Завещание Гранда - Зорин Леонид Генрихович 4 стр.


Гвидон оторвал глаза от прочтенного и вопросительно посмотрел на остроугольное лицо, запечатленное на портрете. Гранд по обыкновению скалился. Гвидон присвистнул, придвинул поближе еще непочатый лист бумаги и принялся покрывать его знаками. Задача оказалась нелегкой. Подтекст был много важнее текста. Прозрачный арбузный шар над столом выжидательно освещал страницу.

Венцом его богатырских усилий явилось такое обращение:

«Фонд Грандиевского сообщает, что в скором времени будет выпущен том неизвестных сочинений выдающегося футурософа. Книга представит покойного автора не только как мощного ученого, но и как тонкого наблюдателя и знатока современных нравов.

В однотомник „Завещание Гранда“ включаются следующие разделы:

1. Фундаментальное исследование „Интимная Футурософия“. (Опыт вольного полета и свободного плаванья.)

2. Отвага прощального прогноза („Доживем ли до понедельника?“).

3. Прошлое как следствие будущего. (Опыт материализации времени.)

4. Ночные мысли („Трофеи бессонницы“).

5. Зарисовки. (Любимые маргиналии.)

Читателя несомненно захватит смелый и нестандартный взгляд создателя оригинальной теории, его проницательный интеллект, помноженный на дар соучастия.

Особый интерес вызывают предпоследний и последний разделы — в четвертом собраны соображения, заключенные в чеканные формулы. В пятом, завершающем книгу, приводятся яркие характеристики — всепроникающее перо действует, как скальпель хирурга. Петр Грандиевский дает их встреченным им на пути персонажам — коллегам, политическим деятелям, людям науки и искусства и, наконец, просто знакомым, заслуживающим упоминания. Зоркость и меткость, нелицеприятность, убийственная точность анализа и пенящееся остроумие доставят читателю безграничное, ни с чем не сравнимое наслаждение».

Гвидон подписал свой манифест, скромно себя поименовав «секретарем-координатором», и пригласил к нему обращаться. Для связи он дал телефон Грандиевской, названной им «генеральным директором».

В течение творческого акта Гвидон ощущал большую усталость, однако, закончив, он обнаружил, что утомление улетучилось. День, начатый с постылой обязанности, нежданно оказался удачным. Гранд одобрительно ухмылялся. Зеленый шар источал сияние. Гвидон был приятно удивлен: «Стоило только ублажить свое литераторское самолюбие, и я мгновенно стал бодр и свеж».

Последнее слово ему напомнило, что состояние мегаполиса после внезапного дождя еще не нашло определения. Здравая мысль, что словесность все уже сделала за него, не успокоила Гвидона.

— Слишком амбициозный характер, — вздохнул про себя молодой человек.

В конце концов, он записал в блокнотик, что город прополоскал свое дымное, словно заложенное горло и вновь способен на вдох и выдох.

Метафора внушала сомнение.

— Чисто имажинистский ход. Да и с антропоморфистским душком, — хмуро пробормотал Гвидон.

И все же испытал облегчение.

6

Обращение к читающей публике, помещенное в популярной газете, вдова внимательно изучила. Потом озабоченно произнесла:

— Стоило тебе здесь появиться, и в цивилизованном доме запахло аферой и авантюрой. Что означает эта игра?

— Белые ходят е-два е-четыре и выигрывают, — сказал Гвидон.

— Увидим, ежели поживем, — холодно сказала вдова.

Расположившись в бордовом кресле, Гвидон перелистывал страницы. Гранд наконец-то предстал упорядоченным, опрятным, извлеченным на свет. Вдова, усмехнувшись, спросила:

— Любуешься?

— Все-таки я его декодировал.

Она сказала:

— Ступай в лазутчики. Я тебе дам рекомендацию.

После чего, усевшись с ним рядом, стала просматривать лист за листом. Читала она с немыслимой скоростью — Гвидон едва за ней поспевал, — оливковое лицо разрумянилось.

«Куда ни взгляну окрест себя, душа моя, подобно радищевской, уязвляется опостылевшей болью. Глупость ваша разрывает мне сердце.

Над нею можно было посмеиваться в малограмотное время Эразма. Тогда еще можно было надеяться, что все-таки она излечима. Ныне, когда запасы жизни подходят к концу, закрома скудеют, — сограждане, уже не до смеха! Роскошь иронии не для нас. Хотя, безусловно, она свидетельствует, что мы барахтаемся, как можем.

Мы прожили столько дней с тех пор, как роттердамский гуманитарий писал свою похвалу чудовищу, и каждый из этих дней глупели. Мы исступленно сражались за первенство, думая, что добиваемся равенства, но равенство нас всегда тяготило. Мы требовали себе справедливости, но сразу же от нее уставали — она была слишком прямолинейной.

