Программист - Александр Морозов 15 стр.


Чудак, да и только. Ну при чем здесь большинство, при чем здесь доказывать? Ну а другой сразу усмехается при этом, бормочет что-то такое или просто усмехается, но так, что и без слов ясно, что, мол, знаем мы вас не первый раз. Ну и начинается тут перепалка. И все вокруг того, что, мол, нельзя угнетать друтого, и как нечестно маскировать такое угнетение, и какие дьявольские ухищрения для такой маскировки могут предприниматься, и так до бесконечности. И уже они и меня и самую идею, которую-де только и дослеживают, и все на свете, похоже, забывают. Спросишь Комолова, например, напрямки: «Ну при чем здесь угнетение, когда я сам, понимаешь, сам вижу, что Генка здесь правильно говорит?» А он в ответ: «А в том-то и дело, что он слишком ловко тебе это преподносит. Упаковкой тебя соблазняет, уздечку на мозг накидывает». Ну, тут только руками и разведешь: выходит, чтобы никого не насиловать и уздечку не накидывать, надо просто аля-улю сплошное нести, так, что ли?

И усложняют чего-то ребятишки, усложняют и вроде бы и отказаться от этого не могут. То как бы и нормально вое идет — тут тебе и шахматишки, и диски всегда очень приличные (у Комолова), то сам Комолов анекдотец о древних греках загнет — словом, все как в лучших домах. Ну а я чувствую: на меня ведь все эти фигурки ставятся. Как будто не поделили они чего, а что именно, н сами не поймут. Только на меня где сядешь, туда примерно и доедешь. Пока они с мурой своей не выступают, ну что ж, и все вери гуд и даже о'кэй. Вы как люди, ну и мы как человеки. А вижу, что не в ту степь погнали, так я наладился на это время по телефону душеспасительные беседы проводить. Специально выбираю из записной книжки какую-нибудь из самых нелепых (по обстоятельствам знакомства) и уж очень давнишних, чтобы можно было не напрягать извилины.

Иногда удается переключить ребят на себя.

Ну а уж если напарники в клинч вошли, это уже все, гаси свет. Любой телефон перекричат. И было б о чем!

В основном это — хлебом не корми — дай вволю наговориться, кто из них кого угнетает и кто более свое угнетательство под невинность и незаинтересованность прячет. Видно, что они в этом и не первый год уже упражняются. Поднаторели здорово, собаки. Ну иногда и посущественнее что приоткрывается. В последний раз Гена, уже почти перед уходом, вышел в прихожую позвонить кому-то. Комолов начал со мной о работе, как, мол, и что. Ну я ему, естественно, все в порядке, мол, старик, машина вертится, а мы вокруг нее. И вообще ничего плохого, кроме хорошего, на горизонте, мол, не наблюдается. Тогда он опрашивает: а как у Гены? Ну я ему опять все в том же духе. А он мне: «Это я к тому, что у него там с каким-то Телешовым какие-то вроде нелады». А ко мне этот Телешов как раз накануне заходил. Я Коле вкратце рассказал. Да и дело было короткое. Поймал меня в коридоре этот их Бурый (Телешов то есть) и туда-сюда, я, мод, слышал, вы друг Генин. Я ему популярно так советую ближе к делу. Он и попер: «Я слышал, у вас в отделе Стриженова должность начальника лаборатории вакантна?» Я: «Угу», — и слушаю дальше. «Я, мол, слышал, что Стриженов с Геннадием Александровичем в хороших отношениях?» Я все слушаю и не понимаю, к чему это он. Ну он и закругляет: «Может, ему эту должность попытаться занять? Работа у вас интересная. Стриженов, конечно, такого парня с руками с ногами, в дирекции, правда, с утверждением могут задержать. Ну, главное, перейти, а там через полгодика, глядишь, и утвердят. Наш отдел, то есть начальник отдела Борисов и я как непосредственный начальник Геннадия Александровича не возражаем. Мы ж понимаем, все-таки для Гены у вас и перспективы получше, и с другом на пару работать повеселее».

