Лишь поздней осенью они двинулись восвояси – с долгими остановками в Париже, Берне, Милане, Риме и Флоренции.
В день похорон Анатоля Франса в Париже распространялся анонимный памфлет-приговор «Le Cadavre», в котором безжалостно перетряхивалось все грязное белье писателя. Свои записки о последних годах Ермо-Николаева врач-психиатр Габриэле Тамборини озаглавил не столь вызывающе – «Инфаркт», однако рассказанная им история о событиях, приведших Лиз ди Сансеверино в психиатрическую клинику на острове Ло, апеллировала к самым низменным чувствам потребителей бульварного чтива.
В нашем распоряжении лишь толика фактов, а они таковы: вскоре после возвращения в Венецию Лиз предприняла первую попытку самоубийства, наглотавшись наркотиков. Ее удалось спасти. Но жить без наркотиков она уже давно не могла: словно стремясь пройти путь, уже пройденный Паоло, она после его смерти пустилась в эксперименты с галлюциногенами. Доктор Тамборини утверждает, что на «семейном совете» – Ермо, Тамборини, Фрэнк и его обырландившаяся дочь – было решено: чтобы несчастная не попала в руки торговцев наркотиками, найти ей надежного и контролируемого поставщика зелья. Так и было сделано. Приглашенный по совету доктора Тамборини некий швейцарец, Уве Хандельсманн, человек с медицинским образованием и опытом, занялся добычей наркотиков, ему же было вменено в обязанность следить за тем, чтобы пациентка не перешла «опасную грань между жизнью и смертью», как пишет автор «Инфаркта». Помимо Уве Хандельсманна, за Лиз ухаживали опытные сиделки из клиники Ло, днем и ночью не отходившие от нее ни на шаг, поскольку врачи не исключали новых попыток самоубийства.
Непосредственным поводом к помещению Лиз в клинику и стал рецидив суицида. Она бросилась вниз головой с балкона, висевшего подковой под потолком двенадцатизеркальной ротонды. Хирургам пришлось основательно потрудиться, чтобы вернуть ее к жизни и привести в порядок ее лицо. Во всяком случае, она могла сидеть в кресле, хотя отныне даже за стеклярусным занавесом никогда не снимала вуали.
Эти печальные события действительно имели место, но доктор Тамборини пошел дальше, смело живописав сцену, которая, по его мнению, предшествовала попытке самоубийства: «Давно не отличавшая сон от яви, Лиз под влиянием неснижающихся доз наркотиков жила небезопасными фантазиями, в которых хаотически смешались времена и люди. Она могла целыми днями разговаривать со своей матерью или с подружкой по монастырской школе, которая когда-то склоняла ее к лесбийской любви, – но теперь синьора не хотела бы отвергать женские ласки, – она учила Паоло складывать из букв слова, она спорила со следователем-гестаповцем, оскорблявшим ее и Джанкарло… Нет, синьор, шептала она, я не испытала ничего, кроме боли и отвращения, когда вы разодрали на мне одежды и вгрызлись в меня, как хищное чудовище, вы выжгли меня, вы залили мои внутренности кипящим ядом, смолой и едкой серой, ввергли меня в мир, где на белесой плоскости небес запечатлен полет сожженной птицы, где кости молчаливы и не восстанут, и не заговорят, где я – не-знаю-кто-я, где нет спасенья вне обладанья, даже если тобою обладает смрадный дьявол, прекрасный дьявол, чья красота губительна… еще, еще… тогда уж всю… нельзя оставлять ни в теле, ни в душе ни одного неоскверненного пятна, скверна должна залить меня с ног до головы, от рождения до смерти, чтобы, став всем, превратиться в ничто, стать спасением…
Захваченная буйными фантазиями и взвинченная наркотиками, она превращалась в бесстыжую самку, которая набрасывалась то на Уве, то на Джорджа, требуя, чтобы ее унизили, растоптали, чтобы ей причинили боль, страдание, чтобы ее вновь ввергли в мир ужаса, на волне которого смертному дано вознестись на такие выси, пред которыми и рай – смрадное болото на дне ущелья…
Проще говоря, она жаждала быть изнасилованной – причем именно там, где когда-то ее изнасиловал гестаповский следователь».
Такова версия доктора Габриэле Тамборини – не будем поспешно обвинять его в склонности ко лжи или в патологическом фантазерстве. Все проще! Автор прибегнул к древнему, как мир, приему, а именно – к плагиату. Да-да, к бесстыдному, подчас искусному, но оттого еще более мерзкому плагиату. Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечесть главку «Крах» из книги Джорджа Ермо «Als Ob» (цитату из нее мы только что привели выше), где описана сцена насилия, снящаяся одновременно обоим героям, мужчине и женщине, – их сны «перетекают» друг в друга, пока не срастаются в некое уродливое целое, оказывающееся их новой реальностью.
