Венецианский аспид - Кристофер Мур 24 стр.


– А генуэзцы не вынудили вас об этом рассказать? – спросил у Марко Поло Отелло.

– Они не знали, о чем спрашивать. В Венеции лишь несколько моих друзей это видели – да и для них то было развлечение за ужином. Генуэзцам было интересно, есть ли у моей семьи деньги и отдадут ли их родственники за меня. А остальное, что я мог им рассказать, слышал только Харчок.

– Очень было мило, – подтвердил тот.

– Ты в тюрьме сидел, недоумок, – сказал я.

– Так точно, – ответил Харчок, и глаза его мечтательно затуманились.

Отелло подошел к столу и оглядел лакированную шкатулку, все ее отделения, задвинул крышку и в задумчивости провел по ребрам ее пальцем.

– Ни единый город не выстоит, если осаждать его таким оружием.

– Нет, – кивнул я. – Продержатся недолго.

– Генерал, у которого это есть, располагает дланью-молнией. А если цели его неправедны, он – сам сатана.

– Знамо дело, – опять кивнул я. – Генерал, ведущий войну за республику, чьи цели неправедны, превратит в бесов своих солдат, а честь свою – во зло.

– Сдается мне, ты не такой дурак, как я думал.

– Да и ты, мой господин.

– Я думаю, тебе пора вернуться в Венецию, Карман.

– Так точно, – ответил я.

– Я распоряжусь насчет корабля для тебя.

– Синьор Поло, вы не сходите за Джессикой? Скажите ей, чтоб собиралась. Если необходимо, сгребите ее в охапку. Подозреваю, отплывем мы с первым же приливом. Харчок, ступай к нам на квартиру и тоже все подготовь.

Отелло кивнул, попрощался с ними и поблагодарил Марко Поло, пожелал им счастливого пути, а я пока топтался рядом.

– Я вас догоню, – крикнул я им вслед. – Отелло, я не рассказывал тебе, как епископ Йоркский приказал меня повесить, еще когда я совсем молодым парнишкой был, даже борода не прорезалась?

– Нет. Епископ, говоришь? И как же ты сбежал?

– Я не сбегал. Меня и повесили. А потом я освободился – и стал делать все, что душа моя пожелает, и обрел удачу, и стал шутом и королем.

– И все это – потому, что тебя повесили?

– Настоятельница монастыря, где я рос, знал, что мне нипочем не избежать судьбы, уготованной мне епископом, поэтому он надел на меня крепкий пояс, прицепил к нему петлю так, чтобы вроде как обхватывала мою шею. Только вес мой весь приходился на веревку, привязанную к поясу под пастушьей рубахой. Затем, наутро, перед всей деревней он повесил меня в сарае, а попы засвидетельствовали, что казнь свершилась. Когда все разошлись, Базиль обрезал веревку, дал мне монету и отправил в мир свободным духом. Честно, вся эта херь про воскрешение имеет под собой, блядь, крепкие основания, в конце концов.

– Твоя настоятельница была мужчиной?

– Матушка Базиль, крепкая, что твой синебрадый мужик, какого ни возьми. Но он сообразил, что в наряде монашки-командирши проводить эти темные века гораздо приятнее. А мне рассказывал, что и сам примерно так же умер. Это и его освободило для призвания.

– А рассказываешь ты мне сейчас все это – зачем?

– Потому что в сей миг я так же мертв для всей Венеции, а оттого – свободен. Я нашел и вызволил своего подмастерья и отомщу за Корделию. Истинных врагов своих узнаешь, Отелло, лишь когда они тебя убьют. А ты – мой друг, и я бы предпочел, чтоб ты сам выбрал время и обстоятельства своего разгрома. Если ж я ошибаюсь, посмеешься потом за мой счет.

Мавр взял меня за плечо и шлепнул по спине, как это делают братья-воины.

– До свиданья, глупый шут.