«Представляешь, как закруглил, гад? И о дружбе не забыл!» — Это я уже Комолову. А Ко молов мне: «А чего же гад? Очень даже неплохое предложение для Генки». Я ему объясняю: «Хорошее или плохое, это не наше с тобой дело. Ты бы только взглянул на Телешова и — будь спок — вопросов не имел бы». Тут Коля как-то остекленел, и не только глазами, но и голосом, что-ли Да так, остекленевши, и говорит: «Ну и какая разница?» Я объяснить пытаюсь: «Да ты чего, не понимаешь, что ли? Ведь это подлость и с предложением его, и со всем прочим». А Комолов мне скороговоркой (слышал через открытую дверь, что Гена разговор телефонным уже заканчивает): «Ты не прав, Витя, ты в корне не прав. Виктуар. И придаешь значение не тому, чему нужно. По-моему, ты должен поговорить с Генкой об этом. Где рыба, а где человеки ищут, — сам понимаешь». Я даже опешил, не знаю, что и сказать, как объяснить-то, хотя для меня дело ясное. Говорю: «Да он и слушать не будет. Он там у себя какую-то программу добивает». — «А ты уговори, — говорит Комолов обычным уже своим голосом. Отошел уже от остекленения. — Ты же ему друг, наконец. Почему не расстараться, Виктуар, ели дельце стоящее?» Я тут просто взбеленился: «Да как же ты не понимаешь, — просто кричу на него, — что не может тут быть никакого стоящего дельца, если его такой тип предлагает? Ведь это ж как божий день».

Ну он еще пару раз меня Виктуаром назвал, поулыбался блуждающей какой-то улыбочкой, еще поудивлялся, почему же не сделать другу добро, если есть возможность, на том я кончилось.

И только когда я уже шел домой, докопался до того, что удивило по-настоящему. Ну ладно, пускай Комолов не знает того, что если такой, как Телешов, что предлагает, то все, амба, как раз этого-то и не надо. Наконец, Коля Телешова не знает, а мало ли что я скажу, кого я как угодно могу обозвать. У меня в случае чего не заржавеет. Пусть и по делу, да не всякий на веру брать обязан. Доказывать надо. Ну, ладно, это я еще понимаю. А вот неприятно мне стало, и здорово неприятно, как он вначале и потом еще раз про дружбу сразу что-то стал лопотать. Мол, я нехристь, и меня, туземца этакого, учить надо, что другу добро полагается делать. И как-то у него это получилось, прямо как у самого Телешова.

А насчет друга, так если это Геныч, то будь спокоен, не надо к нему ни с каким добром и вообще ни с каким товаром лезть. Он сам кому хочешь и добро, и все, что тебе положено, отгрузят. Доходило до меня что-то такое, что у них в отделе какую-то тень на какой-то плетень разные деятели наводят. Ну, особо и здесь, думаю, нечего влезать. Генка, если надо, прядет н скажет. К кому же и приходить, если не ко мне. А нет, то и сам перебьется. Он мужик двужильный, даром что профилем тонок. А вот в этом его замыкании с Комолювым, тут он, пожалуй, послабей. Комолов поспособней и срезает на поворотах половчее, не так видно, когда серчает. Да что говорить, одних языков парень знает с десятом, наверное. Ну а мы с Генной — инженерии. Известным, в общем-то, образом. Хоть и не из последних у себя, не на подхвате, конечно. Я Комолову так однажды я сказал (я вообще устаю иногда от этих бесконечных споров о том, как надо спорить): «Микола, — говорю, — ты чего всей своей ученостью трясешь, ты же Генку и половинкой сразить можешь. Давай-ка блиц сгоняем, тут тебе на твоих фолиантах не уехать». А он сначала заулыбался, разрумянился аж, ну а потом улыбка-то у него на нет сошла. Не поверил, значит. Он вообще на веру ничего не берет, доказательства любит. Ну, ну, пускай доказывает. Непонятно только, как они за двадцать лет, что друг друга знают, чего-то еще не доказать ухитрились.

