– Что ответила? – усмехнулась мама. – Она пожала плечами – так, знаешь, как она до старости умела, с такой невыразимой снисходительностью, и сказала: «Разве такие вещи решают отвлеченным размышлением? Надо жить всей жизнью, она сама даст тебе знак. Может, жестко, но честно. В этом она и состоит, а вовсе не в каком-то призрачном ее результате. Впрочем, – она окинула меня вот этим своим снисходительным взглядом, – у тебя совсем нет чувства жизни. Тебя ничто по ней не ведет». Самое ужасное, что это была правда. Ведь это и до сих пор так, разве я не понимаю? Но теперь мне сорок, и я понимаю это спокойно. А тогда мне было пятнадцать, и мне захотелось утопиться после маминых слов. Но я не утопилась, а просто ушла на вечеринку к Кэтти Уэст и накурилась марихуаны. И решила, что не вернусь домой, и уехала на мотоцикле с каким-то парнем, которого разглядела только в тот момент, когда он уже снимал с меня трусы, да и то не разглядела. Я сидела у него за спиной на мотоцикле и хохотала, и рыдала, и моя ничтожная жизнь была мне совершенно не нужна, и…
– Мамочка, ну не надо! – Алиса совсем забыла про собственные печали, глядя, как дрожат мамины губы и плечи. Она вскочила со стула и обняла ее. – Все это давно прошло, и я выросла ведь вполне нормальной…
– Более чем. – Ксенни попыталась улыбнуться, но это ей все же не удалось. – Если бы ты знала, как я боялась тебя рожать! Я была уверена, что с тобой… окажется что-нибудь страшное. И этот позор – то, что я даже не могла вспомнить, кто твой отец, потому что эта колония хиппи… Там никто не помнил таких вещей. Конечно, Джек простой человек, конечно, у него узкий кругозор, и мы с ним не бываем ни в театрах, ни на выставках, а только в ресторанах, да и то потому, что у него к ним профессиональный интерес… Но после того, что я пережила в юности, я схватилась за Джека как за спасательный круг!
– Мамочка, Джек прекрасный человек. – Алиса продолжала гладить ее вздрагивающие плечи. – Он тебя любит и ко мне всегда относился тепло. Разве этого мало?
– Это очень много. – Ксенни наконец улыбнулась. – По-моему, он не мешал тебе расти так, как ты хотела.
– Ну конечно!
– А бабушка… Что ж, когда я явилась домой беременная – точнее, меня привезли незнакомые люди, которые подобрали меня на улице, она…
– Что же она сделала тогда?
Алиса придвинула к маме чашку: ей хотелось, чтобы та успокоилась, глотнув горячего кофе. Но порыв, так неожиданно ее охвативший, и без того уже пошел на убыль. Ксенни достала из сумки пудреницу и быстро припудрила лицо.
– Она повела себя так, как вела себя всю жизнь. Ее ничем было не сломать. И она сказала мне: «Ксения, брось трусить. У тебя родится нормальный ребенок. Мы с твоим отцом, – а папа уже два года как умер тогда, – сильнее, чем какой-то убогий придурок. Забудь о нем. У тебя родится не просто нормальный, а прекрасный ребенок, он будет похож на нас и будет талантлив и счастлив». И улыбнулась – у нее была такая улыбка, что хотелось взлететь под небеса. И ведь она оказалась права: ты прекрасный ребенок, ты лицом копия дед и характером копия бабушка, ты талантлива… И ты будешь счастлива, моя родная, я уверена.
– Д-да, обязательно… – пробормотала Алиса.
Как только мама успокоилась, все, что терзало ее саму и мучило, всколыхнулось в сердце с прежней болезненной силой.
– Но ты устала. – Мама огляделась с таким испуганным выражением, будто опасалась, что кто-то посторонний мог видеть ее в порыве необычного откровения. – Не буду тебя беспокоить, отдыхай. Я рада, что ты вернулась. Джек передавал тебе привет. Он открывает новый ресторан в Бронксе. А в воскресенье мы тебя ждем к обеду.
