Только остров - Николай Климонтович 3 стр.


Одного из соседей, раньше других прооперированного, звали Павел, фамилию его Миша так и не усвоил. Другого, который все волновался о грядущей гипотетической женитьбе, Игорь Кирпичников, он так отрекомендовался – с упором на именно что на фамилию. Он был очень худ и горбонос, как и Миша, но не сутул, невысок и складен, точно горнист. И в отличие от Миши имел пышные усы.

Когда Миша впервые вошел в палату и даже не успел представиться, тот спросил:

– Вы тоже из дворян?

Как будто у Миши это было на лице написано. Миша смутился до румянца в лице. Отец когда-то раз и навсегда запретил Мише говорить об их баронском титуле. И отнюдь не из страха – из вкуса, чтобы, не дай бог, не задеть и не оскорбить собеседника иного сословия: отец всегда был джентльмен и вполне разделял ту точку зрения, что наследование титула есть пережиток, как если бы по наследству передавалось членство в творческом союзе, что, впрочем, часто встречается… Но сейчас Миша от неожиданности кивнул.

– А я вот читаю о своей семье, так сказать, – сказал Кирпичников и предъявил Мише обложку книги. Это был том ЖЗЛ с неразборчивым портретом на обложке некоего некрасивого господина в позапрошлого века офицерской треуголке. – Недавно узнал, что этот самый граф Аракчеев – наш далекий предок. Правда, не по прямой линии. И что ж, выясняется, в советской историографии его нещадно оболгали и обгадили.

И Миша от растерянности опять лишь кивнул, не нашелся, что ответить. Во-первых, тот хотел сказать в истории, историография – это чуть иное; кроме того, Миша прекрасно знал, что русский демократически разночинный, а потом советский большевистский мифы об этом павловском графе и николаевском министре, невероятно деятельном и предприимчивом, хоть и отталкивающей внешности, просто глупы, хотя, конечно, граф был крутоват. Ну да что в России делалось без крутых мер, без кнута и прямого принуждения…

На том в тот первый раз беседа и оборвалась. Но Миша потом не раз убедился, что Кирпичников – человек не глупый, но истинный мастер интеллигентских общих мест.

Соседи днями бурно общались между собой, Мишу как будто не замечая. Что, впрочем, Мише было только в сладость. Говорил в основном Паша, и Кирпичникову с трудом удавалось свернуть его на тему изящных искусств. Да и то выходило, что когда Кирпичников что-то такое неразборчиво, у него была не слишком отчетливая дикция, принимался вещать о колорите Чюрлениса – что ж, шестидесятник, – Паша как-то исподволь сводил все к делам сугубо земным и прозаическим. По всему выходило, что если он и художник, то прикладник, скорее дизайнер, и говорил он исключительно о том, как хорошо ему платили на ВДНХ, где он оформлял выставки, и как он некогда придумал дизайн советского павильона на выставке в Монреале. И повторял он этот рассказ так часто, что было ясно – Монреаль остался навсегда важнейшим событием его жизни… Но чаще на правах ветерана он давал и Кирпичникову, и Мише предоперационные советы.

Их было множество и довольно разнообразных. Потому что выходило, нужно обзавестись целым хозяйством, прикупить груду скарба и всяческой фармакопеи. Скажем, нужны были впитывающие пеленки определенного размера; эластичные бинты, памперсы и свободные трусы; бандаж определенного номера; набор, с помощью каких дамы бреют ноги, или электрический эпилятор; пластыри узкие антисептические для укрепления катетеров; костыли или на худой конец хоть палка, чтобы ходить по коридору после операции без посторонней помощи; и два набора лекарств для анестезии, а какие именно – скажут после специального почечного анализа, потому что – каждому свои. Художник Кирпичников тщательно за ним записывал, а Миша – тот запоминал, потому что у него была цепкая память, натренированная годами работы с архивами и каталогами: он держал в голове тысячи ссылок и сотни библиотечных шифров.

Но больше всего Паша любил говорить о том, что сколько стоит и где можно купить дешевле. Скажем, выходило, что те же пеленки продаются неподалеку, на Хорошевке, но на Беговой дорожке на ВСХВ они стоят почти на сто рублей меньше за комплект. У Кирпичникова же была иная фанаберия: он по нескольку раз на дню докладывал, как он покакал. На вкус Миши, лучше б уж он, мужчина в летах, говорил по-взрослому «посрал», но художник был деликатен и даже застенчив временами.