– Прощай, сажегрудый сатана, – сказал я.

Явление двадцатое Искусство убежденья

ХОР:

Слова шута еще звучали у него в ушах, и Отелло призвал к себе на командный пункт Яго, который решил, что настал миг для того, чтобы он принял чин и должность опозоренного Микеле Кассио. Но вместо повышения его ждал гнев Отелло.


– Яго, докажи, несчастный, что моя любовь – блудница! Представь улики, докажи воочью! Или, клянусь бессмертною душой, тебе бы лучше было псом родиться, чем встретить гнев мой! Увидеть дай! Иль докажи мне так, чтоб ни одной зацепки не осталось сомнению. Не то беда тебе![208] Я достаточно ясно излагаю?

Яго пошатнулся – оба-на, а он-то думал, что эта битва уже выиграна.

– Вот до чего дошло, о ваша честь?[209] Я же не бабьи забобоны вам плету, а перечисляю факты, как арифметик. – И он стал отгибать пальцы. – Своего она отца обманывала, притворяясь, будто ваш вид ее бросает в дрожь и страх, а между тем любила вас[210] – это раз. Она отвергла многих женихов своей страны и звания и цвета[211] – это два. Вы сами видели, как втайне она встречалась с Кассио, скажете, нет? Это три. Да тут всякий заподозрит – тьфу! – лишь похоть, лишь мерзость извращенных мыслей[212], фу, это пахнет нездоровой волей, больным уродством[213] в спальне. Она при юности своей сумела так провести отца, что он, бедняга, решил, что это было колдовство[214]. Учтите, я отнюдь не утверждаю, что она всегда была выродившейся потаскухой, да только все, кто являет такие наклонности, оными постоянно считаются. Мне лично сдается, что она блядь лишь изредка. Родное тянется к родному во всей природе[215]. А потому я все-таки боюсь, чтоб чувств ее не покорил рассудок и чтоб она, сравнив наружность вашу с наружностью соотчичей своих, не вздумала раскаиваться после[216] и не вернулась к этой самой изредкой природе.

– Ты меня на дыбу вздернул! Лучше стократно быть обманутым, не зная, чем хоть один обман открыть![217] Дай мне причину твердую, чтоб ей неверной быть[218].

– Вы убедиться хотели бы? И можете. Но как? Как убедиться? Прийти глазеть, разинув рот, как этот ее покрыл?[219] Я думаю, что трудно показать их в этом виде. Чорт их подери, когда дадут глазам чужим увидеть в постели их. Как быть? Что делать нам? Что мне сказать? Как убедиться вам? Вам можно ль видеть, – хоть они бесстыжи, будто козлы, как обезьяны жарки, как волки в течке, грубы как глупцы, когда напьются вдребезги? Но если вас может убедить намек прямой и указания, что к двери правды вас приведут, – узнаете вы все. – Яго решил, что сыграть в такой ситуации обиженного будет в самый раз. И продолжил: – Недавно я ночевал рядом с Кассио. Страдая от зубной боли, он не мог заснуть, и я дал ему средство, прописанное мне аптекарем. Есть люди, которые столь распущенны и так мало владеют своей душой, что во сне выбалтывают все свои дела. К таким людям принадлежит Кассио. Я услышал, как он говорит во сне: «Сладостная Дездемона, будем осторожны, будем скрывать нашу любовь». И затем, сударь, он схватил мою руку, сжал ее, воскликнув: «О сладостное создание!» – и стал крепко целовать меня, как будто с корнем вырывал поцелуи, росшие на моих губах. Затем он положил ногу мне на бедро, и вздохнул, и поцеловал меня, а затем воскликнул: «Пусть будет проклята судьба, отдавшая тебя мавру!»[220]

– Да, но ведь это сон[221]. А Кассио болтает ерунду от первой чарки эля, что там говорить о снадобье от зубной боли.

