— Вы ответите за это, Корнелиус! — сухо проронил я. На короткий миг мы встретились с седовласым Адмиралом глазами. Что-то в моем взгляде его, должно быть, удивило, потому что, собравшись ответить, он лишь махнул рукой и, обернувшись к подбегающей фигуре, устало приказал:
— Бъель! Отвезите его на «дачу». Там уже все подготовлено.
— Вариант «Железная маска»?
— Все верно. Теперь он ваш пленник, так что смотрите в оба!
Бъель, тот самый адъютант, о котором поминал покойный Визирь, молодцевато прищелкнул каблуками. Даже в мешковатом камуфляже он смотрелся довольно изящно. Высокий, с перетянутой ремнем талией, он мог бы вызвать у меня симпатию, если бы не оставшиеся за спиной трупы. Я прошелся взглядом по его аристократической физиономии, запоминающе свел брови.
— Идите, Ваше Величество, идите! — Бъель с усмешкой подтолкнул меня. — Как говорится, карета подана…
ЧАСТЬ 3 В СТРАНЕ ЛИЛИПУТОВ
Глава 1 Новая жизнь и новые муки…
Автор «Замогильных записок», Франсуа Рене де Шатобриан, был личностью, бесспорно, знаменитой. Полное собрание его сочинений — шеренга в тридцать один том — емкое тому подтверждение. Да и людей, знававших его, именовать рядовыми никак было нельзя, поскольку водились среди них и знаменитый Веллингтон, и Пушкин Александр Сергеевич, и Джордж Вашингтон, и мадам Рекамье, и Наполеон — тот, что из семьи Бонапартов. При этом господина Франсуа они не просто знали, но еще и уважали, общались лично, переписывались, ценили ум, прислушивались. Я же, увы, Шатобрианом не был. Не был я и Вергилием с де Голлем, не был даже Бушем младшеньким, напортачившим в свое время в политике больше всех своих предшественников. А потому — кто мог знать меня в этих краях-весях? Казалось бы, ни одна живая душа, однако выяснилось, что я крупно ошибался. Моя персона была известна очень и очень многим. Настолько многим, что подозревай я об этом раньше, притаился бы в какой-нибудь глуши, не высовываясь до поры до времени. Но я высунулся и, разумеется, получил по носу. Получил пребольно.
Тело вновь свело судорогой — каменной, цепкой и долгой. Я стоял, подняв руку к стеклу, и воочию слышал, как скрежещет шестеренчатый механизм в голове. Повинуясь команде невидимого режиссера, все останавливалось — время, жизнь, ток крови и бег по стеклу мохнатой мухи. Я погружался в небытие, и, разбившись на пузыри, видимое пространство медленно уплывало к потолку. Кровь начинала остывать, тело стекленело. Тем не менее, умирать мне не давали. Спустя какое-то время, ангелом-спасителем подбегала медсестра и, закатывая мне рукав, умело пронзала кожу иглой. Меня сотрясал разряд живительного электричества, белки глаз проворачивались по кругу, и мир утомленной гусеницей выползал из-под век. Мохнатая муха вновь отправлялась в путь-дорожку, а за окном возобновлялось коловращение тополиного пуха. Это было странно, поскольку я уже начинал верить, что в здешнем мире нет наших прежних изъянов. Но, увы, они были, и был порождаемый ими весенний, столь раздражающий многих аллергиков снег.
Что касается ощущений, то их я смело заносил в графу странных. Меня словно включали и выключали, и вместе со мной испытывал переключения весь здешний мир. После особенно крепких разрядов я получал способности, о которых не подозревал раньше. Обычным раздвоением дело не ограничивалось, — я получал зрение, подобного которому не имело ни одно живущее на Земле существо. И даже не зрение, — нечто гораздо более мощное. Я устанавливал контакт с живыми и неживыми структурами. Подчиняясь моему желанию, ближайшее к окну дерево распахивало свой черный ствол и принимало меня в свое терпкое волокнистое нутро. Я погружался в него, как в женщину, и, соскальзывая по мириадам тоненьких канальцев, доплывал до самых отдаленных веток. Часть меня перемещалась в листья, остатки же газовым облаком уплывали в небо. Кое-что оседало вниз, на камни, мало-помалу пропитываясь их гранитной сутью, заражаясь стылым вековым спокойствием.
Пожалуй, жизнью в полном смысле слова это назвать было нельзя, и все равно это казалось предпочтительнее, нежели порция адреналотрофина, от которого голову мою начинало кружить, точно детскую юлу, а удары сердца сливались в воробьиную дробь. Как бы то ни было, но такого рода инъекции я люто возненавидел, поскольку сердце взрослого мужчины не может биться с частотой в триста ударов в минуту. После подобных доз я мог часами лежать на койке, чувствуя, как проворачивается в груди некий маховик, приводя природные процессы в прежний порядок. Внутреннее время вновь стыковалось с внешним, и вместе со временем ко мне возвращалась способность логически мыслить.