12. Геннадий Александрович

Лида сказала, что сегодня вечером мы не сможем увидеться. Я огорчился, и она оказала, что очень рада, что меня это огорчает, и в заключение разговора мы послали друг другу электромагнитные поцелуи.

После этого я встал, побрился, съел одиноко мерзнувшую в холодильнике сосиску и только тогда ощутил настоящий аппетит. После того как был прибрав диван, надета белая рубашка с галстуком и костюмом, а часы доказывали 6.40, мысль о еде превратилась в навязчивую идею.

И тут я вспомнил, что еще несколько дней назад я договорился с Комоловым сегодня вечером зайти в нему. Уговор дороже денег, тем более что у Комолова их всегда можно перехватить. И к тому же моя экипировка, хоть и произведенная машинально, оказывалась теперь к месту.

Я позвонил Лаврентьеву. Подошла, конечно, Оля — его сестра, первокурсница МИНХа — плехановского института народного хозяйства. Когда я был у Лаврентьевых, я сам наблюдал одну удивительную Олину способность. В каком бы месте квартиры она не находилась, стоило раздаться телефонному звонку — чарез несколько секунд она уже держала трубку в руках. Но на этот раз опережать Оле было некого. Я попросил Олю передать Вите, чтобы он зашел к Комолову, и сказал, что иду туда сам. Потом я спросил:

— Оля, сколько у вас учиться сейчас надо, в МИНХе?

— На дневном — пять с половиной, на вечернем — шесть, — как всегда, скрупулезно точно ответила она,

— Оля, а что ты там изучаешь?

— Мой факультет называется «Экономическая кибернетика».

— Оленька, так это прямо по моей специальности. Слушай, как ты думаешь, когда ты его закончишь, ты больше будешь знать или меньше, чем сейчас?

— Мой факультет называется «Экономическая кибернетика».

— Оленька, так это прямо по моей специальности. Слушай, как ты думаешь, когда ты его закончишь, ты больше будешь знать или меньше, чем сейчас?

— Слушай, Геннадий, кончай трепаться. Мне некогда. Не все же такие бездельники, как ты с моим братцем.

Оля была нрава. Если рассматривать дело формально-буквально, то, конечно, не все были такими бездельниками, как мы с Витей. Это уж что верно, то верно. Среди бездельников всегда наблюдалось значительное разнообразие.

Я не стал посвящать Олю в глубины своих мыслей. Я просто оказал ей, что если она к концу пяти с половиной или шестилетнего срока не забудет, чему равна первая производная от х2, а также не выйдет замуж за директора ЦУМа или автора оперетты «Люби меня, как я тебя», то для руководства нашего НИИ будет большой честью видеть ее среди наших орлов-программистов. Оля ответила, что через пять лет программирование выйдет из моды (я аж вздрогнул. Сказано ибо: уста младенца истину глаголят), на что я ответил, что хорошенькие программистки — никогда. На этом мы, — к обоюдному удовольствию, беседу закончили.

Я вышел из дома и пешком, вдоль да по бульвару, эх, да по Цветному, в прогулочном темпе направился к Коле Комолову. Для придания себе пущего сходства с пароходом, угрюмо разрезающим гладь вод, я кинул в угол рта сигарету «Плиска» (двадцать копеек, а длина такая же, как у «Лайки» за двадцать четыре) и поднял воротник.

Я шел по бульвару, по короткому бульвару, которому не было конца. Мимо старого цирка, внутри которого бродили когда-то огромные задумчивые слоны и печальные смешные клоуны, по уходящей с площади вверх Неглинной. Я иду дорогой, которая вдруг, дав кругаля в добрых два десятка лет, вывела или вынесла меня в будущее.

Я иду — я все тот же, маленький, постаревший мальчик, а вокруг будущее.