Доктор Тамборини старается избегать текстуальных совпадений, вкрапляя цитаты из Ермо в свое повествование, – но и это ему не удается, автор не в силах устоять перед магией великой прозы, из которой черпает образы, метафоры и сравнения, принадлежащие Ермо, и только ему.
Все устремления господина доктора нацелены на дискредитацию Джорджа Ермо, хотя нигде прямо не утверждается, что именно он изнасиловал жену. Однако в другой главе Тамборини пробалтывается, нехотя признавая, что Лиз давно находилась «в близких отношениях с Уве Хандельсманном, который старался выполнить любую просьбу несчастной, даже если просьба посягала на приличия или показалась бы иному чрезмерной».
Как бы там ни было, Лиз оказалась в психиатрической клинике на острове Ло, которую она тотчас по прибытии опознала как дом, являвшийся ей в сновидениях на нормандском берегу, и отныне она думала только о том, как бы отыскать заветную комнату с птицей. Ее передвижения по больнице особенно не ограничивали, и она целыми днями разъезжала в своем кресле с колокольчиками по коридорам, заглядывая поочередно во все комнаты…
Раз в месяц с юга к острову подходил катер со святым Георгием на флаге, на берег по мягко проседающему трапу спускался чуть сутулившийся старик в легком плаще до пят и шапочке вроде армейской пилотки. На крытой галерее или в уютной комнате для свиданий, выходящей окнами в садик, они с Лиз молчали час-другой, иногда отщипывая ягоду от виноградной грозди, пока не являлся ангел-хранитель Лиз, следивший за тем, чтобы она не пропустила процедуры.
Поцеловав жену в тщательно выбеленную щеку, Ермо отправлялся к катеру. А на пристани его дожидался Фрэнк, подремывавший в огромном старом автомобиле рядом с шофером.
«Стареем, Фрэнк. – Отмахнув полу плаща и с удовольствием кряхтя, Джордж забирался на сиденье и откидывался на высокую спинку: болели не только колени, но и позвоночник. – Лиз передавала тебе привет».
«Спасибо. – Мастиф движением подбородка приказывал шоферу трогать и устраивался вполоборота к Ермо (стекло, отделявшее переднее сиденье от салона, никогда не поднималось). – Остается благодарить Мадонну за то, что мы еще не выходим к гостям с расстегнутой ширинкой. Сохранить память – это так важно… Мистер Макалистер (это был консультант-искусствовед) советует не пренебрегать кальмарами, сэр, чтобы укрепить память».
«А что нужно съесть, чтобы раз и навсегда забыть все?»
Фрэнк неодобрительно жмурился.
«Господь все равно все помнит. Как ни старался синьор Джанкарло все забыть, ничего у него не получилось: жизнь сильнее нас. Недавно он вспомнил о муаровом фраке… Когда он решил свести счеты с жизнью, – а я никогда не одобрял этой слабости, – ему показалось, что лучше всего его тело будет выглядеть в муаровом фраке. – Фрэнк с многозначительной миной поднял толстый указательный палец. – Семь раз, синьор, семь раз я подавал ему муаровый фрак».
Ермо устало улыбнулся.
«Этот фрак заслуживает отдельной вешалки в тетушкином гардеробе».
«Среди русских вещей?»
«У этих вещей есть прошлое, но нет крови».
Только спустя полгода, однажды вернувшись домой, Джордж вдруг почувствовал сильную боль в спине. Врачи констатировали классический инфаркт. А через два месяца, когда волнения по этому поводу улеглись, ни с того ни с сего случился второй инфаркт.
«Эта болезнь называется жизнью, – сказал Ермо доктору Джонсону из госпиталя Гумберта. – Средства от нее прекрасно известны, не так ли?»
Когда же наконец он вернулся из больницы – чуть похудевший, с попрозрачневшими и поголубевшими висками, – Фрэнк встретил его чашкой кофе без кофеина. Ермо уставился на мастифа взглядом, способным, казалось, испепелить василиска, – но толстяк только покачал головой: «Нет, сэр. Считайте, что начался Великий Пост». Что ж, пост так пост.
Отныне, когда он уединялся в кабинете с портретами на стенах, Фрэнк оставлял на столике чашку горячего кофе для запаха и дымящуюся сигару в пепельнице, чтобы хозяин мог хотя бы подышать запретными ароматами.
