Потом настал мой звездный час — меня показали по телевизору в программе братьев Богданофф. В 1979 году я был белокурым мальчиком с девчачьим голоском; в передаче «Время Икс», шедшей в прямом эфире по первому французскому каналу, я заявлял, что «научная фантастика — это разведка границ возможного». Русские братья-близнецы в скафандрах бывали на коктейлях у моего отца и видели меня, вечно погруженного в роман о космических приключениях или в очередной выпуск ежемесячного комикса «Вопящий металл»; потому-то они и предложили мне принять участие в передаче и поделиться своими мыслями юного фаната постатомной эры. Студия канала ТФ1, располагавшаяся на улице Коньяк-Жэ, представляла собой асбестовую летающую тарелку. В понедельник, придя в Боссюэ, я наслаждался завистью одноклассников и уважением отца Ди Фалько, руководившего школой. Благодаря телевизионному успеху я стал директорским любимчиком, и он даже подарил мне сорокапятку с песенкой, слова которой сочинил сам: «Скажи, Дед Мороз, ты существуешь?»
В поклонника научной фантастики меня обратило издательство «Галлимар», запустившее серию детских книг под названием «Тысяча солнц». В этой серии вышли переиздания «Марсианских хроник», «451 градуса по Фаренгейту» Рэя Брэдбери и «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» Роберта Льюиса Стивенсона. Мои вкусы несколько изменились. Там опубликовали также классические романы Г.Д. Уэллса: «Войну миров», «Человека-невидимку» и «Машину времени». Тут я и включился в процесс. Обложки им рисовал Анки Билаль. Потом отец посоветовал мне прочитать «Ночь времен» Баржавеля, и я пережил сильное эротическое потрясение. Элея — замороженная блондинка, обнаруженная во льдах Северного полюса, надолго стала моим женским идеалом; ничто не возбуждает меня больше, чем желание распалить фригидную блондинку. Я проглотил всего Баржавеля: «Опустошение», «Неосторожного путешественника» — еще один великий роман о путешествиях во времени, которыми я тогда бредил. Для меня существовала только фантастика, я собирал серию «Будущее в настоящем»[48], зачитывался сагой о роботах Азимова в карманном формате, но главным образом — «Мирами Нуль-А» А.Э. Ван Фогта (того же издательства), до меня открытыми моим братом.
Шарль тоже любил научную фантастику и коллекционировал футуристические комиксы — его влекла астрономия, галактики и далекие звезды, отсюда — Валериан, Йоко Цуно, Блейк и Мортимер…[49] Может, он тоже мечтал сбежать от самого себя? Я представлял себя одним из последователей «неаристотелевой» логики — персонажем романа «Миры Нуль-А», написанного в 1948 году и переведенного Борисом Вианом. Принцип прост: герой, которого зовут Гилберт Госсейн, замечает, что он не живет в своей деревне, не женат на своей жене, что память играет с ним дурные шутки и он совсем не тот человек, каким себя считал. Впоследствии эту идею многократно заимствовали другие авторы (из недавних примеров достаточно назвать «Матрицу», «Гарри Поттера» и «Хроники Нарнии»). Для ребенка это потрясающе — вообразить, что его жизнь не настоящая, что родители ему не родители, что его брат — на самом деле пришелец, что его подлинные учителя находятся совсем в другом месте, что его внешность обманчива и вообще наши ощущения ничего не доказывают.
Только сейчас я начал понимать, каким надежным убежищем служили мне эти книги. Все мое детство осенялось фантазией, что я голограмма наподобие виденных мною в Диснейленде, в Доме с привидениями, во время поездки в Калифорнию в 1975 году. Моим любимым комиксом был «Филемон» Фреда. Я собрал все выпуски до единого и знал их наизусть. Это история маленького мальчика, который жил на букве «А» Атлантического океана. Оказывается, в другом измерении буквы на наших географических картах — реально существующие острова. Отец не верил Филемону и только отмахивался, когда тот пытался рассказывать, как путешествовал по всем буквам Атлантического океана. Я думаю, у многих детей разведенных родителей развивается пристрастие к иллюзорному, близкое к шизофрении. Они надеются, что где-то существует параллельная вселенная — более дружелюбная, чем наша. Или просто невольно догадываются, что взрослые не говорят им всей правды. Если я потерял память, будучи уже взрослым, то, возможно, оттого, что уже с юности не доверял реальности. Виноваты в этом «Нуль-А» Фогта и «А» Фреда. В прошлом году я встретил Фреда на похоронах Жерара Лозье в Сен-Жермен-де-Пре. И я счастлив, что мне выпал шанс лично сказать ему, что для меня он был фигурой равной Льюису Кэрроллу.
