Мадам раздраженно говорит:
— Кирико здесь. Его картины на стенах. Вот он, вот что надо смотреть. Зачем вспоминать что-то другое?
Ну, один раз мы спросили, потом снова подбираемся к этой теме, спрашиваем:
— Скажите, пожалуйста, переведите…
И мадам переводила, но, видимо, так, как хотела. Она опять, уже с раздражением, говорит:
— Я не понимаю, что вас интересует? Синьор де Кирико — вот он, картины его висят, вы все видите.
Сеньор Мондадоре внимательно слушает. Де Кирико ничего не говорит — он молчит. В целом такое холодное ощущение — контакт отсутствует. Мы что-то о себе рассказываем, что-то о Москве, разговор малозначительный. Выходим в переднюю, начинаем прощаться. Вдруг сеньор де Кирико куда-то удаляется и неожиданно выносит сначала одну картину — маленькую метафизическую композицию, потом вторую, третью, четвертую и ставит их, просто так, на пол в передней. Он понял, о чем речь! Мы потрясены, говорим:
— Дорогой Джорджио де Кирико! Мы восхищены вашим искусством, это те картины, которые мы хотели видеть!
У де Кирико есть разные периоды творчества, есть и кони разные, но все-таки по-другому рисованные, а кончил он салонными, академическими картинами в рамах огромной толщины.
Мы прощались, обнимая де Кирико и повторяя, что мы тронуты. Супруга его была очень недовольна всей этой ситуацией. А потом уже выяснилось, что она дружила с Фурцевой, нашим министром культуры того времени, и они говорили на одном языке, языке соцреализма. У них была дружба идеологического рода, и мадам не хотела знать никакого авангардизма.
* * *Мои многочисленные поездки в Ленинград и череда встреч выстраивали историю взаимоотношений с ленинградскими друзьями. Быть может, самый замечательный сюжет восходит ко времени нашего с Левой Збарским приезда в Ленинград в августе 1967 года. Двое друзей-художников, ведущих в Москве довольно беспорядочный образ жизни, решились на определенный творческий акт. Возникла идея поехать в Ленинград с целью сделать рисунки, а может быть, и живопись, посвященные этому городу. Я всегда ощущал потребность рисовать городской пейзаж Ленинграда. К тому же впереди маячила большая художественная выставка, и заключались специальные договора с Худфондом на предмет закупки произведений, которые могли быть экспонированы на этой выставке. Кроме того, мы надеялись, что эта поездка будет неким шагом, знаменующим новый этап нашего творчества.
Почему я говорю “нашего”, хочу объяснить. Дело в том, что мы с Левой от длительного общения друг с другом и оттого, что мы много работали вместе, выработали сходный стиль и манеру рисования. К этому времени мы выполнили ряд крупных работ в области книжной графики: иллюстрации к книге балетного критика Николая Эльяша “Поэзия танца”, оригинальное оформление и цветные рисунки для книги “Советский цирк”. И начинали работать над оформлением советского павильона Всемирной выставки EXPO-70, которая должна была пройти в Японии.
Итак, мы с Левой погрузили в его “волгу” все необходимое художественное оборудование и выехали в Ленинград. Мы предполагали остановиться в гостинице “Европейская”, заручившись рекомендательным письмом, в котором содержалась просьба предоставить нам недорогой двухместный номер.
Расстояние от Москвы до Ленинграда преодолели успешно, и вот, оставив машину у входа в гостиницу, мы заходим внутрь и обращаемся к портье с соответствующей просьбой. Портье был любезен и сказал, что с удовольствием выполнит просьбу, содержащуюся в письме, кроме одного — он имел в виду стоимость номера. Дальше я приведу цифры, которые повергнут современного читателя в восторг или шок, потому что, думаю, наши современники забыли порядок цен того времени. Мы просили о двухместном номере стоимостью 2 рубля 50 копеек в сутки. На это величественный портье сказал, что такие номера в настоящий момент все заняты, а есть люксовый номер в бельэтаже, который предназначался не приехавшему в срок мэру французского города Гавра. Стоимость его 7 рублей 50 копеек в сутки. Удар по нашему финансовому плану был чрезвычайно чувствительный, но мы его выдержали и согласились на предлагаемые условия.
