Третье сердце - Юрий Буйда 9 стр.


Тито налил в стакан вина, выпил, налил еще.

– Иди сюда, урод, – глухо сказала Мадо.

Тито сбросил халат и двинулся к ней. Наклонился и попытался повалить

Мадо, но она увернулась, и Тито упал на кровать животом.

– Я не лошадь, урод, – прошипела Мадо. – Я наездница.

Он перевернулся на спину, она села сверху.

– Вот ты и дома, дружок, – пробормотала она, откидываясь назад. – А ну-ка!

Тито принялся мять ее маленькие груди, а Мадо подпрыгивала все выше, все быстрее и чаще. Глаза ее стали огромными, темными, страшными.

Тито уже хрипел. Мадо застонала. Она принялась изо всей силы бить

Тито кулаками в грудь, по лицу, он пытался увернуться, но она оказалась ловкой драчуньей, а когда он, протяжно застонав, попробовал оттолкнуть ее, Мадо с ножом в руке – Тито не успел заметить, откуда она его выхватила, – обрушилась на него, ударила, еще и еще – в шею, в плечо, еще раз в плечо. Он сбросил ее, свалился с кровати и пополз к двери, но и внизу, на полу, Мадо была ловчее мужчины. Она догнала его одним прыжком, навалилась с рычанием, ударила ножом в спину, еще раз, наконец ей удалось полоснуть его лезвием по горлу, и когда Тито судорожно задергался, она обхватила его руками и ногами, прижалась, вжалась, укусила и закричала в изнеможении, обрушившись наконец в темную бездну оргазма…

Когда Мадо очнулась, Тито был мертв. Мадо провела рукой по животу и груди – она была в крови с ног до головы. Сползла с Тито, добралась до столика и жадно выпила вина.

– Сдачи не надо, – прошептала она, с улыбкой глядя на Тито. – Сдачи не надо, урод.

Оделась и тихонько выскользнула из комнаты, посреди которой в луже крови лежал ничком мертвый мужчина.

На этот раз дверь в комнату Тео была открыта. Он лежал в постели и курил.

Мадо разделась и легла рядом с ним. От его огромного тела шел жар.

Девочка обняла его руку и пложила голову на плечо.

Тео молчал, перекатывая во рту языком овечий камень.

– Я не хотел его убивать, Мадо, – проговорил наконец он, выплюнув камешек в ладонь. – Не хотел я убивать этого петушка, ей-богу. Ну совсем не хотел. Да и зачем мне его убивать? Что с него толку-то?

Петух как петух… Не хотел я этого. Я просто хотел попробовать, вот и все. У этого парня здорово получалось, вот и мне захотелось. – Он помолчал. – Вот как оно бывает, Мадо. Хочешь добра, а творишь зло. Потому что думаешь о зле, вот почему это происходит. Творишь добро, а думаешь о зле, значит, желаешь зла. Вот и получается кругом зло. Оно внутри, Мадо…

– Ты не виноват, Тео, – прошептала Мадо. – Ты же не хотел ему зла, правда?

– Выходит, хотел, иначе не убил бы.

– Но это же всего-навсего петух, Тео! Дурацкая птица!

Тео помолчал.

– Моя жизнь изменилась, Мадо, – наконец проговорил он. – И теперь я не знаю, кто я такой. То есть – кто я такой на самом деле. Несколько дней назад я сходил в кинематограф и увидел себя…

– В кино? Разве ты актер?

– Нет. Но в этом кино я убивал людей.

– Но это же кино, Тео. Сказка. Они ведь там все выдумывают.

– Там была не выдумка, – возразил Тео. – Там был тот же город, в котором все это произошло, та же лестница, те же люди. Среди них был и я. Я стоял наверху и стрелял в людей, которые бежали по лестнице.

Вот что я делал на самом деле.