Мама уже стояла в дверях, когда Алиса спросила:
– Ма! А все-таки почему ты думаешь, что бабушка не была счастлива?
Ксенни задержалась в дверях. Видно было, что говорить об этом ей больше не хочется. Лимит отпущенной ей способности к сильным чувствам был с лихвой исчерпан.
– Мне кажется, – пожала плечами она, – мама кого-то любила в юности. Но потом она сделала что-то непоправимое, что помешало ее любви. И это стало самой большой трагедией ее жизни. Может, это было в России, ведь ее молодость прошла там, и она уехала оттуда навсегда? Не знаю. Во всяком случае, это не прошло для нее бесследно. Но пока был жив папа, ничего такого и предположить было невозможно. Мне кажется, она даже не думала о той своей любви. Дело в том, что мой папа был такой человек – у мамы не было необходимости что-то говорить ему, разъяснять… Ей достаточно было почувствовать что-то самой, и он сразу об этом догадывался. Поэтому она, наверное, и не позволяла себе чувствовать… постороннее. Ну, а когда папа умер… Тогда мне и стало казаться, что у нее была какая-то несчастная любовь. Но, возможно, я ошибаюсь, – торопливо добавила Ксенни. – Я пойду, моя дорогая. Джек скоро вернется с работы, мне хотелось бы встретить его дома.
Мама ушла. Надо было распаковать чемоданы, разложить вещи. У Алисы не было на это сил. То есть дело было не в физических силах – у нее опускались руки, потому что каждое движение казалось ей никчемным.
«Надо сварить еще кофе, – подумала она. – Мне просто надо взбодриться. Я дома. Я все сделала правильно. Надо выпить кофе, и станет легче».
Взгляд ее упал на чашку, из которой мама так и не выпила ни глотка. И тут она вспомнила, что ее чашка, бабушкина фарфоровая чашка осталась на столе в башенке! Ну конечно, ведь она не собирала вещи, когда уходила оттуда. Да их и не нужно было собирать, она же не вытаскивала их из сумки. Она провела в этом доме всего несколько часов, там не осталось следов того, что она вообще была.
Только фарфоровая чашка на столе. «Ни место дальностью, ни время долготою…»
«Разве такие вещи решаются отвлеченным размышлением?» – вспомнила Алиса.
Она была права, ее бабушка. Жизнь подавала свои знаки жестко, но честно. Даже если ее знаком оказывалась хрупкая фарфоровая чашка.
Глава 19
Цыганских романсов Эстер больше не пела.
Достаточно было Юлу Бриннеру сказать про вкус этой крови во рту, и она сразу поняла, почему ей не следует этого делать. Он был необыкновенный человек, что и говорить! Правда, с обучением вокалу он ей помочь не сумел, но Эстер была на него за это не в обиде. Она и сама понимала, что время для учебы упущено. Голос у нее был поставлен неправильно, а танцевальные движения, которые она усвоила в московском Мюзик-холле, имели мало общего с пластикой настоящего бродвейского мюзикла. Она поняла это в первый же поход с Бриннером в театр.
Впрочем, если разочарование и было, то роман с Юлом вознаградил за него с лихвой. Роман был краткий, стремительный, страстный, и всю неделю, пока он длился, Эстер пела так, что посетители «Чайной» забывали про ужин.
Вообще, та жизнь, которая наступила у нее, когда она пришла в русский ресторан на 57-й улице, оказалась нелегкой, но насыщенной невероятно. Ну да ведь Эстер и не искала легкости. И работать каждую ночь напролет ей было не привыкать. Зато атмосфера, царившая в «Русской чайной» – состояние доброжелательной и бесшабашной, может, просто потому бесшабашной, что ночной, духовности, – сполна вознаграждала за усталость. Она пела русские песни, танцевала в программе кабаре и чувствовала себя совершенно довольной.