Первенство стало нашей религией, и мы поставили на прохвостов, которых именовали политиками. Чревовещатели нас завораживали своими бесстыжими голосами, звучавшими из алчных утроб. Если бы мы были умнее, мы бы их пороли ремнями, но мы поступали наоборот — делали их нашими пастырями.

Мы не могли уразуметь, что тех, кого мы обожествляем, мы неизбежно возненавидим, а утвержденная главенствующей единственная идея лопнет, подобно раздувшейся лягушке. Мы не смеялись над болтовней, мы ей привычно рукоплескали, не замечая, как быстро глупеют лица людей, колотящих в ладоши. Мы сакрализовали толпу за то, что в ней аплодировать легче — за это нам придется ответить на самом страшном из трибуналов.

Однако до этого далеко, а глупость по-своему неглупа, если она так жмется к множеству и молится на коллективный разум. Она неглупа и тогда, когда пестует сказку о своем простодушии. А простодушия нет и в помине. Зато есть своя витальная сила, не знающая сомнений в себе и переполненная агрессией.

Естественно, уязвима и глупость. Подводит свойственный ей темперамент. Она не знает цены молчанию. Ей слишком часто не терпится высказаться. Трибун распечатал свои уста, и выяснилось, что он идиот. За что и был награжден овацией. Публика обожает спектакли, герои которых ее не умней.

К несчастью, меня они не смешили. Меня они — наоборот — угнетали. В этом театре я жил, как в пустыне. Я знал, что это жизнеопасно. Несходство заведомо обречено. Чем ощутимей сплоченность придурков, тем резче чувствуешь отщепенство. А это невыносимое чувство. Чтобы избавиться от него, одни отрекаются от себя, другие приближают развязку.

И все же я стоял на своем: не кучковаться, не жить в табунчике. И если сам задаешь вопросы, сам и держи за это ответ. Я понимал, что стая враждебна и, если я только к ней приближусь, мне нипочем не сдобровать. Поэтому я был начеку: одною ногой — всегда за дверью!

Если бы только я мог сказать вам все, что я думаю о вас, соседи по веку и по судьбе! К несчастью, и в будущем футурософа не ждет особое утешение. Когда-то Гельдерлин восклицал: „Люблю человечество грядущих столетий!“. Иные разгадывают современников, но все обманываются в потомках».

Вдова сказала:

— Выпустим книгу — даю обет: надеремся вусмерть.

Спустя неделю она спросила:

— Все еще стоит тишина? Зов не услышан, сигнал не принят?

— Где ваша выдержка, патронесса? — менторски произнес Гвидон. — Играется консультативная партия. Маэстро против группы любителей. Им нужно время посовещаться, прежде чем сделать ответный ход. Сюрприз обсуждается и переваривается. Сейчас происходит великий хурал по всем телефонам. Возможно — и очный. Положение на доске обострилось. Задача черных не так проста.

Она проворчала:

— Все-то он знает.

Гвидон примирительно заметил:

— Этого я не говорю. Я сам только несколько дней назад, признаться, ходил вокруг да около и даль свободного проекта еще не ясно различал. Больше терпения, меньше пламени.

И в самом деле, через денек дремавший телефон пробудился. Сначала позвонил Полуактов, а вскоре — вслед за ним — Долгошеин. Оба пожелали связаться с господином Гвидоном Коваленко, и оба попросили о встрече, причем на нейтральной территории. Полуактов предложил пообедать, Долгошеин позвал Гвидона на ужин.

С секретарем-координатором внезапно учрежденного фонда академик Полуактов планировал иметь доверительный разговор в концептуальном кафе «Петрович», однако, промаявшись ночь в сомнениях, он порешил изменить место встречи, несколько приподнять ее статус. И предпочел ресторан «Сирена». Он нервничал, и его состояние было замечено Гвидоном.

Выслушав от суровой вдовы немало суждений о Полуактове, Гвидон с интересом его разглядывал. Ученый не был хорош собой: мал ростом, лицо пожилого мопса с ушными мочками, вросшими в щеки. Еще хорошо, что почтенный возраст его избавлял от забот о внешности.

Но ко всему, что имело касательство к его положению в среде обитания, а также на общественной сцене, он был необычайно внимателен. В особенности с тех пор, как ему дозволили княжить и володеть Культурологической академией. Блеклые глаза суетились и пребывали в вечном движении.