И спешат мимо тренированные юноши, деловито поджавшие или деловито оттопырившие — что одно и то же — губы. Родные братья «дневного человека» Гриши Ковальчука. Их выдает безупречная, не поддающаяся никаким погодным или житейским осложнениям, прямая и неуклонная, как биография в их анкетах, стрелка на брюках.

Впрочем, она выдает их только мне. А я молчу. А братьям «во стрелке» плевать, что думает о них человек, если он молчит. Наверное, если б я и сказал что-нибудь, они все равно меня не услышали бы. Так быстро и отрешенно от этого мерзкого, почти ненавистного для них созерцательства, пробегают они мимо меня.

Люди, оседлавшие время… В двадцать лет подобное кажется многим.

Было ли мне двадцать лет? Да, и даже десять, и пять. И сейчас я увижу умненького мальчика с бантом, Колю Комолова, который удостоверит мне все это. Он подтвердит мое присутствие на этой картине, на этом пейзаже под названием «Цветной бульвар».

С этим все будет в порядке. Об этом можно и не думать. Можно пока напевать песенку Новеллы Матвеевой «о капитанах, братьях-капитанах».

Нам не к лицу,

нам не пристали даты,

Мы просто были где-то и когда то.

Но если мы от цели отступались,

Мы не были нигде и никогда.

Комолов с ходу заявил мне, что основная моя беда в непонимании одной простой вещи. Я не удивился этому, потому что ведь действительно непонимание даже одной простой вещи вполне может быть для кого-то основной бедой. Ну, значит, и для меня может.

Эта самая одна простая вещь заключалась в следующем: наука-де слишком быстро превратилась в массовый вид деятельности. Слишком быстро для того, чтобы общество успело выработать соответствующие формы для управления этой деятельностью.

А не выработав таких специальных форм, стали применять формы уже имеющиеся. То есть наукой стали управлять, как производством. Перенесли на нее производственные методы, критерии эффективности и тому подобное. Вот теперь все и запутались.

Этому комоловскому вдохновению я также не также не удивился. Было только не очень ясно, почему он называет все это «одной простой вещью» и почему я обречен на ее непонимание. Коля обозвал меня реакционным романтиком-одиночкой, но я даже не стал настаивать на разъяснении. Не стал, потому что Коля, как всегда, с абсолютной свободной распоряжаясь сюжетом разговора, стал рассказывать мне о Лиде.

Он знал ее уже два года. Она преподавала в МИНХе, то есть в том же институте, где училась сестра Вити Лаврентьева и где аспиранствовал сам Комолов.

Комолов одобрил мой вкус (о, разумеется, только как эстет) и закончил тем, что женщина нуждается в моей защите. но стиль его заключительной фразы мне не понравился, и я ничего не сказал.

Я ничего не сказал, но вспомнил. Вернее так: я кое-что вспомнил, но ничего при этом не сказал. А «кое-что» заключалось в «ласковой, теплой, еле белеющей янтарности». Или, что еще более подходит к случаю, в «лучшей юмористке берега».

Словом, несколько дней назад, выйдя с Лидой из кинотеатра, я позвонил Комолову и узнал, что у него Витя и они оба страстно жаждут увеличить компанию за мой счет. Я сказал, что на этот раз могу увеличить их компанию до четырех человек. Трубку у Коли перехватил Лаврентьев и сказал, что они не побоятся меня в любом качестве и количестве. На этом переговоры на телефонном уровне были успешно завершены.

И мы с Лидой провели неплохой вечер у моих друзей. Конечно, неплохим, просто неплохим, он был только для них. Для нас же с Лидой любой вечер в любом обществе, но проведенный вместе… словом, что тут объяснять! Как поет Рафаэль, «мы с тобой оба сумасшедшие от любви». так что про нас с Лидой и говорить нечего. Что же касается остальных сочетаний, то: Лида понравилась ребятам — ребята Лиде, мне же нравилось, что всем все нравится.