Тот врач, что первым поставил Мише предварительный диагноз, посоветовал: «Никому ничего не говорите, даже жене…» Миша тогда еще подумал, что это невозможно, он не умел притворяться и лгать, тем более Верочке. Но, едва он оказался в больнице, выяснилось, что все знакомые и знакомые знакомых уже всё знают. И правда, ясно, что с ним случилось, коли он лежит в таком месте. Не врать же, что его поместили, скажем, в психиатрическую больницу…

Как-то Миша в разговоре с Кирпичниковым посетовал на эту утечку. Тот взглянул на него печально и усмехнулся: «Не волнуйтесь, уже через две недели все ваши знакомые об этом забудут».

С собой в больницу Миша взял только две книги.

Одну, зная, конечно, о ее существовании, Миша только недавно откопал среди книг деда. Это была толстовская компиляция евангельских текстов, четырех синоптических Евангелий – неканонических граф не касался, – данных в толстовском же переводе и с толстовскими пространными, преимущественно филологического характера рассуждениями – издания Посредника 1908 года. И стоял на книге незнакомый экслибрис.

Эта работа Толстого не входила, конечно, в советские собрания. Это был настоящий раритет: пятитысячный тираж книги, называвшейся «Соединения, перевод и исследования четырех Евангелий», был в основном уничтожен по решению Московской судебной палаты. Именно после этого издания Синод отлучил графа от Церкви, то есть сделал графу, говоря нынешним языком, бесплатный пиар.

Вторая книжка был «Мельмут скиталец» из серии «Литературные памятники», купленная в начале восьмидесятых самим Мишей. Это было переиздание, первое состоялось десятью годами раньше в той же «Науке». Но здесь была загадка: Метьюрина Миша читал в отрочестве, но по какой книге? Ни в родительском доме, ни у себя он этого издания не нашел, а ему было любопытно, что же это было и как книга попала к нему в руки. Скорее всего, это были томики из библиотеки журнала «Север» конца позапрошлого века. Что ж, думал Миша, пора только детские книжки читать.

Еще из развлечений был у Миши крохотный транзистор австрийского производства, который Верочка отхватила в ближайшем к больнице подвальном магазинчике канцтоваров – зашла, чтобы купить Мише блокнот. Приемничек был оснащен крохотными же наушниками, что было совсем уж чудо. Теперь в бессонницу Миша, не боясь разбудить соседей, ловил Свободу, Би-Би-Си поймать никак не мог, и слушал новости, но отвлекался, задумывался, никогда не успевал уследить, какая будет погода, а Верочки рядом не было, некому было пересказать. Но и не уставал удивляться, что вот он уже так долго здесь, а во внешнем мире ничего не изменилось: все так же на всех континентах борются с воровством и за демократию, за глобализм и против глобализма, свергают и избирают президентов, и без устали фанатически и маниакально одни люди убивают других людей по разным поводам, но чаще вовсе без оных.

На исходе третьей недели с Мишей приключилась неприятность. После обеда процедурная сестра поставила ему очередную капельницу – биохимия упорно показывала, что ферменты не убавляются, – и, как обычно, удалилась. Прошло полчаса, раствор в банке закончился, но Миша все лежал с воткнутой в вену иглой. Прошло еще полчаса. Мише мучительно хотелось в туалет, это была третья за день капельница, но сестры след простыл. И тогда Миша решился сам вытащить иглу, дернул, но забыл приготовить ватку, и из вены фонтаном хлынула кровь. Испуганный и сконфуженный, Миша перетянул, как умел, руку платком, но вся постель оказалась в крови. И перепачкан пол. Кирпичников, всегда готовый помочь, побежал за дежурной сестрой, которая принялась страшно орать на Мишу: «Сами нагадили, сами и убирайте». Но руку все-таки забинтовала и сменила постель.

Пристыженный Миша сидел на краю кровати, когда пришла санитарка с тряпкой, чтобы вытереть пол, и тоже принялась было орать. И тут Паша с несколько брезгливой усмешкой сказал ей: «Пойди сюда». И сунул в карман ее халата сто рублей. Ой, преобразилась санитарка, так ведь она у нас такая, часто забывает капельницу-то снять… И действительно, назавтра выяснилось, что про Мишину капельницу процедурная сестра вспомнила лишь в троллейбусе, когда ехала домой: не возвращаться же было… А сто рублей Паша брать наотрез отказался: в следующий раз.