Столь же стремительной и экспрессивной была и его манера речи. Гвидон едва отмечал про себя промежутки между словами и фразами. Следя за крылатым полетом периодов, Гвидон профессионально отметил выучку, сноровку и школу. «Десятилетия выступлений на конференциях, на дискуссиях и, прежде всего, на всяких разборках».

— Поверьте, что движут мной исключительно самые чистые побуждения, — с волнением сообщил Полуактов. — С покойным профессором Грандиевским работали мы совместно на кафедре. Еще до моего назначения. Там же была и Сабина Павловна. Я с умилением наблюдал зарождение их красивого чувства, вылившегося в брачный союз. Что, к сожалению, помешало научной деятельности Сабины Павловны. С дамами такое случается. На кафедре было несколько женщин, помню еще Тамару Максимовну. Брак ее с деловым человеком также увел ее из науки. Особенно жаль было потерять обаятельную Сабину Павловну — своеобразие ее личности весьма украшало наш коллектив. Пусть даже склонность к резким оценкам порой и осложняла работу. В этом ощущалось влияние Петра Алексеевича — он был известен парадоксальностью своих взглядов.

Полуактов наконец сделал паузу, выжидательно взглянув на Гвидона. Но секретарь-координатор не откликнулся ни единым словом — только уважительно слушал.

Полуактов нахмурился и сказал:

— Естественно, что Сабина Павловна лично возглавила этот фонд. Ей хочется продлить жизнь мужа. Достойный, благородный порыв. Отлично понимаю ее. Но ведь продлить и увековечить вовсе не значит впихнуть в издание все, что завалялось в столе. Именно строжайший отбор определяет ценность наследия.

«Мы переходим к сути дела», — мысленно встрепенулся Гвидон.

— Я очень внимательно ознакомился с обнародованным составом книги, — взволнованно сказал Полуактов. — Не собираюсь спорить с покойным, с его пониманием футурософии. Мне приходилось с ним дискутировать в рамках нормальной научной полемики. Сабина Павловна, верно, помнит. Сегодня все это неактуально, и время теперь плюралистическое. Речь не о том, совсем не о том! Я говорю о последнем разделе — об этих спрятанных до поры разного рода маргиналиях. Голубчик, хочу быть понятым верно. Я ведь пекусь не о себе — только о доброй славе покойного и репутации академии. Да Гранд и сам недаром же прятал все эти эпиграммы в прозе от всякого постороннего глаза. Я говорю об этом с вами — с женщиной говорить бессмысленно. Тем более когда женщиной движет некое безотчетное чувство. Необъяснимое и недоброе. Но вы с вашим свежим взглядом на вещи и чутким современным умом должны оценить ситуацию здраво. И видеть, что затея чревата.

Гвидон одарил его ласковым взглядом.

— Я понял вас, — сказал он сердечно. — Должен признать, что не вы один делитесь со мною тревогой. Отрадно, что в основе ее — забота о чистоте его имени. Сабина Павловна, да и я, растроганы таким отношением. Все опасения выглядят вескими. Научную мысль не красит соседство с непритязательными обрывками. Поэтому я счастлив развеять все прозвучавшие сомнения и успокоить — вас и других. Всех, кто болеет душой за Гранда.

Гвидон почти любовно взглянул на Полуактова и приступил к итоговой части своей декларации.

— Сабина Павловна не случайно дала себе клятву опубликовать эти запечатленные молнии. Ученый муж предстает нам с новой и — ослепительной — стороны. Характеристики разных людей являют, по сути, характеристику создавшей этих людей эпохи. Они не уклончивы, не обтекаемы и именно потому — художественны. Сразу же возникают в памяти и Лабрюер, и Ларошфуко, но только с точными адресами. У Гранда нет никаких умолчаний, всех этих пошлых «ЭнЭн» и «некто». Все названы и поименованы. Честная мужественная позиция. Метко, на отмашь, в медный лоб. Пламя масштабного человека, не опускающегося до укусов. Если он бьет, то наповал. Дело не в издательской корысти. Этот раздел — украшение книги. В чем и состоит его смысл.

Полуактов сидел белее бинта. Дышал он тяжело и натужно, как изнемогший марафонец. Глаза его окончательно выцвели.

Потом он еле слышно сказал:

— Я уверяю вас: это воспримут прежде всего как сведение счетов.

Гвидон печально развел руками. Жест этот словно признавал: такое исключить невозможно, хотя и обидно, что мир таков.

— Каждый воспринимает явление на собственном уровне, — произнес он. — Однако у Гранда есть свой читатель. Будем рассчитывать на него.

Полуактов негромко проговорил:

— Скажите, а кроме Сабины Павловны никто не принимает решений?

— За ней, безусловно, последнее слово, — сказал секретарь-координатор. — Но, разумеется, члены фонда — тоже не последние люди. Они имеют свои права. В том числе право быть услышанными.