«Этому посту не завершиться Пасхой, – похмыкивал Ермо. – Воскреснут только идиоты, помешанные на диете и беге трусцой. Христу с его скандальной жизнью тут не нашлось бы места. Он заповедал веселье, а тут… тощища…»
Вернувшись к нормальной жизни, Джордж возобновил поездки на остров Ло, а главное – работу над книгой, получившей позднее название «Als Ob».
Строго говоря, ее содержание не имеет ничего общего с известным трактатом Файхингера: судя по всему, заголовок призван лишь настроить читателя на определенную волну восприятия.
«Действие? Действие разворачивается там, где звуки речи пытаются облечь смыслы языка – и нередко терпят поражение, – писал Ермо. – Точнее других выразился в этой связи русский поэт Тютчев: «Мысль изреченная есть ложь». Мы обречены, однако, вечно стремиться к тому, чтобы преодолеть пропасть между Логосом и речью, этой бледной тенью идеальной реальности, тенью – единственным нашим достоянием… – И далее: – Люди слышали, и большинство даже понимало, что хочет сказать Иисус из Назарета, тем не менее язык его был темен для всех, пока он не зазвучал с вершины Креста. Быть может, впервые мысль, язык и речь, утратив естественные перегородки, слились в некое новое целое, так потрясшее людей, что эхо того потрясения мы слышим до сих пор, и оно, вызывая тоску по утраченному, время от времени побуждает людей искать пути к новой целостности…»
Доктор Иоахим Кюнг не без раздражения писал, что «богословские озарения Ермо скорее наивны, нежели интересны. Беда тому, кто, дожив до преклонных лет, так и не определился со своим отношением к Богу».
К тому времени относится интервью, которое Джордж Ермо дал корреспонденту «Литературной газеты» Кириллу Раменскому, оно не было тогда опубликовано, но сохранилось в архиве журналиста.
«Сын крупного царского сановника Георгий Ермо-Николаев после Октябрьской революции оказался на Западе и вырос в США, где по окончании университета некоторое время работал учителем. Впоследствии, сменив указку на журналистское перо, он передает репортажи из республиканской Испании, сражавшейся с фашизмом. В годы Второй мировой войны – военный корреспондент-кинодокументалист, запечатлевший высадку союзников в Италии и падение режима Муссолини. Шумную славу принесла ему первая же книга «Бегство в Египет», посвященная борьбе итальянских патриотов против нацизма. Романы «Путешествие в», «Говорящие люди», «Смерть факира» и особенно «Убежище» упрочили место Ермо в литературной табели о рангах, выдвинув его в первые ряды писателей Запада…»
Конечно же, это интервью интересно не столько комментариями журналиста – кстати, искреннего поклонника творчества Ермо, – а некоторыми высказываниями писателя, позволяющими лучше понять, о чем он размышлял, работая над книгой «Als Ob», а также о его отношении к некоторым литературным явлениям. Заметим, кстати, что, задавая вопросы о недавно скончавшемся Владимире Набокове, журналист не мог не отдавать себе отчета в том, что никакая советская газета того времени не напечатает такой материал.
«ЛГ». Умер великий русский писатель, лауреат Нобелевской премии Владимир Набоков… Каково Ваше отношение к творчеству этого сложного писателя и человека?
Ер. Меня опечалило известие о его смерти. Мы никогда не встречались, да я, признаться, и не жалею об этом: о чем бы нам с ним говорить? Но он был настоящим homme de plume. Он написал несколько великолепных произведений – «Дар», «Лолита» – и потому прожил счастливую жизнь…
«ЛГ». Но в одном из своих интервью вы заявили, что Набоков терпел поражение за поражением…
Ер. И именно поэтому он был настоящим писателем. Настоящий писатель идет от поражения к поражению, иного ему не дано. Людей, которые побеждают, называют как-то по-другому – генералами, инженерами, политиками, брокерами, но не писателями. Разница между художником и всеми остальными заключается, наверное, в том, что художник бросает вызов вечности, тогда как остальные стремятся побороть время… Что же касается Набокова, то у меня, разумеется, непростое к нему отношение. Он был шахматистом, любил шахматы и, говорят, неплохо играл. Его шахматная страсть не случайна. Человек, оказавшийся между двумя языками, русским и английским, в качестве посредника избрал ложный, искусственный язык: ведь шахматы, с точки зрения лингвистики, есть квазиязык, поскольку содержание и выражение в нем не различаются… Шахматы – метафора той новой реальности, в которой в полном одиночестве путешествовал Набоков… Эта новая реальность – условность второго или даже третьего порядка – в сравнении с условностью языка, нематериальная субстанция которого и является Домом писателя, его родиной, колыбелью и могилой. Если он где-то и останется, то только в этом Доме – суффиксом, предлогом, оттенком значения…
«ЛГ». Кого из советских писателей вы считаете самым интересным?