– Скажите, видали ль вы когда-нибудь платок, клубникой вышитый, в руках жены?[222]

– Я ей его на свадьбу подарил[223]. А мне он достался от матушки.

– Платок тот иль другой ее платок – не знаю, но таким платком сегодня, – уверен я, платком супруги вашей, – ваш Кассио вытер бороду[224].

Отелло развернулся на каблуках и заговорил так, будто добивался внимания от равнодушного божества:

– О, если бы раб этот не одну имел, а сорок тысяч жизней! Мало будет одной для мщенья моего. Все. Убедился я. Гляди же, Яго, как с глупым ослепленьем расстаюсь. Прочь. Кончено. Встань, черное возмездье, из логова глухого твоего и, ненавистью вытеснив из сердца любовь, ты посели в нем лютых змей![225]

– Та же чернота встает и во мне, мой добрый генерал, ибо муж, обманутый женой, не может чувствовать иначе. Свидетельствуйте, звездные огни, стихии, окружающие нас, свидетельствуйте: Яго отдает здесь всю силу рук своих, ума и сердца на службу оскорбленному Отелло! И, сколько б крови ни пришлось пролить, я не раскаюсь[226].

– Приветствую не звуками пустыми твою любовь, а радостным принятьем, и сей же час воспользуюсь я ею. Через три дня ты должен мне сказать, что Кассио не существует больше[227].

– Мой друг уж мертв: раз вы сказали – мертв! Но ей оставьте жизнь[228].

– Прочь! Прочь подлюгу![229] О нет, проклятье ей, гулящей твари![230] Проклятье грязной сучке! Пойдем со мной! Составить план мне нужно, чтоб дьяволу прекрасному найти смерть скорую. Теперь ты – капитан мой[231].

– Я ваш собственный навеки[232]. Сначала доказательство отыщем, а затем да исполнится ваша воля.

– Я ваш собственный навеки[232]. Сначала доказательство отыщем, а затем да исполнится ваша воля.


ХОР:

Так Яго превратился из трусливого подозреваемого в злорадствующего триумфатора, а величайший враг его обратился в смешок, который приходилось давить в себе, пока интриган спешил прочь из зала военных советов. С огромным облегченьем покинул он Цитадель – дабы тут же, со шляпою в руке, явить свой галантнейший и фальшивейший лик на пороге у куртизанки Бьянки.


Она открыла дверь в простом льняном неглиже, волосы распущены, и бесстыдно зевнула: персоны, спящие днем, с большой неохотой вынуждены общаться с теми полоумными, что необъяснимо предпочитают утро началом своего дня, а не, как полагается, окончанием. Она была высока ростом, темна власом и глазом, очерк скул ее был тонок, а уста демонстрировали предрасположенность к напученности – даже если она ими улыбалась. Ну и тонкий изящный носик.

– Чё? – спросила она еще одним зевком.

– Добрый день, госпожа, мне жаль, что приходится поднимать вас в самый разгар полудня, но я здесь по порученью друга моего, Микеле Кассио.

При звуке этого имени Бьянка стряхнула дремоту и оправила неглиже.

– Кассио? Его я не видала уж неделю. Слыхала, у него неприятности были – как раз, когда ко мне шел. Люди баяли.

– Вот да, вот да. И, боюсь, ему не хотелось, чтоб вы его видели в миг его позора, но говорит он о вас постоянно, а также мне известно, что он приобрел вам небольшой подарок – в знак своей привязанности к вам. Но, как я уже сказал, ныне он подвержен меланхолии, коя не позволяет ему явиться к вам самолично.

– Ох ё ж. Мой бедный Кассио. Под ж ты.

– Я знаю, госпожа, сегодня ввечеру он будет у себя на квартире. Быть может, вы его там навестите, подарите ему эту радость вручить вам дар его любви – а то и пустите в ход свои чары, дабы помочь ему сломать засов его отчаянья. Иными словами, госпожа, и по всей правде, вы ему нужны.