– Но ты же сказал, что ты не актер… – Она запнулась. – О господи…

– Да, я был там. Я стрелял в детей и женщин, Мадо. Тогда, много лет назад, я их не видел, потому что был ослеплен нечистой страстью к женщине, а сейчас я все увидел, все разглядел. Видишь, Мадо, всегда надо смотреть в оба, всегда. Надо бодрствовать и смотреть в оба, чтобы не пропустить что-нибудь очень важное. Этого от нас и требует Бог. Только и всего: смотреть в оба. Понимаешь?

– Нет, Тео. Это слишком сложно для меня. Ты говоришь, это было давно?

– Двадцать один год назад.

– Меня еще и на свете не было!

– Я никого не хотел убивать. Никого, Мадо. Я вовсе не прирожденный убийца. Я не хотел убивать Ивана Яковлевича, я был вынужден… Мне пришлось это сделать, потому что… потому что жена Сережи

Младшенького беременна…

Эти имена ничего не говорили девочке, Мадо ничего не понимала, но слушала внимательно.

– Настю я просто оттолкнул, – продолжал Тео. – Она ударила меня ножницами в плечо, и я ее просто оттолкнул. Понимаешь? Она стукнулась затылком о стену и все, умерла. Я не хотел ее смерти, ей просто не повезло, так получилось… А Шимми… Шимми была пьяна.

Она стояла на подоконнике и шаталась… она была пьяна… я протянул к ней руку, я даже не коснулся ее, я просто протянул руку, но она вдруг упала… – Тео застонал. – Я не убивал мясника – его убила

Крикри. Она хотела убить меня, она стреляла в меня, я защищался…

Она попала в своего дружка Поля, а я… это как на войне, как в бою… кто кого… – Зарычал. – Я не знаю, кто поджег дом мадам

Танги! Она была малоприятной женщиной, это правда, но такой смерти она, конечно, не заслужила… Но я не знаю, кто это сделал… И этот чертов петух… Я не хотел убивать этого петушка! Не хотел!

– Тео…

– Мадо, я этого не хотел!

– Тео, я тебе верю…

– Но почему же Бог не верит мне? – Тео почти кричал. – Почему Он идет за мной по пятам, заставляя убивать невинных? Почему все эти случайности валятся на мою голову одна за другой? Что же это за Бог такой, который вдруг проснулся во мне? Или это и не Бог вовсе, а зверь? Но я не зверь, Мадо, не зверь!.. – Он содрогнулся всем своим большим телом. – Или мне назначено пострадать? Но ради чего? И почему назначена такая цена? Неужели человеку недостаточно одного преступления?

Мадо принесла со столика графин с коньяком.

Тео жадно выпил из горлышка.

Девочка скользнула под одеяло, обняла его за шею.

Тео закурил.

Они молчали.

Гости матушки Полины давно разошлись, и тишину нарушал только шум ветра.

– И вот я стал другим человеком, хотя и остался в прежней шкуре, – снова заговорил Тео, положив руку на грудь. – Вот тут. Что-то там происходит. Как будто там что-то растет. Как будто это еще одно сердце. Не знаю…

– В приюте нам говорили: где сердце, там и другое, где два сердца, там всегда и третье.

– Третье?

– Ну да. Это они так о Боге говорили. Божье сердце. Сердце Иисуса. У нас с тобой два сердца, а с нами еще и сердце Иисуса. Понимаешь?

– Ты думаешь, что тут у меня растет сердце Иисуса?

– Не знаю, Тео. Доктор говорил, что у старых людей растут только волосы и ногти.

– Тогда что же растет у меня? Я чувствую, как оно бьется. Послушай, Мадо.

Девочка приложила ухо к его груди. Она услышала звук его сердца, а потом еще какой-то звук. Она подняла голову и испуганно прошептала:

– Черт возьми, там и правда что-то есть, Тео! Тебе надо к врачу!

– Может быть. Но сначала нам надо добраться до Лурда.

– Ты не бросишь меня, Тео? – после долгого молчания спросила Мадо.

– Я товарищей не бросаю, Мадо, – ответил Тео. – Ты слыхала о пророке Ионе? Это из Библии.

– Который в китовом чреве сидел?