Чаще других в палате навещали Пашу. Брат, жена брата и собственная его жена, женщина немолодая, Пашиного возраста, некогда, без сомнения, прехорошенькая, – очень женственная и глуповатая. Посетители сидели в ядовито-зеленых полиэтиленовых бахилах на стуле у кровати, а иногда жена Паши помогала ему гулять по коридору, заменяя собой костыль. Когда же они не гуляли, а Паша отлучался, она оживленно болтала с соседями мужа, рассказывая, что Павел в молодости был красивый, такой красивый, и грозясь как-нибудь принести из дома альбом с фотографиями. И Миша, и Игорь Кирпичников старательно кивали, а коли Павел заставал жену за подобной болтовней, говорил, притворно морщась, хватит, хватит, как лезущей лизаться собаке, и было видно, как они привыкли друг к другу и что несчастье мужа только еще больше сблизило их.

К Кирпичникову приходила немолодая, явно старше его, седая женщина неопределенного с ним родства. А может быть, и вовсе не родственница, поскольку были они на вы. Это была невысокая плотная и по всему еще крепкая дама с удивительной чистоты лицом, и чем-то она напоминала Мише тетку отца по матери бабу Катю, как ее называли в семье, некогда смолянку и с ног до головы бывшую. И Мише было ясно, что и эта дама – из дворян, но оказалось – из купеческого сословия. Дед ее, рассказал потом Игорь, был коннозаводчик, и она по семейной традиции тоже занимается лошадьми: ветеринар на ипподроме. И верно, от нее исходили сила и решительность.

Дама приходила каждый божий день и приносила кучу еды, часть которой не без восклицаний куда столько и я же вас просил Игорь пытался заставить ее забрать обратно. Но она никогда не забирала. Та же сценка разыгрывалась и на другой день, поскольку еда появлялась вновь, может быть, даже более обильная. Все было аккуратно расфасовано в квадратные эмалированные миски с крышками, винегрет, котлеты, холодец, и после ритуальных препирательств вчистую Кирпичниковым съедалось еще до ухода таинственной для Миши посетительницы.

Верочка тоже норовила торчать в больнице каждый день, но Миша ее не пускал. Договорились: раз в два дня. Когда она приходила, Миша уводил ее в холл, который был по совместительству столовой. До обеда обитые железом дверцы раздаточного окна были наглухо закрыты, и столовая становилась своего рода гостиной. Миша делал в палате чай с помощью кипятильника – не в часы трапез кипятку в отделении взять было неоткуда, – и они сидели друг напротив друга по большей части молча. Впрочем, Верочка говорила, что уже купила семян, совсем простеньких, календулу, резеду, на будущее лето, и что она решила разбить цветник, ты помнишь, слева от крыльца, где светлее… Миша, зная, как смертельно Верочка боится предстоящей ему операции, был благодарен ей, что она так мужественно держится, даже ухитряется заговаривать ему зубы и поддерживать веру в счастливый исход. Он знал, что, невзирая на Мишины протесты, жена что ни день подкарауливает врача, когда тот возвращается после операции. И как-то видел случайно, что слушает доктор Верочку терпеливо, не перебивая… И, глядя сейчас на плохо закрашенный седой пробор на Верочкиной голове, на осунувшееся от тревоги, постаревшее лицо, Миша думал о том, как он любит ее.

Миша, не смысля в ботанике, сообщениями о семенах был тронут лишь в общем смысле, но упоминание о месте, где светлее, заставило вспомнить Поваровку. Он любил своих поваровских дружков детства, и Стаса, и Валерку, и даже шалопутного Витьку – тот был из местных и при их троице состоял кем-то вроде оруженосца. Конечно, с тех времен, как они совершали налеты на старый яблоневый сад бывших господ Маякиных, что за железнодорожной веткой, прошли годы, Стас и Валерка остепенились, расстроили свои дачи, обнесли неприступными заборами, превратили в замки ни дать ни взять, завели злющих братьев-кобелей, огромных красавцев кавказцев, которых днем держали в вольерах, оставили московские квартиры детям, – и зажили помещиками. Рыцарями.

Дачи, впрочем, им достались разными путями.