Дыханье ее прервалось, а пальцы прижались кончиками к груди – словно бы проверяя, не остановилось ли сердце.

– Я ему нужна? – Ее хотели, часто, постоянно, еще с тех пор, как она была совсем соплячкой, и красот в ней имелось хоть отбавляй. Но нуждались?

– Да, госпожа. Только вы не должны упоминать, что я вас навещал. Ступайте туда, словно по зову собственной привязанности.

– Ступлю. Ой, пойду, конечно.

– В восемь, – сказал ей Яго на прощанье.

* * *

– Увы, я вновь как бы над бездною стою, на самом краю, почти, почти, почти и да – чихаю, – промолвил мавр. – Апчхик.

Когда он вошел, Дездемона расчесывала волосы у зеркала. Она повернулась к мавру, посмотрела внимательно.

– Мой господин, я не знала мужчины храбрей, мужественней и телом, и манерой, однако ваш чих меня тревожит. Когда я такой слыхала последний раз, это случилось в саду Бельмонта, и там его испускала ослабшая и вскоре покойная белочка.

– То крепкий чих, – ответил мавр.

– О да, могучий, героический чих, мой господин. Буря, разметывающая корабли, краснеет от стыда при буйном разрушенье, что несет твой великолепный и совсем не хилый белочкин чих.

– Да ты смеешься надо мною?

Она закинула копну волос за плечо.

– Знамо дело, мой господин.

Мавр прикрыл нос ладонью.

– Не стану оскорблять тебя едкой и мерзкой беличьей слизью, стало быть. Позволь мне твой платок[233].

Дездемона быстро вынула платок из комода у кровати и протянула мавру, но тот взял его, словно что-то гадкое и сдохшее.

– Не этот. Ты знаешь, тот[234], – сказал он.

– Но он же чистый.

– Тот, что тебе я подарил когда-то[235]. Он где? Ну, тот, с клубничкой?

– Он не при мне[236]. Понятья не имею, где он, мой господин.

– А мне так хотелось с клубничкой. Как жаль! Напрасно! Платок ведь не простой: он матери моей подарен был волшебницей-цыганкой, что умела читать в сердцах людей. Она сулила, что будет мать, пока платок при ней, красивой и желанною для мужа. Но стоит потерять иль уступить чудесный дар, – и муж к ней охладеет. И матушка перед своей кончиной платок вручила мне и наказала отдать жене. Я так и поступил. Храни ж подарок, как зеницу ока: отдав иль потеряв его, накличешь беду неслыханную![237]

– Неужто?[238] У тебя полна горсть соплей и совершенно годный носовой платок, а тебе подавай непременно с клубничкой?

– Да, правда; в этой ткани колдовство. Сивилла, видевшая двести раз, как солнце обернулось вокруг света, платок в провидческом экстазе сшила. Для шелка развели червей священных, из девичьих сердец застылых мумий искусно краску извлекли[239]. Мне подавай непременно его. И если ты верна мне, госпожа, а вовсе не распутная профура, мне подавай сейчас же тот платок.

– Ну, едрить твою налево, раз он так священен, мой господин, не надо было его пачкать. Ей-богу же, неправ ты[240].

– Что?

– Я его в стирку отправила, потому что ты им подтерся, когда брал меня монахиней.

– Я солдат, Дездемона, мне изящества неведомы. Сама меня к нему ты побудила.

– Я тебе просто сказала, чтоб елду свою об занавески не вытирал. Я не велела тебе брать для этого ятый мистический сопливчик, а потом врываться сюда и закатывать мне сцену из-за того, якобы, что я блудница, лишь потому, что он затерялся в стирке.

– Все правда, – сказала Эмилия, появляясь из-за ширмы для переодеваний. – Я тому свидетель.

– А! – произнес Отелло, несколько удивившись тому, что с ними в комнате кто-то еще. – Ты видела, как я вытирал елду носовым платком?