Как правило, галлюциногены санитары кололи достаточно сильные, и столь же сильные приходили ко мне видения. Если это было море, то оно обязательно штормило, если я видел заснеженные горы, то с них низвергались смертоносные лавины, а прекрасные женщины либо убивали меня, либо насиловали.
Впрочем, поначалу я яростно сопротивлялся, ломал иглы, вырывался, кусал чужие руки, пытался пинать докторов ногами. Но, в конце концов, им удалось меня укоротить. Их было много больше. Кроме того, Кандидат-Консул им был вовсе не нужен. Из меня делали заурядного наркомана, человека с сизым лицом полутрупа, трясущимися руками и ватными ногами. Впрочем… В моменты редких просветлений я по-прежнему не исключал того, что меня попросту лечат. С того самого момента, как я пробудился в вагоне поезда. В таком случае, все мои наркотики были вовсе не наркотиками, а лекарством, вытягивающим меня из затянувшейся пучины наваждений. По крайней мере, в это очень хотелось верить. Тем не менее, верить было трудно. Уж с очень большими муками возвращалась ко мне явь, вытесняя образы Анны, Осипа, убитого Визиря и разгуливающего по сцене Павловского. Впрочем, Димка Павловский, кажется, был и раньше. Или раньше не было вообще ничего? Ни школы, ни Натальи, ни института?…
Муха замирала с поднятыми лапками, и я опять начинал путаться в простейших понятиях. Секунды замедляли бег, и ко мне снова спешили санитары. Руки у них были сильные, а лица — суровые. И я наперед ощущал каменную хватку их пальцев, а кровь замирала в жилах, заранее чувствуя ядовитый холодок очередной дозы. Это нельзя было назвать ни жизнью, ни смертью, и мне чудилось, что я понял, наконец, главную изюминку ада. Этот ад был сейчас со мной…
* * *Что делают люди, когда горит дом? Чаще всего продолжают играть со спичками. Во всяком случае, мой сосед по палате, Федя Керосинщик, не выпускает их из рук ни на минуту. Меж растопыренных его ладоней постоянно что-то вспыхивает и погасает, рождая в глазах этого сумрачного человека чарующий отблеск. С электричеством в больнице дела обстоят плохо, а потому с Керосинщиком считается даже администрация. Призраком он ходит по больнице и подливает масла в огонь. Точнее — керосин в лампы. Соответственно берет с окружающих немалую мзду — с кого деньгами, а с кого и услугами. Не платить же ему опасно. Может напустить порчу, а может облить тем же керосином и подпалить. По слухам, такое однажды уже случалось, а потому ссориться с ним боятся.
Время поедает день с видимым трудом — точно плохо прожаренную котлету, и далеким шаром Монгольфье над вечерним заревом медленно взлетает пятнистая луна. Задрав голову, Керосинщик смотрит на нее, и сумасшедшая идея приходит в его сумасшедшую голову. На моих глазах он дрожащей рукой подносит к луне зажженную спичку, и вспышка пламени моментально охватывает золотистый диск. Огонь угасает, и вместо луны остается черное пятно. Мгла душной волной окутывает землю, и диким воем наполняется вся наша больница. Самые находчивые жгут свечи с лучинами, разводят на полу костры, а я, вновь превратившись из облака в человека, бреду по коридорам, рассматривая лица, к которым за последнюю неделю (последний год? последнюю жизнь?) успел уже основательно попривыкнуть. Мы все сумасшедшие, и это тоже единит. Из соседней, расположенной за забором девятиэтажки, на нас пялятся глумливые лица обывателей, и мы гримасничаем. Потому что презираем их. Эти люди живут на другой стороне нашей плоской планеты. Они не понимают нас, а мы завидуем им. Эта пропасть непреодолима.
Я дергаю дверную ручку пульмонологического отделения и тут же натыкаюсь на Касьяна с Толиком-Маркизом. Черт его знает, зачем они бегают сюда. Наверное, покурить, потому что только здесь всегда пахнет табаком. Легочники — народ конченный, даже под страхом смерти продолжают смолить самокрутки. Табак выращивают здесь же, в больнице, в горшках из-под цветов. Это тайная плантация, о которой не знает никто из администрации. Впрочем, возможно, знают все, но никому нет до этого дела. Как ни крути, мы живем в свободной стране, и право травить себя всеми возможными способами имеет, в сущности, каждый из нас. Попросив у Касьяна самокрутку, Толик-Маркиз, неспешно затягивается. Но я продолжаю глядеть на Касьяна. Глаза у Касьяна большие и печальные — совсем как сожженная луна, губы страдальчески кривятся. Разумеется, у него опять горе.