От научной фантастики меня потянуло к детективам, что неудивительно: интрига там и там примерно одна — расследования, погони, загадки личности, разоблачения… Замените космические скафандры на серые плащи, а «сому» Хаксли[50] на «Джек Дэниеле», и готово: из научной фантастики вы перенеслись в детектив. Моим бесспорным предпочтением пользовался Джеймс Хедли Чейз, хотя с не меньшим интересом я разглядывал обложки серии SAS[51] — правда, совсем по другим причинам. Самым занимательным автором оказался Картер Браун: простой язык, стремительные диалоги, короткие описания и обилие нецензурных выражений.
Однажды мой дядя Дени Манюэль застал меня за чтением Картера Брауна и дал между двумя глотками виски совет, перевернувший всю мою жизнь: «Почитай Сан-Антонио. Я сам читаю только его, потому что все остальное — скукотища. И брось переводные книжки, читай парней, которые пишут на твоем языке. Сюжет — фигня, главное — автор». Я глубоко уважал Дени, считая, что в нашей семье он самый smart[52]; мне нравилась его невозмутимая насмешливость, его сигары и легкая сутулость, скопированная с JFK[53]. Шарль Бегбедер-старший тоже верил в литературу, но он слишком мало прожил, чтобы успеть передать мне свою страсть; что касается моего отца, то он наотрез отказывался прикасаться к современным романам; для него литература закончилась на Диккенсе и Роже Мартен дю Таре. Он слишком высоко поднял планку, не только запретив себе читать что-то новое, но даже изничтожив всякий позыв к этому. Так что роль пускового механизма в итоге сыграл первый муж моей тетки и крестной матери Натали де Шатенье.
Я бросился в книжную лавку Гетари и нашел на вертящейся стойке «Бейсбол в Ла-Боле». Какой фейерверк! Авторские отступления, скабрезные каламбуры, намеки на Жана д’Ормессона, Робера Оссеина[54], Франсуа Миттерана, поток бреда из уст Берюрье, галерея уморительных персонажей, бунтарей и похабников, — эта причудливая мешанина шибала по мозгам, но была правдива, достоверна и человечна. Дени был прав: сюжет для романа — не более чем предлог, канва, главное — человек, стоящий за текстом, личность, которая ведет рассказ. До сих пор я так и не нашел лучшего определения для литературы, чем возможность услышать человеческий голос. Изложение истории — не цель, и персонажи просто помогают выслушать кого-то другого, кто может оказаться моим братом, моим ближним, моим другом, моим предком, моим двойником. В 1979-м Сан-Антонио подвел меня в Блондену, потом Блонден подвел к Селину, а Селин — к Рабле, то есть к целой вселенной. Передо мной открылся новый мир, параллельная галактика, и попасть в нее можно было не покидая спальни. Теперь-то вы понимаете, каким рискованным путем я пришел к литературе правого толка, которой восхищался мой дед, хотя мы ни разу с ним об этом не говорили! Однако на самом деле все просто: книги этих авторов были занимательнее, чем сочинения Сартра и Камю (что, кстати, вранье: см. «Слова» и «Падение»). Как мне жаль, что Дени Манюэль умер в 45 лет от рака легкого; я так и не успел сказать ему спасибо за то, что он изменил всю мою жизнь. Но все мои страхи тоже на его совести: он заразил меня вирусом, от которого нет лекарств. Счастье быть отрезанным от мира — вот первая зависимость, в которую я попал. Чтобы бросить читать романы, нужна огромная сила воли. Надо иметь желание жить, бегать, расти. Я подсел на наркотик раньше, чем мне разрешили одному выходить по вечерам из дома. Книги интересовали меня больше, чем жизнь.
С тех пор я постоянно пользуюсь книгами как средством, заставляющим время исчезнуть, а писательством — как способом его удержать.
Глава 20 Мадам Ратель за работой
Одним из главных вещественных доказательств того, что у меня было детство, бесспорно остается мой портрет в девятилетнем возрасте кисти мадам Ратель. В 1974 году отец заказал ей акварельные портреты обоих сыновей. Поскольку теперь он виделся с нами реже, то нашел неплохой способ постоянно иметь нас перед глазами. Несколько четвергов подряд мать после обеда отвозила нас на улицу Жана Мермоза, где жила Николь Ратель, и мы позировали, усевшись на табуреты перед ее мольбертом и кисточками, в большой и темной квартире, декорированной паутиной. Она угощала нас отсыревшим печеньем из квадратной жестянки и кока-колой без пузырьков. Сеансы тянулись долго и мучительно; вначале она делала карандашные наброски, затем постепенно накладывала краски, и вода у нее в стакане понемногу темнела, приобретая цвет холодного кофе.
С тех пор я постоянно пользуюсь книгами как средством, заставляющим время исчезнуть, а писательством — как способом его удержать.
