Герои из-под пера - Андрей Кокоулин 7 стр.


Простонав, Виктор все-таки перевалился на кровать. Подтянул одеяло.

Если же Фрол — субъект, чудесным образом материализующийся в определенные периоды времени… то есть, где-то совпало, срезонировало, совместилось… то это уже явление иного порядка. Но пока Фрол воздействует только на меня, этот вариант сомнителен. Вот если бы он еще Елоху отбуцкал или тракторную шину прострелил…

Виктор задрожал под одеялом, согреваясь.

Как ни странно, страшно не было. Хотелось шлепнуть Фрола побыстрее. Достал. Ему можно, а писателю нельзя? Писатель с раздражения может и…

Впрочем, пули хватит.

Виктор даже удивился собственному настрою. Нет, не рассчитал Фрол психологию. Раньше еще как-то пробегал холодок. А теперь — хрен ему! Сам, сука, наверное, сейчас стучит зубами в темном уголке еще не свершившегося. Ждешь, Фрол? Жди! Скоро!

Он вдруг окончательно решил сделать первым читателем повести Димку Елохина. Пусть прочтет про прадеда. Не важно, кем был этот прадед и как его звали. У него, Виктора, он будет начальником Боголюбского угро. Хорошим человеком. Правильным. Настоящим.

Укором правнуку.

Все, хватит! Виктор решительно отбросил одеяло. Нас ждет последняя глава! Последняя! Вчерне уже сложившаяся, понятная, все замерло, дрожит листом Боргозен, мордатый, губастый Павел Оттович, смотрит, спрятавшись в щелочку, как Фрол отжимает дверь…

Ах, холодно!

Виктор переступил по полу и сморщился от боли в ребрах и в правой ноге. Проведенная ревизия выявила на теле девять синяков, одно покраснение и припухшую фиолетом бровь над левым глазом. Вот Фрол сука…

Умывальник, колодец, пристройка. Постанывая и покряхтывая, Виктор умылся, набрал воды и, исколов себя щепками, принес две охапки дров. Растопив печь, на электрической плитке он забацал себе яичницу и выловил последние огурцы — большой и маленький. Из мутной среды рассола как неведомое глубоководное существо всплыл смородиновый лист. Хлеба же не оказалось вовсе.

После главы — в магазин, пообещал он себе. В магазин и в баню. Только уничтожу сначала мерзость человеческую. И вечером — ждите.

Из-под кровати он достал футляр с пишущей машинкой. Машинка была еще рабочая, фирмы "Юнис", когда-то на ней он печатал свой роман, пребывая в предвкушении, как он всем и навсегда откроет глаза. О, боже! Это предвкушение вспоминалось сейчас с чувством жгучего стыда. Открыл, м-мать!

Поверх машинки в футляре лежала двухцветная лента, еще запечатанная. Кажется, покупал он ее года два назад, не выдохлась бы.

Так, это хорошо, но с этим можно и позже.

В спешке он проглотил яичницу, сгрыз огурцы, включил-выключил радио, подмел после Лидии и Егора в доме и на веранде, посидел, выдохнул, подумал о водке.

Жопа.

Последняя глава, а внутри все ходит ходуном, колдобится, звенит, ершится, опасливо вздрагивает, генерирует долбаные глаголы в головном мозгу. Смогу ли?

Виктор усмехнулся.

Стол. Тетрадь. Весь я. Куда денусь-то?

"…Шкраба убили сразу, наповал. У бывшего учителя сделалось очень удивленное лицо, словно его должны были предупредить о смерти, но опоздали.

— Засада!

Испуганный крик Кудлатого взвился к лепнине.

С лестницы грохнул выстрел, пуля, разодрав дорогую обивку, ушла в стену. В узком дверном проеме мелькнула серая шинель.

— Обложили, суки!

Кудлатый, не целясь, выстрелил.

— Не мельтеши ты!

