Вошел Мастер с палкой в руке, и все замерли. Его жена, Матрона, вошла тоже и тоже с палкой. Командовал нами нищий бедняк, облаченный в форменную одежду работного дома, звали его Мак-Иннес, еды ему выдавали побольше нашего – чтобы следил за порядком. По утрам, еще затемно, звонил колокол, и всем нам полагалось быстро подняться, натянуть башмаки и выйти в общий зал на молитву. Потом идешь на завтрак, садишься на скамью за длинный стол. Здесь можно было увидеть девочек, приходивших из своего коридора, однако они усаживались на другом конце помещения, так что с ними не поговоришь. На завтрак выдавалась миска «размазни» – воды, в которой плавала овсяная крупа. Хотелось съесть ее, отчаянно хотелось, – но ни ложек, ни вилок не было. Приходилось выпить что можешь, а остальное подобрать пальцами.
Отсюда мы, мальчики, шли на урок. Учителем был Мак-Иннес, единственный в работном доме человек, не отличавшийся худобой. Краснолицый, озлобленный, он бил тебя палкой по рукам. Аспидных досок каждому не полагалось. В классе висела большая доска, и время от времени Мак-Иннес писал на ней что-нибудь. «Что это?» – бывало, спрашивал он, и ты опускал голову, боясь встретиться с ним глазами. «Это четверка. Повторяйте за мной. Два и два будет?» Вот и все, что мы учили на уроках, потому что другого он предложить не мог. Я никогда не был уверен, написал ли он на доске четверку, двойку или что-то еще. Затем он приказывал нам сидеть и молчать, и тот, кто произносил хоть слово, получал удары палкой по рукам. Джимми Уилеру он кости сломал таким манером.
После полудня нас отводили в другую комнату со сваленными в кучу канатами. Надо было распускать канаты, а среди них попадались и просмоленные. Это называлось «щипать паклю». Разобранные на нити канаты относили в конец комнаты и укладывали в корзины, которые каждый день отправлялись в доки, там нашей паклей конопатили судовую обшивку. Работа продолжалась четыре часа, под конец начинали болеть глаза, потому что света не хватало, да и пальцы для нее нужны были сильные. Мальчики помладше даже плакали от боли.
Я закрываю глаза и снова возвращаюсь в этот дом. Я не жил, я только дышал. А ночью, в яме в полу – спал. Укрывался с головой одеялом. Мыслей у меня не было – я не знал, о чем мне думать. И снов не видел.
Никто меня не навещал. От родителей я не получил ни одной весточки. И перестал думать о них, так было легче.
Друзей я не завел, потому что никто их не заводил, а я был одним из самых маленьких и других мальчиков не интересовал. Как-то во время обеда я приметил на другом конце комнаты девочку с пшеничными волосами и в смешном чепчике, которые им полагалось здесь носить. Она улыбнулась мне, а я растерялся. После этого я часто поглядывал на нее, однако поговорить нам почти не удавалось. Но недели шли, и я кое-что про нее узнал. Девочка рассказала мне, что отца своего никогда не видела, а мать ее была прачкой, жила в Попларе и вела дурную жизнь. Детей здесь очень много, а у Алисы есть единоутробная сестра Нэнси, она тоже тут, в работном доме.
Думаю, я находился там уже года два, когда однажды воскресным утром увидел нечто странное. По воскресеньям мы носили другую одежду. Нам выдавали черные пальто, которые мы надевали поверх нашей формы. Я переходил так называемый прогулочный двор, направляясь к часовне вместе с другими мальчиками. И увидел, как из здания на другой стороне двора выходят нищие. Мастер выталкивал их по двое из дверей.
Один из них, бледный, выглядел так, точно вот-вот упадет. Я уж было отвернулся, но тут узнал его. Это был мой отец. Я окликнул его, хотел подбежать к нему, однако получил от Мак-Иннеса удар по спине и вернулся в строй.