Глава 20 Мадам Ратель за работой
Одним из главных вещественных доказательств того, что у меня было детство, бесспорно остается мой портрет в девятилетнем возрасте кисти мадам Ратель. В 1974 году отец заказал ей акварельные портреты обоих сыновей. Поскольку теперь он виделся с нами реже, то нашел неплохой способ постоянно иметь нас перед глазами. Несколько четвергов подряд мать после обеда отвозила нас на улицу Жана Мермоза, где жила Николь Ратель, и мы позировали, усевшись на табуреты перед ее мольбертом и кисточками, в большой и темной квартире, декорированной паутиной. Она угощала нас отсыревшим печеньем из квадратной жестянки и кока-колой без пузырьков. Сеансы тянулись долго и мучительно; вначале она делала карандашные наброски, затем постепенно накладывала краски, и вода у нее в стакане понемногу темнела, приобретая цвет холодного кофе.
Держаться надлежало прямо; играть или выходить из комнаты, пока художница запечатлевала для вечности наши образы, запрещалось, и должен признать, что не припомню, когда еще я так изнывал от скуки, как сидючи на этом табурете, — все-таки в девять лет я еще не страдал нарциссизмом, присущим мне теперь. Облик мадам Ратель помнится мне смутно, перед глазами печальное жухлое лицо и серенький пучок, как у матери Нормана Бейтса в «Психозе». Моя память превратила ее в нечто среднее между призраком и колдуньей. Акварель, изображающая меня девятилетним, воспроизведена на обложке этой книги — да, я и в самом деле был невинным ангелочком. Нос и подбородок еще не выперли до неприличия вперед, не было ни кругов под глазами, ни бороды, маскирующей пеликаний зоб. Единственное, что не изменилось, — это глаза, хотя их взгляд уже не так ясен, как на детском портрете, теперь висящем над лестницей в моем маленьком парижском доме. Иногда, если я возвращаюсь поздно, портрет, кажется, осуждающе смотрит на меня. Ребенок с ангельским личиком в смятении созерцает собственное падение. Порой, когда мне случается сильно перебрать, я начинаю поносить пай-мальчика, который надменно взирает на меня с высоты своего юного возраста, категорически не приемля того, во что я превратил его будущее.
— Ну ты, придурок пиренейский! Кончай на меня пялиться! Тебе еще и десяти лет нет, ты живешь в крошечной квартирке с разведенной матерью, ходишь в восьмой класс[55] монастырской школы, спишь в одной комнате с братцем и собираешь наклейки из «Пифа»! Ты гордиться должен тем, кого я из тебя сделал! Я осуществил все твои мечты, ты стал писателем, ты, личинка, мог бы выразить мне свое восхищение вместо того, чтобы обливать меня презрением!
Он не отвечает; акварелям вообще свойственно молчаливое высокомерие.
— Вот черт, да кем ты себя возомнил?!
— Тобой.
— И что, я так уж сильно тебя разочаровал?
— Мне просто неприятно думать, что через тридцать лет у меня изо рта будет вонять помойкой и я буду разговаривать с картинами.
— Хватит ко мне цепляться! Чего ты хочешь, ё-моё? Чего тебе надо? Я — ЭТО ТЫ, ТОЛЬКО СТАРШЕ, вот и все! Мы с тобой — один и тот же человек!
— Ты хочешь сказать, один и тот же ребенок?
Мальчик смотрит на меня не мигая. Похоже, я слышал только свой голос: он задавал вопросы и сам же на них отвечал. Я в том состоянии, когда все путается. Прошлое с огорчением взирает на меня. Я плюхаюсь на ступеньки лестницы. Портрет работы мадам Ратель во всей своей чистоте, близкой к абсолюту, хранит подавленное молчание. Он своего рода антипод портрета Дориана Грея — безупречный, ничем не запятнанный, вечный свидетель моего падения, и я пасую перед ним, я, стареющий кривляка, сам способный кого угодно вогнать в трепет, и кидаюсь на кухню, и наливаю себе выпить, и грожу кулаком до приторности милому мальчишке, которым я был когда-то, которого совсем не помню и который уже никогда не изменится.
Через несколько недель после того, как мадам Ратель закончила эту работу, она сообщила мужу, что любит другого, и потребовала развода. Ее муж не был таким «пофигистом», как мой отец; с решимостью бывшего офицера и директора по персоналу фирмы «Pechiney» в Лаке он примчался на машине в Париж, взял свое охотничье ружье и снес ей голову, после чего застрелился, сунув дуло себе в рот. Последствия бойни обнаружил их сын, вернувшись домой. Я иногда думаю об этом человеке, которому сегодня должно быть примерно столько же лет, сколько мне. И когда меня охватывает искушение пожаловаться на свое детство, я напоминаю себе о том, что довелось пережить ему, — этого достаточно, чтобы осознать, насколько я смешон.