Когда мы вошли в номер, то были поражены богатством обстановки. Это был так называемый “Охотничий” номер — один из самых роскошных в гостинице. Особенность его убранства заключалась в обилии картин на охотничьи сюжеты, висевших на стенах в тяжелых золотых рамах, а также бронзовых скульптурных изображений медведей, державших в лапах лампы со старинными абажурами. Все пепельницы были тоже чрезвычайно массивные, в виде различных зверей. На стенах торчали оленьи головы с рогами и висели шкуры животных. Такие же шкуры располагались и на полу. Довершали общую картину чучела фазанов и вальдшнепов с распущенными хвостами на шкафах. Здесь мэр города Гавра должен был обрести наконец спокойствие и душевное равновесие.
Поскольку мы относились к задуманному делу достаточно серьезно, то предусмотрели аренду мастерской в здании Ленинградского союза художников, располагавшегося в старинном особняке, один фасад которого выходил на Большую Морскую (тогда улица Гоголя), а другой — на Екатерининский канал (тогда канал Грибоедова).
Распорядок дня сложился сам собой: утром после завтрака в гостинице мы садились в машину и ехали на Екатерининский канал, переодевались в рабочую одежду, брали мольберты и планшеты и ехали “на натуру”, предварительно позвонив Толе Найману и сказав, где будем находиться.
Днем мы с Левой упорно трудились, а Толя Найман неизменно приходил и был душой нашей маленькой компании. По завершении трудов шли обедать в ту же “Европейскую”, предварительно переодевшись и завезя наши творческие достижения (рисунки и холсты) и художественное оборудование (мольберты, этюдники, краски, кисти) в арендованную нами мастерскую.
После короткого отдыха у нас оставалось вечером немного свободного времени. Номер, в котором мы жили, будоражил воображение и толкал нас на “свободное самовыражение”. Коль скоро в нашем ведении находилась такая большая площадь, то и гостей мы приглашали немало. Слух о нашем приезде и открытом стиле жизни в самом притягательном месте Питера способствовал росту славы этих вечеринок, и здесь за эти дни перебывал весь Ленинград.
В первую очередь хочу назвать художника Валерия Дорера, мастерская которого находилась за углом гостиницы “Европейская”, в доме № 3 — историческом здании на площади Искусств. Этот дом ныне с одной стороны занимает Михайловский театр (бывший МАЛЕГОТ), а с другой когда-то располагался ресторан “Бродячая собака”, где бывали почти все поэты Серебряного века. Здесь ступала нога Анны Ахматовой, сюда приходили Осип Мандельштам и Николай Гумилев. В этих стенах читали свои стихи Маяковский и Есенин… Новый ресторан находится там же, но со входом с улицы. А в старую “Бродячую собаку” нужно было входить именно через подъезд, расположенный в подворотне. По сторонам его стояли дорические колонны, и подъезд имел весьма торжественный вид. Но в 60-е годы он был в совершенном запустении и служил только входом.
О Дорере мне хочется сказать много хороших слов. У него была романтическая внешность. Длинные, пушистые ресницы, отчего взгляд казался девичьим, и выражение этого взгляда было кротким и доверчивым. Он был довольно высокого роста, худощав и строен. Немного хромал, одна нога была одета в специальный ортопедический башмак — последствие полиомелита, который он перенес во время блокады. Валера был неимоверно влюбчив и влюблялся по нескольку раз в день, как правило, оставляя свои романы незавершенными. Но вот это пребывание во влюбленном состоянии было самой характерной его чертой.
Мастерская его была настоящим чудом, особенно в восприятии молодых художников-москвичей. Для того чтобы попасть в эту чудо-мастерскую, надо было войти в тот самый подъезд, который когда-то вел в легендарную “Бродячую собаку”, далее — подняться без лифта на шестой этаж и правильно выбрать звонок из бесчисленного множества похожих. Квартира была коммунальная. В огромной комнате, принадлежавшей Дореру, вдоль стены поднималась лестница, ведущая на антресоль, с которой через окно можно было проникнуть на крышу здания, чтобы полюбоваться замечательными старинными трубами и оригинальными дымоходами, к тому же расположенными так, что городской пейзаж открывался в разные стороны и все возникающие при этом точки обзора были прекрасно видны.
В то время Дорер был чрезвычайно популярен как театральный художник. Каждые пять минут раздавался телефонный звонок, и какой-то, порой неведомый, режиссер предлагал совместную работу над новым спектаклем.
Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила, и друзья Валеры, и звонившие режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. У Валеры никогда не было денег. Виной тому был, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Не имея денег, он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.
Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила, и друзья Валеры, и звонившие режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. У Валеры никогда не было денег. Виной тому был, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Не имея денег, он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.
Я всегда находил в работах Дорера для театра некую изюминку, присущую ему одному, что делало эти работы самобытными и оригинальными и всегда узнаваемыми по авторскому почерку. Но в те редчайшие минуты, когда мы с ним все-таки оставались одни, Валера открывал огромный сундук, который стоял при входе в мастерскую, извлекал оттуда массу каких-то вещей и предметов, пока не докапывался до самого дна и не доставал очень маленькие написанные маслом холстики, снятые с подрамников, с изображением городских пейзажей Ленинграда. Я ими восхищался и очень хвалил — мне были близки эти импрессионистические порывы и близка по духу идея художественной независимости от театра.
Валера жил в мастерской вместе со своей женой Викой и собакой. Вика была актриса и должна была бы знать нравы театрально-богемной среды, но она была женщиной сурового характера и старалась держать Валеру в некой узде. Да, наверное, с Валерой и нельзя было иначе, но из этого ничего не выходило. Собака была замечательная, имела свой характер, и, когда Валера указывал ей на кого-то из гостей и говорил: “Это — режиссер”, она начинала угрожающе рычать и безумно лаять. Эта фраза была равнозначна команде “Фас!”. Но в итоге все обходилось благополучно, и гости продолжали предаваться питейным утехам.
Сам Валера пил много и быстро пьянел. И моей всегдашней заботой было следить за ним и приводить домой, где меня всегда ждал неприятный разговор с Викой, как будто я был инициатором его пьянства, а не скромным заступником.
Возвращаясь к вечерам в нашем гостиничном номере, я вспоминаю и других моих друзей, которые находились тогда рядом.
Это, конечно, Евгений Рейн — неотъемлемая часть Ленинграда, ближайший друг Иосифа Бродского, человек блестящего остроумия и эрудиции, знающий буквально все и вся (правда, в те годы существовала фраза: “Рейн знает все, но не точно!”).
Рейн общался с Бродским больше всех и даже во времена железного занавеса переписывался с ним. Рейн — прекрасный поэт, один из лучших представителей так называемой ленинградской поэтической школы. Он был старше Иосифа. В нашем кругу у Рейна было шутливое прозвище “учитель Бродского”, потому что в одном из интервью Иосиф сказал, что он учился у Рейна.
В нашем “Охотничьем” номере бывал Роман Каплан. Он был известен тем, что, работая экскурсоводом в Эрмитаже, однажды водил по залам знаменитого американского дирижера, пианиста и композитора Леонарда Бернстайна. Бернстайн был не только великим музыкантом, исполнявшим классику, но и страстным пропагандистом авангардных идей в музыке, автором мюзикла “Вестсайдская история”. Во время одного из своих выступлений в Московской консерватории он сыграл “Рапсодию в стиле блюз” Джоржа Гершвина, которая “не рекомендовалась” к исполнению в СССР, а после аплодисментов, к великому восторгу публики, повторил ее еще раз “на бис”. Я был на этом выступлении и хорошо помню настроение того вечера. На следующий день вышла газета “Советская культура” со статьей, озаглавленной так: “Хорошо, но не все, мистер Бернстайн!”. В статье хвалили его исполнительское мастерство, но ругали за проявленное своеволие.
Конечно, во время экскурсии, кроме рассказа о картинах, Каплан говорил с Бернстайном и о политике. Они расстались друзьями, и Бернстайн подарил Роману какой-то особенный сувенирный американский серебряный доллар, который Роман потом носил на шее на специальной бархотке и доверительно показывал друзьям.
Роман был близким другом Иосифа Бродского, а в дальнейшем и моим другом. Судьба готовила Роману на его жизненном пути замечательные приключения, и в результате он стал хозяином нью-йоркского русского ресторана “Самовар” и продолжал сотрудничать с Бродским в качестве партнера. (Бродский, как и Барышников, вкладывал деньги в этот ресторан.)