То есть она чувствовала бы себя такою, если бы не война.
Конечно, в Америке война воспринималась иначе, чем в Европе; Эстер с ужасом слушала сообщения по радио о боях под Москвой. Но даже и здесь после того, как японские бомбардировщики уничтожили военную базу в Перл-Харборе и США вступили в мировую войну, многие ждали новых бомбежек.
Когда Эстер услышала про это страшное, сокрушительное уничтожение американского военного флота, она бросилась к родителям Генри Мак-Дугласа. Она была у них всего один раз – забирала письмо от Кевина Давенпорта. Потом она послала Кевину адрес «Чайной», и он стал писать ей туда, и писал до сорок первого года, когда случился Перл-Харбор. Эстер надеялась узнать о нем хоть что-нибудь. Кевин был для нее таким ясным и чистым воспоминанием, что судьба его была ей, конечно, небезразлична. Но в маленькой квартирке Мак-Дугласов жили уже другие люди, которые понятия не имели, куда переехали прежние хозяева…
Эстер привыкла к американским праздникам даже скорее, чем ко всем другим приметам здешней жизни. То есть она быстро стала воспринимать эти праздники именно как праздники; в Америке все делалось для того, чтобы это так и было. И накануне Дня благодарения у русских артистов прибавлялось работы точно так же, как у американских, в основном из-за концертов в госпиталях.
– Я думаю, тебе обязательно надо петь в кокошнике. – Костюмерша Галя Золотарева оглядела Эстер, уже одетую к выступлению, последним решающим взглядом. – Ребятам нравится, ты заметила?
Конечно, Эстер заметила, что на раненых солдат кокошник, расшитый речным жемчугом, почему-то производит ошеломляющее впечатление. Видимо, им остро хотелось чего-то необычного, и русский головной убор удовлетворял это желание в полной мере.
– Сейчас надену, – кивнула она. – Хотя к «Темной ночи»-то он не подходит.
– Ерунда, – махнула рукой Галя. – Главное, чтобы зрителям подходил.
Госпиталь, в котором артистам «Русской чайной» предстояло петь сегодня, был расположен в таком зеленом и тихом пригороде, где не чувствовалось ни дыхания мегаполиса, ни тем более дыхания войны. Но ощущение идиллии сохранялось у Эстер ровно до той минуты, пока она не увидела зрительный зал.
Собственно, это не был специальный зал, просто большой госпитальный холл, в котором было наскоро сколочено что-то вроде невысокой сцены и повешен занавес.
Сквозь щелку в занавесе Эстер и разглядывала зрителей. Она переводила взгляд с одного лица на другое, всматривалась в ожидающие глаза, и сердце у нее сжималось. Бинты, бинты, гипс, лангеты, коляски, в которых сидели неходячие, кровати с лежачими пациентами – их тоже прикатили в холл…
«Что же там, у нас, если здесь вот так?» – думала Эстер.
Занавес раздвинулся, и она вышла на сцену. В зале раздались аплодисменты – конечно, пока что главным образом кокошнику, ну, и красивой женщине тоже. Эстер поклонилась, еще раз обвела взглядом зрителей и запела для начала казацкую песню, веселую и лихую. Нельзя было начинать не только с тоски, но даже с задушевности; «Темная ночь» в качестве первого номера не годилась. Все-таки это была не Россия, где печаль естественна, как дыхание, а Америка. Здесь совсем иначе относились к жизни, это Эстер уже успела понять.
Она пела, смотрела в глаза солдат, и вдруг что-то остановило ее взгляд.
Она повторила взглядом ту линию, на которой это произошло, и чуть не вскрикнула прямо посреди задорной песни. В самом углу холла, рядом с растущей в кадке пальмой, сидел Генри Мак-Дуглас!