Может быть, именно поэтому мне боязно рассказывать о своем детстве — та женщина, что нарисовала мой портрет, пала от руки убийцы.
Глава 21 Забытый палец
Как-то вечером я вышел из клуба «Поло» подобрать теннисный мяч, улетевший за решетку ограды. На мне были шорты и белый пуловер, в руках — ракетка. Вдруг меня окликнул парень, стоявший прижавшись спиной к стволу дерева:
— Эй, малец, иди-ка посмотри на мою куколку! Красивая, да?
Он распахнул черное пальто, я невольно опустил взгляд и увидел висящий у него между ног толстый и вялый розовый палец с парой сизых сморщенных сливин по бокам.
— Нравится, а? Хорошо видно? Ты смотри, смотри…
От удивления я ничего не ответил, просто подобрал мяч и развернулся назад, к двери. Думаю, меня спасла ракетка «Donney» — парень не стал подходить ко мне слишком близко, наверное, опасаясь, что я влеплю ему в ширинку хорошую «свечку»; он же не знал, что от страха меня почти парализовало. Как ни в чем не бывало, я продолжил тренировку. До сегодняшнего дня я никому не рассказывал об этом инциденте. Лишь несколько минут спустя у меня начали дрожать колени, я с трудом сумел выйти к сетке. Мне было десять лет, но я уже не первый раз видел чужой пенис. В раздевалках «Поло» взрослые спокойно расхаживали нагишом перед детьми, демонстрируя гениталии всех размеров и расцветок, входили и выходили из душа, и я, например, могу утверждать, что особенно мощным орудием обладал Жан-Люк Лагардер[56]; прочие, не менее знаменитые личности, имели орган поскромнее, притом сильно съежившийся в прохладе раздевалки, — их имена я не называю из христианского милосердия.
Меня они ничуть не шокировали; если бы из каждой мужской раздевалки исходила угроза психике ребенка, следовало бы запретить спорт или пренебречь гигиеной. Эксгибиционист из парка Багатель отличался от других взрослых мужчин: он первый покусился на мою безопасность. Выставление напоказ своих причиндалов, безусловно, есть форма агрессии, пусть и не столь вредоносная, как намерение ими воспользоваться; нынче мне от этой сцены ни жарко ни холодно, но такой случай со мной действительно произошел. Странно, что он выплыл из моего подсознания именно сейчас, когда я подбиваю итоги; может, причина в том, что в полиции с меня тоже спустили штаны.
Кстати есть один фильм, в котором проблема амнезии получила весьма оригинальную трактовку — я имею в виду «Людей в черном» Барри Зонненфельда (1997). В этой фантастической ленте два агента архиспецслужб ослепляют граждан особой вспышкой, стирая память о пришельцах. После каждой операции они вынимают металлическую трубку под названием нейтрализатор и направляют луч на свидетелей, которые моментально забывают обо всем, что видели. А может, я жертва такого воздействия? Может, мне тоже попался на пути какой-нибудь подлежащий «засветке» инопланетянин и, удаляя из моих мозгов его образ, меня заодно избавили и от всего остального? Странность еще в том, что по-английски глагол «to flash» имеет два значения — ослеплять и заниматься эксгибиционизмом. Прошлое состоит из наложенных друг на друга пластов, и наша память похожа на слоеный торт… Мой психоаналитик считает это воспоминание очень важным, в отличие от меня, находящего его омерзительным и банальным, но я привожу его здесь, как и все прочие, просто в порядке оживания. При этом я сознаю, что повинен в том же грехе, что и любитель «пофлешить» из Багателя — «человек в черном», возможно, умудрившийся стереть из моей памяти десять лет жизни.
Глава 22 Возвращение в Гетари
Если уж путешествовать во времени, то почему бы не устроиться с комфортом, как в кресле, на берегу моря? Из тесноты своей клетки я переношусь на пляж Сеница. Тот день, когда я, семилетний, гулял с дедом, стал оком моего личного циклона. Родителям, слишком молодым и слишком занятым любовью и крахом любви, жизненными успехами и провалами, было не до меня. Только деды и бабки могут позволить себе роскошь интересоваться кем-то кроме себя. Поросший травой склон круто спускался к морю. Телевизионная антенна в Лару не служила громоотводом всему побережью. Деревенский пейзаж колыхался под золотистыми небесами, словно сошедшими c полотен Тернера. Я собирал осколки бутылочного стекла, отшлифованные песком до состояния зеленых прозрачных камешков. Тетя Дельфина складывала их в особую вазу, и мой улов предназначался для пополнения ее коллекции. Во время отлива Сениц превращается в каменистый пляж, на котором отдыхали — и до сих пор отдыхают — чайки и отпускники.