Рыба флегматично опрокинул стол и пристроился за ним, деловито заряжая опустевший барабан. Фрол, метнувшись из гостиной по коридору, увидел, как открывается хищной пастью дверь черного хода, как выплевывает оттуда руку с револьвером, и упал на пол.

Взорвался, разбрызгав осколки, стеклянный ламповый абажур.

— Сдавайтесь!

— У нас патронов на все угро хватит!

Фрол послал пулю в дверь и перекатился за низкий пуф. Рукав теплой медвежьей шубы треснул по шву. Вот, зараза!

Фрол оскалился.

— Кудлатый!

— Здеся!

Кудлатый на четвереньках пересек комнату. Треух он потерял, на облысевшей голове темнели царапины.

— Лежи здесь, — сказал ему Фрол, — сторожи дверь.

— Да-да, — закивал Кудлатый, беспокойными глазами заглядывая главарю в лицо. — Нам это… все, кранты, да? Мы все?

— Чушь-то не пори, — фыркнул Фрол. — Вишь, осторожничают. Значит, боятся.

— Так много их.

— А сила у кого? Сила у тебя! Дверь на мушке держи.

— А ты, Фрол? — забеспокоился Кудлатый.

— А что я? Куда я отсюда денусь? — хохотнул, поднимаясь, Фрол.

А затем, разбежавшись, вышиб плечом хлипкую оконную раму и в звоне стекла и дощатого треска вылетел наружу…"

Ух! Виктор всплыл из текста, потискал затекшие пальцы, обвел безумным взглядом комнату. За окнами синело, сваливаясь в ночную темень, небо, грядки теряли очертания, дымно светилось соседское окно.

Так, опять вечер. Хрен тут в магазин сходишь. Но ничего, осталось немного. Виктор встал, включил свет, зачерпнул воды чашкой из ведра, гулко выхлебал ее, зачерпнул снова, плеснул в лицо, желая хоть немного взбодриться.

Умаял, Фрол, собака. Сиганул, понимаешь, на улицу. Только далеко ли убежишь ты с подвернутой ногой? Финита ля…

Пошарив в холодильнике, Виктор схрупал подсохший плавленый сырок и, морщась, вернулся к столу. Тетрадь, уже третья, ждала, заложенная ручкой в самой середине.

Итак, глава десятая…

Здесь самое важное, здесь очное противостояние Фрола и бросившегося за ним Елохина. Курки взведены. Кривая Боголюбская улочка скатывается своим концом в окраинный овражек.

Он походил перед столом, похрустывая суставами, щурясь на электрическую лампочку и выстраивая в себе смутный пока контур главы. Потом сел.

Душа закрутилась в звонкую, дрожащую спираль.

"Друг мой! Я вернулся, как блудный сын, к Слову, веру в которое потерял. Потому что оно есть ключ к любой, даже самой завалящей, самой низкой душе. Правильно составленное, правильно организованное, оно отзывается в человеке переменами, учит и ведет его, меняет не только восприятие мира, но и сам мир".

Виктор прижал ладонь к губам, куснул кожу и взялся за ручку. Что ж, держись, Фрол. Я готов. Поехали!

"…мокрая глина разъехалась под ногой, и Фрол, потеряв равновесие, упал. Кирпичная стена. Поленница. Остов разломанной кареты. Гора не стаявшего, обледенелого снега с желтоватыми ямками, проделанными несознательными, не добежавшими до уборной гражданами.

Задворки жизни.

Фрол, оскалившись, перекатился к потемневшим от времени и сырости чурбакам, перевернулся, от злости несколько раз ударил каблуком в землю. Боль в подвернувшейся ноге вспыхнула и, кажется, притихла.

Выстрелы в квартире любовницы Боргозена прекратились. Или, возможно, их просто не стало слышно. Впрочем, плевать. Никого не жалко. Слабаки. Он, Фрол, один все решает, один живет, один власть держит.

Над покосившимся забором через мутную пустоту вспыхнуло ламповым светом окно, и Фрол с трудом удержал руку, чтобы не выстрелить в возникшую там человеческую тень. Нет, вряд ли его видно, он и не шумел почти.