— Понимаешь, — тоненьким голосом жалуется Касьян, — опять провинился. Миша санитар в ухо засветил.
— За что?
— Анализ сдать не могу.
— Ну да?
— Нет, ты не думай, с мочой и калом у меня полный порядок, — могу выдать хоть тонну, а вот с харчками напряженка…
— Насчет тонны — это ты не ври, — перебивает приятеля Толик-Маркиз. — Чтобы тонну выдать, надо скушать полторы.
— Ну, не тонну, так кило.
— Вот кило — другое дело, а то тонну! Скажешь тоже…
— Не в этом суть! Я же говорю — у меня с харчками — беда… Ну, не харкается у меня с утра, хоть тресни. А если с вечера нахаркаешь — высыхает, ядрить его! С одним-то плевком не побежишь, засмеют.
— А сколько им надо? — интересуюсь я.
— Примерно полсклянки.
— Может, помочь? — я гляжу на Касьяна. — Скинемся всей палатой, плюнем по разу и все.
— А если узнают?
— Как узнают-то?
— Так это… Они же в микроскоп глядеть будут.
— Ну и пусть глядят? Что они там увидят? На плевках не написано, кто их произвел.
— Ну, не знаю… — тянет Касьян. Ему хотят помочь, но он боится. Вообще-то он неплохой человек, интеллигент в первом поколении и еду из тарелок не ворует, но большой трусишка. Пресмыкается перед Керосинщиком с Поводырем, лебезит перед уборщицами и докторами. Все бы ничего, но у него вечно плохие анализы, и мне его жалко. У всех у нас имеется как минимум по одной крупной проблеме, а у него их целый букет. И изотопная диаграмма подкачала, и камни в почках, и желчь какая-то не такая. Теперь вот еще с харчками незадача.
— Ну, ты смотри, если что, мы всегда поможем.
Касьян печально кивает. В его глазах тоскливые слезинки. Он ждет, чтобы мы ушли. Тогда он запрется в кабинке и наверняка заплачет. Это единственное, что спасает его в этом беспросветном месте, и мне жаль, что у меня не получается того же самого. Чудная штука, но я действительно разучился плакать. Настолько разучился, что теперь уже сомневаюсь — а был ли я вообще когда-нибудь на это способен.
Глава 2 Будни продолжаются…
Я бреду дальше, и мимо меня вразнобой шагает колонна больных. Как всегда их конвоирует дюжий санитар Миша. Больных он, конечно же, отловил в туалетах, — в пульманологическом все больные — злостные куряки, за что и гоняют их лишний раз на процедуры. У больных в руках скляночки — в левой с мочой, в правой — с плевками. Все это надо отнести в лабораторию к Антонине, плечистой медсестре, заведующей химлабораторией. Как следует покопавшись в прошлом медсестры, можно обнаружить несколько факультетов медучилища, скоротечный роман с завкафедрой и тройку не самых удачных абортов. Разумеется, все это только добавляет стервозности в ее без того не ангельский характер. Все мы знаем, что Антонина не любит детей и ненавидит завсегдатаев больниц. Без своевременной же сдачи анализов, по ее мнению, жизнь на земле была бы попросту невозможна. Антонина считает, что люди просто обязаны знать, какое множество вирусов и одноклеточных паразитов атакует их ежедневно. Кто не знает, тот враг, и незнание автоматически заносится в графу предательства. Поэтому конвоир Миша с особенной внимательностью следит, чтобы никто ничего не перепутал. С этими треклятыми анализами больные вечно норовят подгадить Антонине. То меняются посудой с более здоровыми, то разбавляют содержимое склянок водопроводной водой. Последней, кстати, заведует Толик-Маркиз. Он тоже больной, но знает секреты водопроводов и потому находится в нашем заведении на особом положении. Вода в больнице регулярно пропадает, и с той же регулярностью всполошенная медсестра Антонина прибегает в нашу палату за Толиком. С пониманием важности происходящего он неспешно и сосредоточенно поднимается с постели, шумно сморкается в платок и собирается в путь. Его торопят, похлопывают по спине, но он невозмутим. И столь же невозмутимым возвращается вскоре обратно в палату.
— Ну что, Толян, наладил?
— А як же!.. — морщинистое лицо его строго. — Подшипники в насосе совсем ни к черту. Щас там фанерку подложил, полиэтиленом обмотнул. Денек-другой, глядишь, продержится. Так что пейте, шакалы, радуйтесь…
И мы пьем, фыркаем и отдуваемся. Словно верблюды, запасаясь водой впрок…
Пропустив колонну мимо, я возобновляю путь. Эта часть коридора напоминает западню. Глухой аппендикс, чаще всего погруженный в душную мглу. Мне слышится чье-то сдавленное рыдание. Тихонько крадусь к приоткрытой двери, осторожно заглядываю.