Отец увидел меня. А я видел его белое лицо на фоне серой кирпичной стены. Мы смотрели друг на друга через весь двор, но он перевел взгляд на свои башмаки.
Он не хотел смотреть мне в глаза. Должно быть, стыдился башмаков, в которые был обут. Когда-то отец был сапожником и дела у него шли хорошо. Он говорил, его погубила Крымская война. Впервые услышав эти слова, я подумал, он просто хотел сказать: любая война криминальна, а уж эта и подавно стала против всех нас преступлением. Поначалу мой отец состоял в учениках у своего мастера, потом работал у него подмастерьем, пока не накопил двенадцать шиллингов, чтобы открыть собственное дело. Каждая пара ботинок приносила отцу два шиллинга, это была хорошая прибыль, он смог нанять работников. Тогда-то он и обзавелся домом на Мэйсон-стрит, пятью детьми и всем прочим. Кожу покупал в кредит. На него работало двенадцать умелых рабочих, однако все они заразились военной лихорадкой и уплыли в Крым, сражаться. А потом цены на кожу взлетели до небес. Я помню то время, я тогда еще жил дома. Отец оказался разорен.
Воскресные послеполуденные часы отличались от всех прочих тем, что в это время детям, чьи матери тоже жили в работном доме, разрешали навещать его женское отделение. А перед обедом, состоявшим из хлеба, ломтика сыра и воды в кувшине, к нам приходил преподобный и читал молитву. Воскресный обед был самым лучшим. Сыра нам выдавали совсем немного, однако он был вкусный и навевал приятные мысли. Священник все говорил и говорил, а детям просто хотелось съесть хлеб и сыр и отправиться в женское отделение. В одно из воскресений я уговорил Алису тайком провести меня туда, когда она пойдет к своей маме. Когда обед закончился, я попросил разрешения у нашего надзирателя сходить в уборную – ею служила выгребная яма во дворе. А сам спрятался за выступом стены и, когда направлявшиеся в женское отделение дети проходили мимо, проскользнул между ними к Алисе и Нэнси. Роста я был маленького, и никто меня не заметил.
И вот дверь женского отделения отворилась, и дети влетели внутрь. Началось настоящее безумие. Женский плач, беготня детей, рыдания, смех, прыжки и поцелуи. Бедлама я никогда не видел, но, должно быть, именно так он и выглядит. На минуту я потерял Алису, потом отыскал ее глазами, подбежал, и она обвила меня рукой и прошептала своей маме, что если кто спросит, то она и моя матушка тоже. Мы тесно прижались к ней, сидевшей на скамье, Алиса и Нэнси наперебой тараторили, рассказывая обо всем, что случилось с ними за неделю. Она обнимала их, а я держался за ее рукав.
Вокруг стало немного спокойнее. Свидание длилось полчаса, мы поглядывали на часы, которые висели на стене. Когда осталось лишь десять минут, все переменилось. Дети примолкли, просто стояли, положив головы на плечи матерям. А женщины прижимали их к себе и тоже молчали.
Гулко ударил колокол. Кто-то из детей захныкал, заплакал. Те, что были постарше, проявляли большую стойкость. Задерживаться не разрешалось, надзиратель сразу поднимал крик. Алиса и Нэнси расцеловались с мамой и отвернулись от нее, собираясь уйти. Тут женщина на миг прижала меня к плечу и поцеловала в обритую макушку.
* * *Примерно раз в месяц нас выводили на прогулку за пределами работного дома. Отбирали двадцать мальчиков и двадцать девочек, и ты шел с ними, построившись, как это называлось, «крокодилом». Звучало занимательно, но означало попросту, что идти следовало парами, а разговаривать не разрешалось.
Как-то раз мне удалось оказаться в паре с Алисой, и мы с ней все же обменялись несколькими словами. Нас привели в некий парк, посреди которого стоял большой опрятный дом с газовыми фонарями перед ним. Нам велели подождать снаружи, а затем сказали, что десятеро из нас могут войти внутрь.