– Ну да, он самый. Бог послал его в один город, чтобы он там проповедовал, а Иона не захотел. Я думаю, он просто испугался: в том городе жили злодеи, они же могли убить Иону. И вот он решили бежать от Бога. Купил билет, сел на корабль и поплыл. Это были темные времена, люди еще думали, что могут сбежать от Бога, как от злой собаки. Они еще не понимали, что от Бога не убежишь, потому что невозможно убежать от себя. Но они этого еще не понимали. Он сел на корабль и поплыл. Он поступил плохо, и Господь решил его наказать.

Он наслал на море страшную бурю. Все, кто был на корабле, перепугались, а Иона – больше всех. Он спрятался в трюме и заснул.

Так бывает, Мадо. Один доктор говорил мне, что это шок. Человек становится сам не свой, не понимает, что делает, лишается сил, а все от страха. Или от стыда. Стыд ведь тот же страх, только страх проходит, а стыд – никогда. – Он вздохнул. – Значит, Иона спрятался и уснул. А тем временем остальные решили бросить жребий, чтобы узнать, на кого разгневался Бог. Жребий выпал на Иону. И вот тут-то он и признался: да, братцы, это все из-за меня. Да, братцы, я сплоховал, струсил, пытался сбежать от Бога, и вот выходит, что из-за меня вам грозит погибель. Так что, братцы, бросьте меня в море, и вы спасетесь…

– А потом что?

– Они его бросили в море, а потом Бог его помиловал. Знаешь, Мадо, Иона, конечно, был трусом, но нашел в себе силы поступить по-товарищески. Он же не стал врать, изворачиваться и прятаться, он признался во всем и сам предложил себя в жертву. Он поступил по-товарищески, Мадо. Нашел в себе силы признаться в слабости и предложил себя в жертву. – Тео помолчал. – Недаром Бог его любил, прощал и помогал. Было что-то в этом Ионе… Говоришь, третье сердце? Наверное, так оно и есть…

– Что – так и есть?

– Спи, Мадо.

– Тео…

– Тео…

– Да?

– Я убила одного человека. Я убила Тито.

– Мадо…

– Он пытался меня изнасиловать, Тео. Он затащил меня в свою комнату и набросился на меня. Я не хотела его убивать, так получилось. Это вышло случайно, честное слово. Мне просто не повезло. Мне вообще не везет. Тебе же тоже не повезло, правда? Нам с тобой просто не повезло. Тео…

Тео молчал.

– Тео, – позвала Мадо. – Ты не бросишь меня?

– Не брошу, Мадо, – наконец ответил Тео.

– Тео…

– Да, Мадо…

– Тео, не бросай меня! Тео, пожалуйста! Помоги мне, Тео! – Она обняла его, прижалась к нему, вжалась в его огромное тело. – Тео, пожалуйста, только не бросай меня! Ты же понимаешь меня! Только ты и понимаешь! Они снова запрут меня в больнице! Я не выйду оттуда до самой смерти! Я сгнию там, Тео! Я так не хочу, нет! – Она дрожала. -

Мы будем вместе, Тео, да? До конца?

– Вместе, Мадо, – после долгого молчания ответил он. – До конца.

Сквозь полудрему Тео слышал легкие шаги в коридоре. Шаги то удалялись, то приближались. Наверное, это жена хозяина, лениво подумал Тео. Безумная женщина, потерявшая сына и ищущая свои глаза.

Она ступала легко: ее муж сказал, что она снимает обувь, чтобы не беспокоить постояльцев.

Мадо спала рядом, уткнувшись лбом в его плечо. Она тихо посапывала.