Среди наших гостей в “Европейской” были известные кинорежиссеры Владимир Венгеров, приходивший с женой-красавицей Галей, Илья Авербах, удивительно тонкий и обаятельный человек, у которого все фильмы с трудом преодолевали цензуру и который мучительно продирался через периодически наступавшее безденежье. Он был так очарователен и мил, что все его трудности казались нереальными. С ним бывала его жена, замечательная, всегда для меня загадочная Наталия Рязанцева. Приходили художники: Миша Беломлинский со своей женой Викой, тогда тоже красавицей, тем не менее писавшей очень толстые романы, которые мы не в силах были прочесть; Гарик Ковенчук — известная питерская личность, большой, веселый человек; Глеб Богомолов — художник-авангардист, отец Александра Невзорова, исповедовавший совершенно иные взгляды в искусстве, чем его сын. Кроме того, нашими гостями были актрисы и балерины ленинградских театров. Все наслаждались пребыванием в дружеской обстановке, где можно было заказать в номер все что угодно. И проводить время как угодно. Выпивку мы сервировали на подносах, которые ставили на пол, и потягивали вино, лежа на шкурах и куря сигары.
В то аскетичное время люди не были избалованы роскошью и свободой поведения. И в дальнейшем я много раз слышал от ленинградцев восторженные отзывы об этих вечеринках, этих “эдемских вечерах”, и могу говорить о сильном резонансе, который эти встречи оставили в Питере. Читателю следует помнить о мрачном времени, которое я описываю, чтобы яснее понять, почему наш приезд и образ жизни будоражили людей.
Вспоминая это время, Евгений Рейн через годы напишет:
Борису Мессереру
Пришло время отъезда, время прощания с друзьями. Мы претерпели тяжелую погрузку нашего сложного багажа и, провожаемые Толей Найманом, отправились в Москву. Ехали благополучно, хотя, следует заметить, к концу путешествия заметно устали. Левину машину вели по очереди. В сорока километрах от Москвы Лева был за рулем, а я сидел рядом. Внезапно мы увидели на шоссе впереди нас, “крупным планом”, фары какой-то огромной машины. Лева сделал интуитивное движение рулем вправо, и мы ощутили страшный встречный удар, который пришелся по второй дверце со стороны водителя. Наша машина полетела по винтообразной кривой в кювет и упала набок. Центробежная сила вынесла Леву через водительскую дверь, и он улетел по воздуху далеко за кювет. Меня эта же сила прижимала к сиденью. После первого беспамятства я оценил ситуацию и, встав одной ногой на руль, стал открывать водительскую дверь, как космонавт люк космического корабля. Каким-то образом мне удалось это сделать. С высоты машины, лежащей на боку, я увидел Леву, сидящего за кюветом на траве. Мне удалось спрыгнуть на землю и подойти к Леве. Я понимал, что он в тяжелом состоянии. Дело происходило вблизи автобусной остановки. Милиция, которая оказалась рядом, вызвала “скорую помощь”, и мы отвезли Леву в ближайшую больницу.
Авария была достаточно тяжелой. Мы столкнулись с автобусом, в котором находилось двадцать шесть человек. Это была туристическая группа из города Клин, с комбината искусственного волокна, которая ездила в Москву в филиал МХАТа на просмотр спектакля. Водитель автобуса позволил себе выпить четвертинку водки. Это и сказалось на дорожной ситуации: он вывел автобус на полосу встречного движения, и произошло столкновение, в котором мы пострадали. Но и автобус пострадал. После удара он проехал еще метров пятьдесят и перевернулся, упав в противоположный кювет. Люди остались живы, но получили травмы разной степени тяжести.
Ситуация оставалась напряженной, что было связано как с отправкой Левы в больницу, так и с тем, что наша машина продолжала лежать в кювете с выбитыми стеклами и со всеми нашими вещами. Из больницы, куда я отвез Леву, мне удалось дозвониться до моих друзей в Москве и рассказать им о случившемся. Я позвонил своему ближайшему другу Игорю Кваше и художнику книги Владимиру Медведеву, тоже очень близкому человеку, большому автолюбителю. Они немедленно выехали и через час уже были рядом со мной. Нам удалось с помощью троса достать машину из кювета, оттащить ее на стоянку ГАИ, переложить вещи в автомобили моих друзей и дальше, к утру, заняться перевозкой Левы в ЦИТО, который находился недалеко от Крюкова (места аварии). Выяснилось, что кроме ушибов, ссадин и сотрясения мозга у него перелом ключицы, и необходимо накладывать гипс на всю грудную клетку. Пришлось посвятить в это жену Левы Людмилу Максакову, актрису Вахтанговского театра, и мою жену Нину Чистову, балерину Большого театра.