Я протолкался вперед, таща Алису за руку. Мне страшно любопытно было увидеть дом изнутри, к тому же я думал, что смогу стянуть там что-нибудь – золотое украшение или что-то подобное. Не понимая, впрочем, как я это сделаю. Однако, войдя в дом, я и думать забыл о краже. Он был. Не знаю, как сказать. Он был светом.
Нам улыбнулась леди в прекрасном платье. Она была довольно старая, не такая уж и красивая, с собранными на макушке седыми волосами, но она улыбнулась нам и продолжала улыбаться. Этого никто еще не делал. Леди провела нас в огромный зал с деревянным полом, отполированным до того, что он стал как зеркало, там были дети, около десятка, все красиво одетые. На нас они поглядывали с подозрением. Со стен и с каминной доски свисали пестрые бумажные ленты. Мы сели на пол, леди стала играть на пианино. Потом горничная в белом чепце внесла поднос с кексом и питьем.
Горничная поставила поднос рядом со мной. Я никогда таких кексов не видел – большой, с шоколадом, имбирем и сушеными фруктами. Я передал поднос Алисе, она – Джимми Уилеру, а тот – красиво одетым детям, и те взяли по кусочку и стали есть, отодвинувшись от нас, – наверное, потому, что мы пахли работным домом.
Поднос возвратился ко мне, я передал его дальше, и он совершил еще один круг. Я разглядывал картины на стенах – коровы, стоящие в реке, – и непонятную штуку, висевшую на потолке. В ней были свечи, воткнутые в какие-то стекляшки. Все в этой комнате было светом.
Горничная поставила поднос рядом со мной. Я никогда таких кексов не видел – большой, с шоколадом, имбирем и сушеными фруктами. Я передал поднос Алисе, она – Джимми Уилеру, а тот – красиво одетым детям, и те взяли по кусочку и стали есть, отодвинувшись от нас, – наверное, потому, что мы пахли работным домом.
Поднос возвратился ко мне, я передал его дальше, и он совершил еще один круг. Я разглядывал картины на стенах – коровы, стоящие в реке, – и непонятную штуку, висевшую на потолке. В ней были свечи, воткнутые в какие-то стекляшки. Все в этой комнате было светом.
Внезапно леди перестала играть и подошла к сидящим детям. Потом взяла из рук вновь появившейся горничной другой поднос с кексом.
А затем, опустившись на колени, протянула его мне.
– Возьми кусочек, – сказала она.
Я не знал, как мне поступить.
Алиса поняла мое затруднение. И сказала:
– Мы не знаем, разрешено ли нам, мисс.
Леди рассмеялась:
– Берите. Ну же. И имбирного вина выпейте.
И дала мне стакан. Это был первый стакан, какой я держал в руках.
Мы провели в том доме больше часа, а когда вышли наружу, другие дети захотели узнать, что там было. Я посмотрел на Алису, и она на меня. Как такое расскажешь?
Через несколько дней нам выдали столбики для калитки, биты и мяч, чтобы мы играли во дворе работного дома в крикет. Думаю, их подарила та леди, что сидела за пианино. Долго играть нам не велели, а то проголодаемся, но раз в неделю устраивали матч. Мне нравилось отбивать подачи.
Иногда мы получали на обед хлеб с сыром, иногда мясо с картошкой, а иногда то, что они называли бульоном, а это было хуже всего – потому что он мало отличался от обычной теплой воды. Я уже подрос, и меня перевели в мужское отделение – там оказалось ужасно из-за того, как мужчины разговаривали и вели себя. Сорок человек в помещении, некоторые – просто дурачки, не знающие стыда. Да еще и кашляли у них там ночи напролет.