А выдавать свое местоположение мы погодим.

Ногу подергивало, как бы дура не распухла совсем. Сука, так ему и не уйти никуда. Транспорт нужен. Или фельдшер какой, чтоб вправил.

Фрол покрутил головой, ориентируясь. Темнели дома. Просвет неба обгорал красным. Метрах в пятнадцати начинался и нырял вниз ивняк. Это, значит, по правую руку уже Клязьма. Недурно отмахал на культяпке.

Там, откуда он прибежал, в прорехе между домами вдруг стукнуло, влажно чавкнула под сапогом земля, мелькнула, прижимаясь к стене, угловатая фигура.

— Куда? — процедил Фрол и наставил револьвер.

Выстрел грохнул. Фигура шлепнулась, но, живо перебирая ногами, отползла с линии огня. Вторая пуля ушла в дерево, оставив желтый скол.

Фрол так и не понял, попал или не попал.

— Фрол? — услышал он задорный голос.

Вот же сука!

— Никак Семен Петрович собственной персоной? — крикнул Фрол, выцеливая преследователя по голосу.

— Он самый.

— Ух, какая я важная птица! — хохотнул Фрол. — Сам начальник Боголюбского розыска прибежал по мою душу!

— А думаю, дай уважу напоследок!

Неожиданный выстрел заставил Фрола втянуть голову в плечи. Прячась за поленницей, он пополз было к ивняку, но пуля, выбившая снег впереди, дала ему понять, что этот ход просчитан.

— Ты там жив, Фрол? — крикнул Елохин.

— Жив!

Прижимаясь к земле, Фрол кинул полено. Оно стукнуло, покатилось, замерло.

— Гражданин начальник, а может вы меня живьем возьмете?

Рядом, невидимая, раздраженно каркнула ворона, за домами взвился свист, мазнул по верхушкам ивовых веток свет автомобильных фар.

— А зачем мне тебя живым брать? — спросил Елохин. — За тобой убитых — два десятка, а то и больше. Душегуб ты.

Рядом, невидимая, раздраженно каркнула ворона, за домами взвился свист, мазнул по верхушкам ивовых веток свет автомобильных фар.

— А зачем мне тебя живым брать? — спросил Елохин. — За тобой убитых — два десятка, а то и больше. Душегуб ты.

— Ой, дура-ак! — рассмеялся Фрол. — Ты подойди, я тебе все скажу.

— Знаю я твои рассказы, — сказал Елохин. — Как пожрать да выпить всласть.

— Так это в человеке самое главное.

— Самое главное в человеке — будущее. А будущее — это то, что мы оставим детям своим и внукам. Думаешь, почему мы побеждаем всю эту белую шушеру вместе с антантой и вот-вот выметем к чертям? Потому что наше будущее — сильнее. Оно общее, справедливое, для всех, а не только для буржуев. Новый, светлый мир.

— Ах, эти большевистские сказки! Человек человеку — волк, Семен Петрович. И важна только твоя сила.

Фрол сузил глаза, разглядев что-то смутно белеющее над бугорком земли, и выстрелил.

— Мажешь, Фрол! — крикнул Елохин. — И Аристотеля не читал.

— А что этот твой Аристотель?

— А Аристотель говорил, что человек — животное социальное. Не может он без других людей, и свою жизнь вольно или невольно связывает с ними. С городом, страной, миром. А такие, как ты, жизнь ни с кем не связывают. Так и дохнут, будто не было. Потому что будущее — не день и не два, и не год, не разудалая твоя волчья жизнь. Оно есть созидание, то, к чему стремятся мысли и дела людей, множества людей, объединенных одной целью, коллективная мечта.

— Врешь ты все! Философ, сука!

Фрол порыскал глазами — нет, с его ногой забор не одолеть, ни канавки, зараза, подходящей, ни дыры какой поблизости. Что тогда, что? Казалось, шаги и тени сбегаются к нему отовсюду. Злорадно покачивался ивняк. Закатный язык рассекал небо.