У Валерки, генеральского внука, как и у Миши, – по прямому наследству, вот только она была поделена надвое, с братом отца, так что участок, который и был сразу меньше Мишиного, теперь и вовсе ужался… История же дома Стаса была более витиевата: старой бездетной тетке, сестре матери, он достался от покойного мужа-полковника в конце 40-х. Тетка была экстравагантна, держала на даче тридцать кошек, десять собак и пятнадцать коз, и все жили в доме. Второй муж был алкоголик, моложе тетки лет на двадцать, но сын тоже полковника, однополчанина и начальника первого. По рассказам Стаса, у этого очень хорошо стоял, но только когда он пил. Так что тетка намеренно его подпаивала. С пьяных глаз он и утонул в Лианозовском пруду, и тетка этого не пережила – Миша хорошо запомнил, именно в Лианозовском.

А жизнь оруженосца Витьки сложилась печально и обыкновенно. Он рано женился, работал на автобазе шофером, потом купил фуру, чтобы заняться частным извозом, попал под крышу местных милиционеров, которые обирали его как липку, стал пить, жена забрала дочку и уехала к матери в Бологое, Витька продал сначала фуру, потом пропил и квартиру, стал бомжевать и теперь летом побирался у магазина, а зимой обирал плохо закрытые дачи, включая Мишину, разумеется.

А Мишина дача, верно, зимовала, едва запертая, на один замок на веранде, который открывался ногой. По Мишиному разумению, на даче брать было ровным счетом нечего. Верочка, впрочем, этого мнения не разделяла, не досчитываясь по весне кастрюлек, ложек и плошек. Да и Миша изумлялся, когда обнаруживалось, что за зиму с веранды дивным образом исчез диван, испарилась старая, чуть не школьных времен любимая стеганая тужурка, а как-то оказался выдран с мясом электрический счетчик.

Ни отцовской, ни его собственной предприимчивости не хватило даже подвести вовремя магистральный газ, да что говорить, если по сей день они летом живут с Верочкой с удобствами на улице. Но зато, зато у них выжил сад, впрочем, не плодоносивший; лишь последним летом две пожилые сливы вдруг бурно разродились, засыпали желтыми плодами все дорожки и всю траву перед домом, да старый конский каштан, начиная с июля, бомбардировал жесткими зелеными плодами жестяную крышу веранды. В саду поселились стайка соек и беличья семья; жили ежи, а на крыльцо приходила столоваться соседская кошка.

С этими сойками вышло забавно. Сколько себя помнил Миша, никаких соек здесь в помине не было, но Верочка как-то привезла из Москвы книжку какого-то новомодного японца, Миша в островной литературе остановился на Мисиме, все читают. Книжка звалась претенциозно – Хроники Заводной птицы. После прочтения Верочкой этого сочинения в саду и появились сойки. И принялись кричать скрипучими механическими голосами. Они были рыжие, с хохолками, с плоскими темно-синими хвостами, с голубой полосой на боках. И Миша лишний раз убедился, что не только написанное определяет жизнь, но и прочитанное.

Миша терпеть не мог далеко уезжать от дома: на этом самом Крите он просто извелся, Верочка боялась – не заболел ли. Дело в том, что Миша совсем не умел не работать. А для его работы нужны были книги, хоть небольшая, но библиотека. Верочка же настаивала на отдыхе, что для Миши было равносильно пытке. Помнится, в Грецию Верочка взяла для него из Москвы «Волхва» какого-то англичанина, все читают. И уж на что Миша был человеком кабинетным, но, когда он дошел до места, где герой подцепил сифак, забросил книженцию: переводчик не живал на подмосковных дачах, потому что кто ж из старожилов Поваровки не знает, что бывает трипак, а бывает сифон – запишите телефон, некачественный перевод. И Миша еще больше затосковал, как Одиссей на острове у Калипсо, глядел с отвращением на жуковское винопенное – наверняка переводил с немецкого – море и неопрятные, загаженные туристами античные руины… И Верочка смирилась, лето теперь они всегда проводили на даче, куда свои книги Миша таскал рюкзаками.

С годами они с Верочкой стали мало говорить друг с другом, понимали без слов, и давно прошли те ночи, когда до утра болтали взахлеб, много смеялись и подчас даже тихонько пели. Сидя на кровати и прислонившись спинами к стене. Пели, разумеется, Окуджаву, которого так любила Верочка и который Мишу оставлял равнодушным. Разве что это, из раннего: «а нам плевать, а мы вразвалочку, покинув раздевалочку…» или «за что ж вы Ваньку-то Морозова, который кидал в Пекине сотни, циркачке чтобы угодить», для Миши все это была такая же экзотика, как какое-нибудь гумилевское если будете в Брабанте…

Назад Дальше