Эстер удивилась тому, что узнала его. Рыжая его голова, о которой она два года назад сказала, что ее раз увидишь, не забудешь, рыжею больше не была. Она была совершенно седая – короткий ежик серебрился на ней изморозью. Эстер пела, смотрела на это печальное серебро, смотрела в глаза Мак-Дугласа и ждала того момента, когда кончится эта бесконечная песня, и следующая кончится тоже, и еще одна – она пела их три, – и можно будет наконец поговорить с ним. Ей надо было срочно поговорить с ним, сердце ее колотилось так, словно вся ее жизнь зависела от этого разговора!
Генри отвел взгляд. Сердце у Эстер замерло и провалилось в пустоту.
Она стояла в коридоре, примыкающем к зрительному залу, и ждала. Она знала, что он выйдет к ней, хотя концерт был еще в самом разгаре и из-за двери то и дело раздавались аплодисменты.
Дверь приоткрылась. Генри сделал два шага по коридору и остановился у противоположной от Эстер стены.
– Здравствуйте, мистер Мак-Дуглас. – Произнеся эту официальную фразу, Эстер почувствовала себя так, словно сказала что-то неестественное. Да так оно, конечно, и было. – Генри! – воскликнула она. – Господи, Генри, как хорошо, что вы живы!
Он улыбнулся. Улыбка получилась невеселая.
– Да, это неплохо, – сказал он.
– Я пыталась найти ваших родителей, чтобы узнать… спросить… – Она лепетала все это, словно оправдываясь, она чувствовала нелепость каждого слова… Она не могла больше соблюдать какие-то ненужные, неизвестно кем выдуманные правила! – Генри, пожалуйста, скажите, что с Кевином, – сказала Эстер. – Он… здесь?
– Он не здесь, – помолчав, сказал Генри.
– Вы были вместе… там?
Язык у нее словно в бревно превратился.
– Да.
– И… что?
– Он уже дома, мисс, – с какой-то странной, словно бы торопливой интонацией сказал Мак-Дуглас.
– Где дома?
– В Техасе. У себя на ранчо.
– Значит, я могу ему написать? – Она так обрадовалась, что Кевин не погиб в Перл-Харборе! У нее словно камень с души свалился. – Ведь вы, конечно, знаете его адрес?
Мак-Дуглас молчал.
– Вы дадите мне его адрес, Генри? – нетерпеливо повторила Эстер.
– Я не знаю, мисс… – наконец медленно проговорил он.
– Не знаете адреса? – удивилась она. – Мне показалось, вы были друзьями.
– Вам не показалось. Мы и сейчас друзья. Но я не уверен, что вы должны писать ему.
– Почему? – прищурилась Эстер. – По-вашему, я недостойна общения с героем?
Мак-Дуглас усмехнулся.
– А как вы узнали меня? – ни с того ни с сего спросил он. – Вы ведь тогда сказали, что меня можно узнать только по рыжей голове. Тогда, на Централ Сквер, помните? Я помню.
– Я тоже это помню. Но, по-моему, цвет волос не главная примета человека. Даже если они так замечательны, как у вас.
– Были так замечательны. Были.
– К чему вы все это говорите, Генри? – тихо сказала Эстер. – Что случилось с Кевином?
– С ним… Я потому и вспомнил про рыжую голову, что вы тогда сказали… Что меня не забудешь из-за волос, а его из-за глаз. Глаз больше нет, мисс. Их выжгло. Там все горело, даже океан. Мы не успели поднять самолеты в воздух. Впрочем, и воздух тоже горел. – Его горло дернулось, дрогнуло правое веко. – Меня контузило, ну, еще были проблемы с ногой, я здесь год провалялся из-за этого, но теперь это уже в порядке. А он… Конечно, хорошо, что он остался жив, но…
– Хорошо, что он остался жив, – перебила Эстер. – Этого достаточно, Генри.