Шаги удаляются, приближаются…

Шаги удаляются. Стихли. Больше ни звука. Разве что шум ветра и морского прибоя, как шум крови, точащей слабые жилы, вскипающей багровым валом в бездне сердца, но бессильной взломать одиночество, разбить эту невидимую дверь, разрушить эти невидимые стены, мокрые, скользкие на ощупь, стены, от которых веет стужей, тысячелетним льдом одиночества, стены со всех сторон, и даже если выйдешь из этой камеры, все равно вокруг будут только новые и новые стены, узкие коридорчики, маленькие зальчики с низкими неровными потолками и пятнами сырости в углах, да внутренние дворики, полузасыпанные сырым песком, – и снова коридоры – холодные, грязные, безлюдные… И сердцу, конечно, не под силу наполнить теплом, дать жизнь этому пространству – этим бесконечным коридорам, внутренним дворикам без неба над головой, сердцу не под силу уничтожить эту головокружительную бесконечность одиночества, это ужасающее пространство, в котором способен жить лишь мертвый ум, плененный бесчеловечной, чудовищной, безбожной геометрией. В тесной камере, где не встать во весь рост и не лечь, не вытянуться во весь рост, где в узкое окошко виден лишь кусочек вечно мокрой, покрытой серо-зеленым мхом стены, где неведомо откуда раз в сутки – днем или ночью? – появлялась миска с остывшей похлебкой и куском липкого льдистого хлеба, он провел много лет, став старше, но не мудрее, словно время – для него одного – остановилось, замерло, замерзло.

Все эти годы он думал только о том, как бы выбраться отсюда, из этого лабиринта, – нет, он думал не о свободе, лишь о том, как выбраться, и все. И кое-что делал. Наконец ему удалось – ногтями, обломком ложки и чем-то еще – прокопать лаз, нору – узкую, едва втиснешься, ведущую невесть куда, быть может, на волю, а может, в другую камеру или в коридор. Он увидел себя лежащим в конце этой норы, тяжело дышащим, липким от ледяного пота, возбужденным, пылающим от страха и упрямой уверенности, которая иногда зовется надеждой. Он вынимал из кладки камень за камнем, расширяя отверстие, в которое врывался ветер, соленый морской ветер, дыра все шире, он уже может высунуть голову наружу…

Внизу, головокружительно далеко внизу бьются об острые камни волны прибоя. Но выбора нет. Где-то неподалеку, в вышине, гнусаво перекликаются часовые. Скоро принесут похлебку, и нора будет обнаружена. Надо прыгать. Спуститься по этой отвесной стене невозможно. Он подгибает ноги и, зажмурившись и сильно оттолкнувшись, прыгает вперед головой (уж если смерть, то – сразу), в животе все переворачивается, боль из груди резко перемещается вниз и вспыхивает в паху, ноги деревенеют, от затылка до пят кожа будто утыкана иголками… Удар! И в первое мгновение не понять, что это – смерть или начало новой жизни, он еще страшится открыть глаза, а сердце бешено колотится: жив! жив! жив! Болят плечи. Он с силой разводит руками, открывает глаза: перед ним зеленоватая, с желтым оттенком вода, всплывать нельзя ни в коем случае: заметят со стен.

Что-то бухает – глухо, далеко, да это пушки палят: узник бежал.

Воздуха в легких хватит надолго, он накапливал его годами, десятилетиями, копил не только в легких, но во всех пустотах, во всех полостях – в желудке, кишках, мочевом пузыре, в толстых костях, даже в черепе – между мозгом и костью, – так что воздуха должно хватить надолго, он уговаривает себя, а перед глазами – только мчащиеся сквозь желтовато-зеленую толщу микроскопические искорки-песчинки. Ниже опускаться нельзя, там затонувшие корабли, города, страны и народы, широкобедрые амфоры и чудовища, там клюворылые звери неведомые, в пасти которых гибель неизбежна, но отвратительна, и даже не разглядишь в этой самосветящейся полутьме, кто тебя схватит и сдавит ледяными щупальцами, чья омерзительная туша притянет тебя, как планета притягивает спутник, притянет, чтобы вдруг обжечь ядом и сожрать, даже не убив прежде, окутать тебя студенистой, расползающейся под руками, но бесконечной массой своего тела, своей ядовито-студенистой плотью. Наверх пути нет – там люди, враги, пушки, высокие черные стены и башни на одиноко высящейся посреди океана скале, мрачные шпили, над которыми столетиями висят одни и те же тучи, поливающие остров и тюрьму нескончаемыми дождями, – нет, нет, трижды нет, только вперед, пока хватает воздуха, пока хватает сил, и только не смотреть вниз – там что-то темнеет и колышется, пульсирует и движется – чудовище, колоссальный скот океана, тоскливо-жестокий, громоздкий, неуклюжий, забытый Создателем хищник, никогда не поднимающийся на поверхность, грандиозная конструкция из могучих мышц и желе. Нет, только вперед, – а как тянет посмотреть вниз, – нет, нельзя, ни в коем случае, только вперед – пока не иссякнет воздух в теле, а потом и еще немножко вперед, и уже только после этого – быстро к солнцу, к небу, к желтому и синему, к жарко-желтому и нежно-синему, прочь от ледяных глубин, прочь, прочь, наверх… И вот он наконец делает последнее движение, уже в светлой воде, взволнованной и безопасной, лишь тонкая светящаяся пленка отделяет его от воздуха, младенец прорывает пленку, широко открытым жаднющим ртом хватает воздух, свежий, круто посоленный воздух – дух – свободы…