На уроки я больше не ходил, работал с мужчинами. Мы мололи зерно, то есть крутили вчетвером ворот. Он был соединен с железными брусьями, уходившими сквозь стену к стоявшей за ней мельнице. Некоторые мужчины послушно выполняли что велено, другие норовили отлынивать. И, конечно, больше всего работы доставалось молодым парням. Но все лучше, чем дробить камень. Дробили его в сарае, где заправлял человек по фамилии Болтон. Каждому из нас полагалось раздробить по сто фунтов камней почти в порошок – такой, чтобы проходил через грохот. Выдают тебе железный лом с квадратным сечением, а камни кладешь в деревянный ящик с металлическим дном. Зачем мы дробили камень, я и сейчас не знаю. Возможно, для ремонта дорог. После часа с чем-то работы в пальцах возникало какое-то странное ощущение. А камни так и лежали в ящике, как будто ты к ним даже не прикасался. Болтон все грозился отправить в тюрьму, если не раздробишь свои полцентнера. Некоторые бормотали что-то в ответ и притворялись, что совсем выбились из сил, другие просто смотрели на него волком. Потом на пальцах появлялись белые волдыри, потом они лопались, и кровь текла по лому. Но ты продолжал работать, от греха подальше. Один старик рассказал мне, что его как-то раз послали перемалывать кости на удобрения. Ему эта работа понравилась, потому что кости не такие крепкие, как камни, да только не все они оказались вываренными, на некоторых уцелели хрящи. И произошла большая драка, потому что обглодать их хотелось каждому работнику.
Я жил от воскресенья до воскресенья, потому что в этот день, если повезет, мог увидеть отца, а я мечтал, что когда-нибудь он признает меня. Однако настало воскресенье, когда он не вышел во двор, и я стал опасаться самого худшего. За неделю до того он показался мне страшно бледным.
На следующий день я направлялся в сарай, где мы мололи зерно, но по пути Матрона схватила меня за руку и сказала: «Иди со мной, Уэбб». Я подумал, что она как-то проведала о сыре, украденном мной двумя днями раньше, но ведь через день после кражи я отдал его во дворе Алисе. За такое дело меня вполне могли отправить в полицию, а оттуда в тюрьму. Я знал многих, кто побывал в тюрьме, а после вернулся в работный дом, все они говорили, что в тюрьме лучше, потому что там дают больше еды. Некоторые из тех, кто голодал на улице, нарочно старались попасть под арест. Да вот только окажись один раз в тюрьме – и ты преступник, а это клеймо на всю жизнь.
Матрона отвела меня в контору Мастера.
– Уэбб, – сказал он, промокая красной тряпкой лоб, – твой отец подал прошение, чтобы тебя отпустили. Он нашел работу и сможет кормить тебя, по крайней мере какое-то время. Ты больше не будешь обузой для нашего прихода. В воскресенье можешь уходить.
– Я думал, что отец. умер. Он выглядел.
– Нет. Кто-то из знакомых нашел ему работу.
Мне, проходившему десять лет в форменной одежде работного дома, выдали куртку и штаны. И сказали, что могут одолжить и казенные башмаки, но я должен за них расписаться.
Мастер подтолкнул ко мне листок бумаги.
– Подпиши вот здесь, – сказал он.
Я поставил закорючку. Как-никак, семь лет в классе просидел.
Он взглянул на листок, а в глаза мне смотреть не стал. Притворился, что занят камином. Ладно, еще увидимся, подумал я.
То был скорее проулок, чем улица, вымощенный крупными неровными камнями. Бейли-Рентс, так он назывался. Один из таких, куда и не заглянешь, если только там не живешь. Никаких номеров на дверях. На одной висел флаг, на другой виднелось пятно краски, над третьей из окна свисал башмак – чтобы, вернувшись сюда пьяным, человек мог найти свою. Полуголые дети делали куличики из грязи у водяной колонки. Я расспросил их, выяснил, где живет мой отец, и стал его ждать.
Стоя у двери, я размышлял о том, что сказал мне Мастер насчет Трезвой и Праведной жизни. Священник нам тоже о ней все время твердил. Но если нет денег, такая жизнь тебе не по карману.