— Я выхожу, Фрол.

— Давай!

Что-то темное метнулось от угла дома в сторону.

Прежде, чем сообразить, что тень больно уж шустра и невелика в размерах, Фрол выстрелил дважды. На третий раз револьвер сухо щелкнул. Он успел озадаченно подумать, что уловка, в общем-то, стара как мир, когда с противоположного края поленницы в него плеснуло горячим, пронырливым огнем…"

Короткий эпилог Виктор, кажется, писал на автомате.

Болели пальцы, ныла шея, слова расплывались перед глазами, но он закончил, заколотил в бумагу последнюю строчку, как гвоздь в ковчег.

Плыви!

Его сил едва хватило на то, чтоб добраться до кровати, кое-как раздеться и лечь. Все, Фрол, все. Ты — полноценный труп. Без будущего.

Все.

Сон затянул как трясина. Хлюп! — и ни всплеска, ни возгласа. Сколько там было на часах? Два ночи? Три? Ох, не ва-а…

Дом покряхтывал, под половицами возились мыши, обожравшиеся ранних пошлых опусов, устало треснула не целиком прогоревшая головня. Ночь прижималась к окнам. За речкой кто-то ходил с фонарем — то ли искал что-то, то ли просто колобродил по пьяни.

Мир плыл из вчера в сегодня, меняясь и одновременно оставаясь неизменным. Виктор спал, подмяв одеяло и похрапывая.

Утром его не разбудил ни трактор с прицепом, ни продуктовый фургон, с грохотом проехавшие под окнами, ни солнечный свет, выжелтивший комнатку. Наверное, впервые за пять или шесть лет он спал по-детски безмятежно и открыл глаза, когда день уже перевалил за полдень. Несколько минут он, лежа без движения, наблюдал за дымчатым золотистым дрожанием на боковине тумбочки и разглядывал старый, потрескавшийся в мелкую сетку лак. В теле разливались покой и нега, можно было проваляться до вечера, как хотелось, как сладко представлялось, и чтобы ночной колпак грел лысину. И слугу! Какого-нибудь Гришку, чтобы, потянувшись, зычно прокричать: "Гришка! Чаю неси!". И чтобы шепот, шепот по всему дому: "Барин! Барин проснулись!". И беготня!

Виктор фыркнул.

Написал! — прозвенело в голове. Сделал! Он сбросил одеяло. Эх, халат бы барину! Барин имеет жуткое желание сходить по нужде.

Гришка!

Он едва не крикнул это вслух. Потом подумал: а перед кем смущаться? Что, барин крикнуть не может?

Нагретые половицы одарили теплом ступни. Постанывая, Виктор вышел в большую комнату, выловил запавшее между подушками дивана трико.

Желтые солнечные квадраты на полу вызвали ностальгические, детские ощущения. Дымкой вилась пыль. Мерно постукивали часы, отмеряя и деля.

Через квадраты — на веранду, с веранды, обув галоши, — во двор. Эх, дверь-то не закрытая. Это вчера Лидия с Егором уходили…

Но написал же!

Во дворе радостно текло, струилось, расползалось и обильно поблескивало. Ледок еще держался на одной из грядок, но выглядел неизлечимо больным, серым, с вкраплениями черных точек.

Виктор добежал до кабинки, затем, облегченный, приятно пустой, неторопливо пошел обратно, выглядывая новое в привычном весеннем пейзаже — столб ли покосившийся, куст ли позеленевший. Птички чирикают. Хорошо!

В доме он приготовил комплект чистого белья, чтобы переодеться после бани. Трусы, майка, спортивные штаны с лампасами. Заправил "Юнис", выбил несколько слов на побуревшем от времени листе — замечательно, не выдохлась лента. Достал с антресолей за печкой пачку бумаги, распечатал, выложил белым кирпичом по одну сторону от машинки, тетради с повестью определил по другую. Полюбовался.

Красота!