Он пока ничего не видит, вокруг лишь колыханье воды. Но вот он поднимается на гребень волны и с замиранием сердца – нет! о, нет! не может быть! ни за что! невозможно! Боже, Боже, ну почему, почему Ты меня оставил, Боже! – видит вокруг пустыню.

Ужас и тоска сжимают его ледяными щупальцами, проникают внутрь, обвиваются вокруг сердца, исторгают стон из груди, он дрожит от холода, ему больно, больно, невыносимо больно! Вокруг – чуть всхолмленная бескрайняя океанская равнина. Колышутся тысячетонные массы серой холодной воды под серым, стылым, бескрайним небом, по которому тянутся те же облака, что висят над островом-тюрьмой, и лишь у самого среза вод небо окрашено в мутно-коричневый цвет.

Восход или закат? Скорее всего – закат.

Огромная, бескрайняя, умопомрачительная пустыня, и в центре – человек, человечек, человечишко, барахтающийся в воде, и ни звука, ни одного живого звука, только шум ветра да переплеск волн. Один на всем сером свете. Один-единственный-одинешенький, всеми покинутый, усталый, печальный, уже – равнодушный. Последний человек на закате последнего дня человечества. Никого живого, ни клочка обитаемой суши – лишь где-то вдали остров-тюрьма.

Все. Конец. Огромная остывающая капля воды в форме земного шара равнодушно вращается в безмерном пространстве, и неразличимой точкой на капле – человечишко, жаждущий услышать хоть что-нибудь, кроме собственного голоса. Пусть это будет грохот пушек, лязг запоров, гнусавые крики часовых, чьи-то затихающие в лабиринте шаги. Гаснет мутно-коричневая полоска неба. Беззвездная тьма. Выбора нет: или назад, на остров, или вперед – к чудовищам. Гаснет и зрение. Сколько веков он плавает в этой хладной пустыне, не слыша иного звука, кроме шума ветра да биения собственного сердца?

Ну нет! Встряхнувшись и набрав воздуха, он ныряет с открытыми глазами в глубину. Вода все темнее. В голове шум, стон – тонкий стон. В ушах постукивает. Так-так, тик-так. Времени нет. И больше не будет. И вот из бездны – из самых подлых, из самых стылых глубин темного сердца жизни – что-то начинает двигаться ему навстречу.

Что-то громоздкое, непомерно огромное, липкое, холодное и мерзостное. Там тьма все гуще и все безысходнее. Оттуда движется, близится, надвигается, воздух на исходе, что-то чавкает и хрустит, и он – о Боже – радуется звукам, из последних сил устремляясь навстречу тому, что темнее тьмы, – навстречу зубам, щупальцам, когтям, клыкам, – и с рычанием, пытаясь ухватить чью-то руку зубами, всхлипывая и мыча, потный, напрягшийся, стонущий, – просыпается, о

Назад Дальше