– Ой, смотри, Эмилия, – сказала Дездемона. – Ты вогнала его в краску. В монашеском костюме в тот раз был он. Мавр у меня такой чаровник, такой бесстрастник. Милый, милый.

– Нет, генерал, – отвечала Эмилия. – Я отнесла платок в стирку, где ваш подручный, Яго, с ним сбежал, когда перепугался, завидя громадного подмастерья дурака.

– Яго? – переспросил Отелло, уронив руки, будто его кукловод обрезал нити.

– Так точно, добрый господин, – подтвердила Эмилия. – Он самый.

Дездемона подошла к мужу и сжала его плечо, чтоб он не рухнул на пол в смятенье.

– Займись-ка своим насморком, дорогой. Не годится, если главнокомандующий Венеции станет расхаживать по замку, а из пещер благородного носа его будут торчать засохшие драконы.

* * *

– Даже сильные мира сего покоряются моей воле, – сообщил Яго никому в особенности. – Не насилием или угрозами, но смекалкой и коварством. Отелло не столько запутался в моей сети, сколько сам ее на себя набросил и думает, что он рыбак. А злые помыслы мои ожили темной убийственной тварью, и вот я с хитростью обращу мавра из беса ночеликого в рогатого мужа, чудовище и зверя[241], пожирающего собственный хвост… Я подучил Отелло сказать жене, что не вернется допоздна – его инспекция судов в порту затянется до глубокой ночи. За бутылью вина в таверне волью ему в рассудок виденья преступлений и предательств, пока не станет он как тигр в клетке, подстрекаемый острою палкой. А затем отведу его в дом Кассио, заставлю послушать под окном, как флорентиец свершает свое ужасное деянье с Бьянкой, коя известна всем и каждому своими похотливыми стенаньями. А какой муж, сим разъяренный, отличит стоны другой женщины, если ожидает услышать свою? И как увижу я, что мавр уже вскипает, – призову Кассио к дверям и отойду в сторонку, а разъяренный мавр его пусть убивает. Кассио, хоть и флорентиец, но Венецией сильно любим, и совет, ведомый новым сенатором Антонио, сместит Отелло и назначит меня главнокомандующим венецианских сил. Первой придет власть, а за нею, с нашим Крестовым походом, – и богатство.


ХОР:

И так вот безумный Яго, с виденьями мелкими, как сам интеллект его, стратегиями слабыми, как сам его характер, составлял планы к собственному своему краху.


– Но увы, – продолжал Яго, – быть может, есть в моих планах слабина, кою силой своей воли и размахом устремлений мне еще только предстоит открыть…


ХОР:

Так опутан ненавистью солдат этот, что не осознает – венецианцы ни за что не предъявят иск Отелло, зятю сенатора, наследному члену Малого совета, за то, что выглядит убийством при смягчающих обстоятельствах – человека, который гнусно воспользовался его женой. Даже портовому грузчику не грозит наказанье за такое деянье, поэтому генерал и национальный герой даже пред судом не предстанет.


– Ох, ёбть, – произнес Яго. – А ведь и впрямь же, нет?


ХОР:

Ослепительно очевидно всем, кроме основательно тупых.


– Конечно, Кассио уже как офицер не состоялся, его убийство не послужит моим целям – лишь чистому удовольствию. Пасть должен Отелло – и от меча флорентийца. Однако Кассио – умелый фехтовальщик, хоть и не в битвах он учился, а упорной и дисциплинированной тренировкой, мавр же опасен с ятаганом. Придется руку ему замедлить, как Родриго, восточным снадобьем. И если зверь из тьмы и тени сгустится и убьет Отелло тоже… Что ж, не стоило ему шутить с моей преданностью. А ты, Хор, ничего не говори об этом. Сегодня ночью варварийский жеребец[242] встретит свою кончину, и я не потерплю твоих вмешательств.

Назад Дальше