— А узок круг членов? — спросил Полуактов.

Гвидон внимательно оглядел преданное лицо академика.

— Да, к сожалению. Страшно узок. Как круг дворянских революционеров. Однако мы его расширяем. Чтобы в нем не было однобокости.

— Очень разумно, — сказал Полуактов. Глаза, потерявшие было цвет, самую малость поголубели.

— Но гнаться за именами не станем, — жестко сказал молодой человек. — Это должны быть только те, кто может помочь не словом, а делом.

— Естественно, — прошептал Полуактов и вытер платком чело и щеки.

Он дал понять, что к подобным людям относится с истинным уважением. И сам таков — для благого дела может пойти даже на жертвы. Естественно, в разумных пределах.

Договорились о новой встрече. Расстались, довольные друг другом.

Другой темпераментный монолог, произнесенный с немалым жаром, Гвидону пришлось услышать за ужином в ресторации «Пекинская утка». Долгошеин, в отличие от Полуактова, сразу же взял быка за рога. Сообщил, что открыт для диалога. Это был плотный человек с внушительным ноздреватым лицом, с круглыми глазами навыкате, которым он старался придать почти отцовскую теплоту. Этот родительский взгляд контрастировал с его большим саблезубым ртом.

Слова он не произносил, а выкрикивал. На каждую из фраз приходилось по несколько вскриков, и казалось, что с треском взрываются петарды.

— Поймите, господин Коваленко, я пригласил вас на эту встречу, чтобы говорить откровенно. Петлять и вилять — не в моей природе. Всякие скользкие пируэты и им подобные телодвижения попросту недостойны людей, которые уважают друг друга.

— Вас беспокоит последний раздел? — жестко осведомился Гвидон.

— Ах, так? Без церемоний? Тем лучше. Я ведь открыт для диалога. Да, речь идет о последнем разделе задуманного вами издания. Я человек большой прямоты и потому не стану твердить, что в книге посмертной, последней книге, подобному разделу не место, что это дань обывательским вкусам. Я человек обнаженной искренности и потому не хочу скрывать: у нас с Грандиевским была непростая, больная история отношений. Но сталкивались не люди, а принципы, вот что необходимо понять. Он был человек вне идеологии, а я старался ему объяснить: пока существует государство, идеология неотменима. А государство в нашей стране, в стране бесспорно патерналистской, бессмертно, как становой хребет.

Он посмотрел на собеседника, словно ожидал возражений. Но тот его ненавидел молча.

Поэтому Долгошеин продолжил:

— Поверьте, господин Коваленко, что я забочусь не о себе. Всякая шкурность мне отвратительна. Но жизнь моя переменилась. Когда-то я был только ученый, теперь я еще политический деятель. Моя репутация принадлежит не столько мне, сколько движению, чьи интересы я представляю. Я сделал драматический выбор, но сделал этот выбор сознательно. Мой друг Грандиевский не понимал, что, в сущности, я принес себя в жертву. Я — не из тайных корыстолюбцев. Кто спорит, в политическом мире встречаются нечистоплотные люди. Я мог бы много чего рассказать, если б не корпоративная этика и страх испортить вам аппетит. Но, если думаешь о России, тут уж, конечно, не до чистоплюйства.

— Вы хотите участвовать в нашей работе не словом, а делом? — спросил Гвидон.

— Ах, так? В лоб? Прямо? Ну что ж, тем лучше. Вы правы, я говорил с Полуактовым. Искренность, абсолютная искренность. Готов и открыт для диалога. Скажу вам больше: если я вижу, как принципы превращаются в догмы, в пустые, окаменелые догмы, то я не стану за них цепляться. Мне не впервые идти на жертвы, и я способен на них идти.

7

«О, этот скрежет эпилога! Планета, подобно Левиафану, бьется, колотится, содрогается между обоими полюсами, между влечением и пониманием. И, как обычно, ей бы хотелось все более ускорить движение, хотя ускорение означает лишь приближение к трагедии. Спасительный инстинкт ей подсказывает: лишь запредельное торможение, способное отключить сознание, может отсрочить этот исход, но страх анабиоза сильнее. Хочется прыгнуть в неизвестность, хотя в ней и нет ничего неизвестного. Эйнштейн недаром и не однажды напоминал о „пространстве-времени“ — их тянет вращение нашей планеты. Смешно разъединять времена, смешно разъединять и пространства, еще смешнее и самоубийственней разъединять их между собой. Осколки миров, останки светил красноречиво о том свидетельствуют. Но вы, озябшие головой, даже и увидев, не видите.

Назад Дальше