Видя двух сумасшедших от любви, только сумасшедший (уже не в поэтическом, конечно, а в медицинском смысле слова) мог на что-то рассчитывать, поэтому я не опасался никакого подвоха. Я просто не желал знать, что жалкий, обанкротившийся карлик Подвох все еще влачит существование в этом мире.

Коли был галантен а чуть больше среднего оживлен. Как и всегда, впрочем, а обществе красивой дамы. Это была его натура, и вполне, на мой взгляд, натруральная натура. Хота и на этом поприще он в данном случае не составлял конкуренции. Потому что моя галантность к Лиде была классом выше, когда она уже называется — нежность. Витя Лаврентьев тоже был верен себе: независимый гордец, ровно по-товарищески обращающийся к представителям как сильного, так и слабого пола. такая манера для умной женщины, пожалуй, еще привлекательнее, чем комоловское безмолвное «приглашение к флирту». Но ведь для Вити это была не манера, а опять-таки его натура. Что ж, ему, чтобы не быть для меня опасным, надо было с ходу приняться за навязчивое ухаживание? Да мне вовсе и не хотелось, чтобы люди вокруг относились к нашим с Лидой отношениям как к больному, которому смертельно опасна полнокровная жизнь здоровых людей. К чему опасаться за счастье, если оно не придуманное, не вырванное преступлением или алчностью, если оно ежесекундно открыто демонстрирует свою реальность, полноценную, без изъяна и внутренних пустот? Как ни виртуозна была полифония нашего квартета, через некоторое время мы с Лидой почувствовали, что на конец вечера нам все-таки больше подойдет тет-а-тет. Мы распрощались, и ребята снова были молодцами, так что дело даже обошлось без скупой мужской слезы.

Когда мы шли к Лиде домой, она в очень точных словах рассказала о покинутой нами паре, о Комолове и Лаврентьеве. Именно рассказала, потому что я не могу сказать, что уже знал все это и сам. Я только предчувствовал и предугадывал. Я, владеющий всей разветвленной, богатейшей тканью отношений, событий и разговоров с этми двумя, я совсем не столь отчетливо, как Лида, видел перед глазами узор этой ткани. А может быть, тому, кто сам вплетен в ткань, и не дано видеть узора? Как бы там ни было, Лида за одну очную встречу (заочно она, конечно, знала кое-что по моим рассказам) все разглядела и все поняла.

Она сказала, что Комолов и Лаврентьев — взаимодополнительны. Как понятия волны и частицы в квантовой механике. Каждый из них тоскует, каждому из них не хватает мира, в котором бросил якорь другой. Коле не хватает ощущения больших маневров, напряженности, когда от тебя зависит продвижение общего, пусть с трудом управляемого, громоздкого, едва ли и обозримого, но зато общего и явно полезного дела. Не хватает, наконец, буквально физической ощутимости и наглядности кадого шага вперед, всего того, что немыслимо отделить от программирования. Всего того, чем с измбытком владеет Лаврентьев, что составляет привычную для него, как вода для рыбы, среду обитания. И что утомляет его, наверное, по временам. Не может не утомлять. Не может Лаврентьев иногда не почувствовать глухого раздражения перед бесконечной оживленностью большой фирмы, перед бесконечной лихорадочностью (когда не хватает машиного времени) смены магнитных лент и набивки информации. И в эти моменты слабости не может он, конечно, не почувствовать неясного сожаления, что орудия его труда не ручка и лист чистой бумаги, что в полузатененном, с толстенными, не пропускающими суеты и шума стенами кабинете не ждет его мудрец профессор в смешной круглой шапочке из черного бархата. Не для того, чтобы созывать пятиминутку, греметь о план-графике или сообщать о такой приятной материи, как квартальная премия. кабинет и его хозяин поджидают просто тебя, твои мысли. И поэтому прфоессор будет молча наблюдать, как ты устраиваешься в кресле, будем молчать и не торопить пока не придет момент и ты заговоришь сам. Далеко разошлись эти два мира, а нужны то они человеку оба.

Назад Дальше