Ер. Пожалуй, Платонова. И, наверное, Шолохова, автора «Тихого Дона», хотя, признаться, я не поклонник литературы такого рода… Но как бы там ни было, только в их творчестве нашли развитие традиции русской культуры…
«ЛГ». А Михаил Булгаков?
Ер. Если вы имеете в виду «Мастера и Маргариту», то эта книга, видимо, останется в круге чтения для подростков.
«ЛГ». Борис Пастернак написал однажды: «Быть знаменитым некрасиво…» Как вы, всемирно знаменитый писатель, относитесь к словам великого поэта?
Ер. Мне никогда и в голову не приходило, что слава – категория этическая или эстетическая. И потом, в устах знаменитого в России поэта это звучит по меньшей мере кокетливо – я уж не говорю о ее абсурдности… Да и для кокетства оснований не так уж и много, если сохранять трезвость восприятия. Элиот, Паунд, Рильке, Сен-Жон Перс, Аполлинер, наконец, Чеслав Милош оказали и продолжают оказывать на мировую поэзию влияние несравненно большее, чем, скажем, Пастернак, и уверяю вас, дело не только в широкой распространенности английского или авторитете французского языков… Русские любят, чтобы их любили. Им еще долго изживать детство…
«ЛГ». Похоже, вы просто недолюбливаете Пастернака, признанного на родине великим поэтом…
Ер. Человек по имени Пастернак не может быть великим русским поэтом».
Сейчас уже, к сожалению, невозможно установить, точно ли воспроизвел интервьюер заключительную фразу Ермо, довольно странную в устах человека, написавшего «Убежище» и «Пещное действо»: запись беседы сохранилась лишь в машинописной расшифровке, магнитная лента утрачена.
Тогда же в Союзе писателей СССР возникла идея пригласить Ермо на историческую родину, однако он вновь, что называется, себе подгадил, в довольно резкой форме выступив публично против ввода советских войск в Афганистан.
«… Ад для других невозможен. В ад спускаются поодиночке. Я был там. Я свидетель. Я видел: я горел. В сутках может быть сколько угодно часов, а в неделе – дней, кто не утратил памяти, всегда в аду, но и тот, кто стремится забыть или даже и забыл, все равно рано или поздно окажется в аду… В аду прошлого, неотличимого от настоящего, – ибо единственная реальность – будущее: прошлое – наша вечность, тогда как будущее – время, которое летит через нас подобно потоку рентгеновских лучей, в то время как мы, оставляя себя, часть за частью, в прошлом, ежемгновенно растворяемся в будущем…» («Als Ob»).
«Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться.
И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю, и ходила за ним, и лежала с ним, – и будет тепло господину нашему царю.
И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю.
Девица была очень красива, и ходила она за царем, и прислуживала ему; но царь не познал ее».
Потом она станет возлюбленной царя Соломона и Суламифью «Песни Песней», а прежде она была Ависагой Сунамитянкой, Агнессой Шамардиной, сукой, каких свет не видывал, воровкой и блядью с повадками леди и статью Парвати – бедра, плечи, живот, грудь – русская шлюшка-бродяжка, мотавшаяся из страны в страну, всюду чужая, всюду нежеланная и потому настороженная, жестокая, безжалостная, всегда готовая к отпору и бегству.
Надо быть до конца честным: она не вламывалась в его мир – он сам позвал ее, устав от бессмысленных свершений и страстей, дотлевавших в подспудье, устав от зануды Джанкарло, требовавшего внимания и перемалывавшего слова, слова, слова – в слова, в слова, в слова, в труху, – он сам позвал ее, хотя и догадывался, да нет, знал наверняка, что она не прирастет к нему, не пустит корни, способные сплестись с его корнями, и рано или поздно ему все равно придется вернуться в одиночество и, как старая собака выискивает вшей, искаться в собственной крови, в памяти, понапрасну тревожа мертвых, стучась во врата слоновой кости, во врата роговые… вослед Вергилию – прямым путем в Толомею… вослед Сивилле – к Аверну, в поля елисейские, возвратным путем – в мир со сновидениями ложными либо в огненном вихре сновидений пророческих. Вослед Ависаге – только к себе, к зеркалу… Выбор богат: мир – химера; ад – иллюзия; путешественник – сон. Итак?