыль над местом взрыва.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Помнишь, как она впервые приехала в наш дом и, не стесняясь, стояла передо мной в одном нижнем белье, расчесывала волосы? Учти, она еще не была твоей женой.
Мы как бы и не спорили. Доказательства основывались не на фактах, а на впечатлениях и рассчитаны были лишь на чувства убеждаемого. До сих пор не могу понять, что заставило меня тогда возражать маме.
— И в восемнадцать лет она не побоялась… с тобой. Ты ведь был ее первый мужчина?
Невольно я подумал о том, что мама жила с Голубковым пятнадцать лет в незарегистрированном браке. Но это было скорее ее алиби, чем мое.
— Не обижайся, сынок. Не ты ее выбрал в жены. Она и ее мамочка, которая приносила тебе в больницу цветы, — это они выбрали. Уже тем летом прочно ухватились за тебя. Чутьем угадали, что выйдет из парня толк.
В другой раз я бы, наверно, сказал, что мы с Катей знавали не слишком веселые времена и жили на две стипендии, и толку тогда от меня было немного.
— В то время я еще не знал ее родителей. Ты что-то путаешь.
Лицо мамы стало вдруг безучастным, а выражение глаз рассеянным.
— Поспал бы еще, сынок.
Мама направилась к двери. Никогда не умела она выслушивать ни отца, ни Голубкова, ни меня даже в самые важные, казалось бы, минуты откровения. Тем не менее память ее обладала удивительной способностью впитывать отдельные слова и факты. И через много дней, иногда лет, воспроизводить их в причудливом сочетании со словами, сказанными другими людьми, в другое время, по другому поводу, и из этой разрозненности синтезировался своеобразный мир, лишенный однозначной логической связи событий и оценок.
Я не обижался на маму. Нам бывало порой трудно договориться, понять друг друга. До сих пор я люблю вкус и запах тушенки, а мама терпеть не может. Консервированное мясо напоминает ей тяжелые, голодные годы войны, тогда как мне — счастливые, сытые минуты детства.
Пора вставать. Я сунул ноги в холодные полуботинки и, не завязывая шнурков, подошел к окну. В саду чирикали птахи, легкими штрихами прочерчивали прозрачный воздух жуки. Дрожала на солнце прилипшая к окну паутина, должно быть, порванная мною вчера вечером. За забором, сквозь зелень участка мелькало чье-то яркое платье, слышались голоса и треньканье бидонов. Моя машина, оставленная вчера днем в тени, стояла на солнцепеке. Воздух был теплым и прохладным одновременно, как только что сорванное яблоко — теплым снаружи и прохладным внутри, а подоконник излучал такую сухость, что прикосновение к нему вызывало спазм в горле.
Ни в один из восьми летних каникулярных приездов студенческих и аспирантских лет, ни позже не привозил я с собой в Лукино плохой погоды. Должно быть, могущественный призрак по имени Белая Полоса, от которого в свое время зависела не только погода, но и наша с Сашей Мягковым судьба, все еще покровительствовал мне. Я хорошо помнил один из тех душных июльских дней, когда от жары и безделья плавились мозги, и все игры наскучили, и, чтобы жить дальше, нужно было придумать что-то невероятное, например, встречу с призраком на пыльном заброшенном чердаке, где под накаленной крышей еще жарче, чем внизу, и ты вот-вот упадешь в обморок. И солнечный свет мутным серебристым потоком, разбитым стропилами на несколько полос, проникает сквозь единственное засиженное мухами окно, а рядом с тобой товарищ, которому ты наговариваешь на ухо всякую чертовщину, и он, дрожа от страха, отвечает тем же, и вдруг внизу раздается голос бабушки, зовущий к обеду. Еще мгновение — и игра, сказка, видение разрушено — и, чтобы спасти их — бегом, кубарем вниз.
«Он гнался за нами, ты слышал?» — «Что-то скрипнуло, потом зашевелилось в углу». — «И пошел дым». — «Не дым, а пыль». — «Он сидел там!» — «Дверь мы оставили открытой?» — «Теперь он выйдет и будет мстить. Ведь мы узнали его тайну». — «Кто пойдет закрывать?» — «Ты бежал последним». — «А ты трусишь, да?»
Я старался различить очертания мягковского дома, но кусты акаций с нашей стороны так сильно разрослись, что погребли здание, и оттуда не доносилось ни одного живого звука.
Мягковский сад, казалось, замер, как полная людей и вдруг притихшая на миг аудитория, после того, как ты вел ее по логической лесенке доказательств, и, наконец, до вершины осталось сделать последний шаг — записать последнюю формулу. И такая тишина, когда с мелом в руке ждешь, кто первый поднимет голову от тетради, потом второй, третий, и вот уже пошел по рядам легкий шумок, и нужно, не дожидаясь, пока реакция аудитории станет неуправляемой, сбить его шуткой, разом снять накопленное напряжение и только после этого продолжать, вернее начинать новый подъем.
Кроме того, стоя у окна, я увидел несколько полых, упругих сфер, которые плавали в воздухе и иногда лопались — целая вереница прозрачных, переливающихся шаров разной величины. В одном из них отражался наш сад и дом, в другом — солнце, кусочек подвижного расплавленного металла, а третий тяжело плыл над землей, и в нем выпукло отражались переплеты окон.
— Что ты там делаешь? — услышал я голосок сестрицы.
Она стояла под окном со своим приятелем, по виду школьником (вчера днем она кокетничала с ним у забора), и с бумажных раскисших на концах трубок, которые они держали в руках, скапывала мыльная пена.