В светлой рубашке да почищенном пиджаке, лихо заломив шляпу-пирожок, с разливанным морем грязи позади, Виктор явился в магазин под бледный свет ртутных ламп. Продавщица Танька, женщина грудастая, полная, слегка за тридцать, дремала среди пустой эмалевой белизны, слегка разбавленной вкраплениями сыра и сине-розовых костей супового набора. За спиной ее, на полках, темнели бутылки портвейна.

— Здравствуйте, Татьяна батьковна.

Виктор по-старомодному приподнял шляпу-пирожок. Продавщица обратила на него сонные глаза и зевнула во весь свой большой, ярко накрашенный рот, запоздало прикрыв его пухлыми пальцами.

— И вам здрасте, Виктор Палыч. Какими судьбами?

— За покупками, — Виктор поднял повыше красный, "мальборовский" пакет. — Вот, выбрался в кои-то веки.

Татьяна кивнула, застегнула пуговичку на халате и встала к прилавку, качнув локтем чашу весов. Стрелка на весах дернулась к двум килограммам и шмыгнула обратно к нулю.

— Что-то вы, Виктор Палыч, веселый, аж подозрительно.

— Ну так, пишу, вновь пишу, Танюша!

От избытка чувств он едва не полез обнимать продавщицу вместе с весами. Но ограничился подмигиванием, и что-то этакое, боевое пробарабанил пальцами по дереву. Труба зовет, и прочее, и тому подобное.

— А вы, похоже, единственный, кто хоть делом занят, — с чувством сказала Татьяна, доставая из кармана калькулятор. — Остальные не просыхают.

— Работы нет?

— Ничего нет. Ни работы, ни совести. Все в долгах, как в шелках. Елоху вообще б глаза не видели! Тошно, Виктор Палыч!

Татьяна вдруг всхлипнула и отвернулась, прижимая ладони к лицу.

— Чего хотите-то? — спросила она, стоя вполоборота.

— Не знаю, — растерялся Виктор. — Мне бы, на худой конец, колбасы или сосисок, но я не вижу, что они есть.

— Мясного завоза не было.

— А кефир, сметана…

— Утром разобрали, Виктор Палыч.

— Ну а хлеб?

Татьяна повернулась, утерла щеку, улыбнулась.

— Хлеб есть. Вам какого белого, черного?

Она сдвинула ситцевую занавеску, открывая стеллаж с выложенными в два ряда буханками.

— Давайте две черного.

— В долг?

— Нет, почему? — удивился Виктор. — У меня деньги есть.

Он порылся в карманах и извлек сложенные пополам купюры — две зеленоватые десятитысячные и пятитысячную с прослойкой тысячных между ними.

— Значит, вы мой любимый покупатель.

Татьяна выложила на прилавок хлеб, подвинула к Виктору.

— Так, консервы какие-нибудь… — он закрутил головой, натыкаясь взглядом на трехлитровые банки яблочного сока (этикетки вкривь и вкось), тоскующие на антресолях по всему периметру магазина. — Масло подсолнечное…

— Консервы только рыбные.

— Килька?

— Минтай в томате и морская капуста.

— Капуста разве рыба?

— На безрыбье, скажу вам, Виктор Палыч, и капуста сгодится. Глядишь, скоро и ее не будет. Хотя, чего уж, на любителя. Берете?

Виктор кивнул.

— Две капусты, два минтая. Это сколько?

Татьяна потыкала пальцем в кнопки калькулятора.

— С хлебом — девятнадцать восемьсот.

— Что ж… А масло?

— Во вторник обещали.

— Господи. Ну, хоть макароны.

— Рожки. Этого добра много.

— Килограмма два.

— Тридцать два триста.

Татьяна вышла в подсобку и вернулась с двумя пакетами рожков и консервами. Виктор пересчитал деньги.

— Ну и сахара — килограмм.

— Ох, богатый вы, Виктор Палыч. Тридцать пять двести. Со мной не поделитесь?

Виктор моргнул.

— Танюш, если тебе нужно…

Назад Дальше