Отец вернулся затемно вместе с изможденным парнем. Это был Артур.
– Пошли к нам, – сказал отец.
Поднимаясь по лестнице, мы вынуждены были переступить через двух мужчин. Перила отсутствовали, их давно уже пустили на дрова, но комната у отца и Артура была неплохая. Домовладелец им даже мебель предоставил – стол и два стула. Стекло в окне было выбито и заменено бумагой, однако в комнате имелся очаг и немного кокса для него. Отец сказал, что платит за комнату восемь пенсов в день. В углу лежал тюфяк, на котором спали он и Артур, я же мог устроиться там, где мне больше нравится.
– А где мама? – спросил я.
– Бросила меня. Ушла и Мег с малышом забрала. Они уехали к ее матери, в Гринвич. А через несколько лет я получил письмо из Австралии. Тебе она не писала?
– Нет. Я и не знал, что она умеет писать. А с Джоном что сталось?
– Поступил в торговый флот. Тебе следует найти работу, Билли.
Отец работал стеновиком, то есть развешивал афишные доски по заборам и стенам, где можно было их прикрепить. Самыми лучшими считались места, расположенные поближе к оживленным улицам. С утра пораньше отец забирал щиты в одном доме у Еврейского кладбища. А к ночи приносил их обратно. Конечно, ему приходилось покрывать пешком большие расстояния, что в его годы было непросто, однако он получал за каждый щит шиллинг в неделю и, когда дела шли хорошо, мог зарабатывать еженедельно больше двадцати шиллингов и потому взял себе в помощники Артура. А тот получал время от времени еще по шесть пенсов, бегая по поручениям разных людей, в итоге ко времени моего появления у них набиралось в неделю до двадцати пяти шиллингов. Единственная незадача состояла в том, что, вывесив поутру последний щит, папа вынужден был как-то коротать время до вечера, когда придет пора снимать первый, а коротал он его по преимуществу в «Голове турка» на Грин-стрит. На пиво он тратил из своих двадцати пяти шиллингов больше, чем на жилье. И все же в тот вечер мы поужинали бараниной, хлебом и маслом, да папа еще послал Артура в паб за кувшином пива. И чай мы пили крепкий.
В работном доме я научился лишь одному – красть еду, а больше ничего не умел, и потому мне пришлось перебиваться случайной работой. Я встал до зари. Съел немного хлеба, выпил чаю и отправился в доки. Думал, что приду туда первым, однако, добравшись до реки, увидел сотни ожидавших в темноте мужчин. Некоторые курили трубки или разговаривали друг с другом, но большинство просто смотрело на ворота.
Когда рассвело, зазвонил колокол и все бросились ко входу. Люди, которые только что казались стоячими покойниками, дрались друг с другом, чтобы первыми прорваться внутрь. Целью каждого были наниматели, укрывавшиеся в деревянных будках или на огороженном решеткой пятачке посреди доков. Мы бегали взад-вперед, отыскивая того, кто, судя по виду, мог нанять нас, и стараясь перехватить его взгляд. Я подскочил к одному, сидевшему за деревянным прилавком, протянул руку за бумажкой с нарядом, но тут меня сбил с ног подбежавший следом за мной здоровенный мужик. Поднявшись с земли, я наградил его оплеухой и помчался в другое место, решив, что здесь меня, драчуна, уже не возьмут. Последнюю в ряду будку занимал мужчина с двумя собаками на цепи. Большинство нанимателей испуганно смотрели на толпу, но этот казался невозмутим. Нас оставалось еще человек, может быть, двести, а ему требовалось в тот день только двадцать. Мужчины лезли один другому на плечи, стараясь оказаться поближе к нему. Он же, отобрав тех, кто ему понравился, бросил последние пять нарядов на землю, чтобы мы за них передрались. Это была проверка. Я сумел схватить одну из бумажек, хотя ради этого едва не придушил соперника, который попытался меня опередить. Нет, я был не прав. Драчунов тут как раз ценили.