– Для кого? – усмехнулся он. – Для его родителей, конечно, достаточно, он их единственный сын. Но они уже старики, как и мои. Думаю, они встретили его с нелегким сердцем. Все-таки, когда проходит первое счастье от того, что он не погиб, приходится думать о будущем. Я не назвал бы его радостным для Кевина.
– Дайте мне его адрес.
– Вы, конечно, можете написать ему, – закивал Мак-Дуглас. – Раз уж так хотите. Кто-нибудь ему прочитает.
– В этом нет необходимости. Я поеду к нему сама.
Глава 20
Техас не понравился ей так же сразу и так же сильно, как сразу и сильно понравился Нью-Йорк.
Он был слишком просторен со своими пустыми степями, которые казались выжженными даже теперь, в ноябре, когда летняя жара давно спала. Он нагонял уныние, когда Эстер смотрела на него в окно поезда, и просто пугал, когда тянулся за странным сооружением вроде дилижанса, на котором ей пришлось добираться от железной дороги до ранчо Давенпортов. Он был слишком суров в своем однообразии, слишком скуден, чтобы его можно было полюбить.
Дилижанс уехал. Эстер стояла у изгороди, которой был окружен двор. В глубине двора белел двухэтажный дом; она разглядела просторную веранду с балясинами. Ворота, ведущие во двор, были открыты. Она еще из тусклого окошка дилижанса заметила, как со двора выехала телега; наверное, ворота не успели закрыть. Она сделала два шага вперед, остановилась, не зная, можно ли войти просто так или следует позвать кого-нибудь…
И увидела Кевина. Он шел к воротам от стоящего неподалеку сарая – наверное, собираясь их закрыть. Он шел по плотной сухой земле так же, как по перрону нью-йоркского вокзала. Как по аллее Центрального парка. Как утренняя звезда Венера идет по небу вдоль бесконечной линии рассвета.
Он шел, а Эстер смотрела на него и чувствовала, как всю ее заливает изнутри огромное, ничем не удерживаемое счастье. Оно было таким глубоким, таким глубинным, что казалось не каким-то отдельным чувством, а просто частью ее самой. Как сердце.
Глаза Кевина были завязаны широкой черной косынкой. Она только теперь это заметила.
Он дошел до ворот, взялся за створку и вдруг замер. Он молчал, и Эстер не могла произнести ни слова.
– Это… вы? – сказал он.
Она нисколько не удивилась этому вопросу. Да и в его голосе вопросительная интонация была почти неощутима.
– Конечно.
Он молчал, держась за створку ворот. Потом медленно повернулся и пошел через двор обратно к сараю. Плечи его словно опали, и походка стала совсем другая – шаркающая, тяжелая. Но это не имело для Эстер никакого значения. Она понимала, почему это стало с ним так.
Она бросила дорожную сумку на землю и догнала Кевина.
Он стоял в темном дверном провале сарая, из которого душно, по-деревенски пахло сеном. Его рубашка белела в этой мрачной дыре. Ветер перебирал светлые волосы – они не были больше острижены коротко, ведь он уже не был военным.
– Вы зря приехали, мисс Эстер, – сказал он. – Я не хотел, чтобы вы приезжали.
– Неправда, – сказала она. – Вы не умеете врать, мистер Давенпорт.
– И все-таки я прошу вас уехать.
– А я все-таки не уеду.
Он опустил голову и глухо произнес:
– Зачем вы мучаете меня?
– Чем же, интересно, я вас так сильно мучаю? – поинтересовалась Эстер. – Вы считаете, я влюбилась в вас за ваши красивые глазки?
Она уже достаточно хорошо говорила по-английски, чтобы эти слова прозвучали точно с такой же насмешкой, с какой они прозвучали бы по-русски. Кевин вздрогнул.
– Это просто жестоко, – сказал он.
– Что жестоко? Влюбиться в вас?
– Но…
Он держался рукою за дверной косяк. Теперь его пальцы сжались так, что костяшки побелели. Эстер подошла к нему вплотную и положила руки ему на плечи.