Бледный иссохший мужчина лежит на койке лицом вверх и бурно всхлипывает. Слезы сочатся через уголки глаз и, стекая, смачивают на висках реденькие волосенки.
— Господи! — говорит он вслух. — До чего же хочется! Хотя бы раз. Один только раз! Чтобы высоко-высоко над землей… Ну, почему? Почему это невозможно?!..
Мужчина смотрит на свои тонкие почти прозрачные пальцы и садится. Сомкнув руки ладонями, сует их между колен и неловко горбится.
Стараясь не шуметь, я отступаю в сторону. Мужчину я знаю. Это Гена-пилот. На ночь, надеясь доказать себе и людям, что тело его все-таки временами летает во сне, он привязывает себя ниткой к кровати. Чаще всего нитка остается целой, но порой больница сотрясается от его радостных воплей. Видно, кто-то из сочувствующих перекусывает ночью нитку. И тот же Гена-пилот не устает рассказывать про открытие, за которое его, собственно, и упекли в психушку. Открытие же заключается в том, что мы, оказывается, давно уже проживаем на матушке-луне. Именно сюда человечество переселило лучших из лучших своих питомцев, пытаясь спасти генофонд от разразившейся атомной катастрофы. Интернет сыграл с людьми в свою последнюю игру, — взломав файлы стратегических центров и веером рассыпав ракеты по планете. Америка ударила по Корее, Корея по Китаю, а уж последний, разобидевшись, долбанул разом по всему миру. Внесли свою лепту и террористы, задавшиеся целью добить последних из уцелевших. Но два миллиона людей все же спаслись — в том числе и гений, который объединил беженцев, воссоздав на Луне привычную жизнь землян. С тех пор Луна стала прозываться Землей, а воронки от ядерных взрывов на земной поверхности переименовали в лунные кратеры. Правда, из-за усилившейся гравитации жить стало намного тяжелее, но и тут нашелся выход. Возросшую гравитацию этот гений причислил к разновидности стресса, и жизнь в колонии потекла своим чередом. Время от времени, кто-нибудь натыкался на запретные архивы или умудрялся разглядеть в телескоп уцелевшие «лунные строения», но таковых быстренько стреноживали. И не зря новоиспеченные американцы так рвались высадить свой десант на Луне первыми. Плевать им было на приоритет, именно на их континенте осталось самое большое количество артефактов прошлой жизни. Вооружившись лопатами и молотками, астронавты в два захода переломали все, что не удалось уничтожить водородным боеголовкам. После этого соревнование за «Луну» прекратилось само собой, а внимание особо любознательных поспешили переключить на никому не нужный Марс.
— Дорогу! Дорогу, я сказал!..
Я с испугом оборачиваюсь. Это с опустевшими склянками колонна марширует обратно. Видимо, анализы успешно сданы. Теперь харчки с капельками мочи будет бдительно созерцать в свой микроскоп Антонина. Глаза у нее острые, и даже в таких скромных дозах она умудряется разглядеть степень подлого мужского начала. Позднее все особо отмеченные будут вызваны в ее кабинет для усиленных физиопроцедур. К слову сказать, процедуры и впрямь нелегкие, поскольку возвращающиеся редко делятся впечатлениями и все без исключений начинают избегать вездесущую Антонину.
Я снова вспоминаю, что я господин Кандидат-Консул, и снисходительно протягиваю санитару Мише руку. Он брезгливо ее пожимает. Этот парень колотил меня здесь уже раза четыре, но я не злопамятный, и ему это нравится. Многие после экзекуций кидались на него с табуретками, вилками и ножницами, я же использовал честный бокс. Он тоже был в прошлом боксером и, видимо, разглядел во мне собрата.
В тумбочке, поблескивая сквозь щелку настороженным глазом, сидит дедок Филя. Он знает все и про всех, но чтобы это не вызывало подозрения, выдает себя за хироманта. Слепо глядя в людские ладони, он бубнит то, что знает безо всяких линий. Оттого и прячется сейчас в тумбочке. На то есть серьезная причина. По больнице бродит Кудряш — парень, которому дедок пообещал смерть в конце этой недели. Кудряш с предсказанием в корне не согласен. Он здоров, как бык, любит женщин, и анализы у него вполне замечательные. Он отчаянно не хочет умирать и мечтает выбить хироманту последние зубы. Щель тумбочки делается шире, дедок Филя тихонько высовывает нос и спрашивает:
— Иде он?
Я добросовестно озираюсь, но Кудряша пока не видать, о чем я и докладываю всеведущему Филе.
— Там, на тумбочке, кефирчик вроде стоял. Ты бы чичас мне сунул, а я бы сглонул маненько. А то совсем уж невмоготу…