Анн знает, что перевернув последнюю карту – растительный орнамент на «рубашке», переплетение цветов и ветвей, не то модерн, не то ар-деко, – она увидит третью грацию, рыжеволосую и смеющуюся, в агатовом ожерелье, обхватившем длинную шею… увидит – и замрет под взглядом серых глаз, словно встретив взгляд Медузы.
– Здравствуй, – скажет она самой себе, – ты узнаешь меня?
Узнаю ли я себя? Помню ли, какой была тридцать лет назад, в двадцать с небольшим? Медно-рыжий всполох волос, гибкое мальчишеское тело, хриплый, прокуренный голос… слова не передают ничего, они стерты и тусклы, как вот эта поблекшая фотокарточка. Моя память сохранила разрозненные образы, капризные сцены из жизни, но и они подернуты дымкой – не то в подражание туману с картин Мориса Дени, не то напоминанием о залпах Великой войны. Вспоминая нас троих, я вижу сегодня наши лица и фигуры словно через полупрозрачный тюль, которым мы так любили когда-то драпировать свою наготу.
Кто первый сказал про нас – «три грации»? Итальянский художник, безуспешно ухаживавший за Ариадной? Английский аристократ, содержавший Марианну летом двенадцатого года? Или все-таки Серж? Пусть будет Серж, в конце концов, это справедливо: если бы не он, может, мы бы вовсе не познакомились.
Он не был первым моим любовником, но именно он ввел меня, провинциалку, в мир актеров, художников и заезжих иностранцев. Прозрачным июньским днем мы отправились в Шатле на премьеру «Дафниса и Хлои». «Русские сезоны» были в моде, «Послеполуденный отдых фавна» только что расколол артистический Париж. Я надела туфли со шнуровкой, узкую «хромую» юбку, а черная шляпка с мелкой тульей подчеркивала тусклый солнечный блеск моих волос. В фойе Серж раскланивался со знакомыми, небрежно переходя с французского на русский и английский, прокладывая курс сквозь толпу, подобно новейшему пароходу (тогда сравнение показалось бы рискованным – «Титаник» погиб всего два месяца назад). В конце концов он подвел меня к двум девушкам.
– Позволь представить тебе мою золотоволосую красавицу, – сказал он, приобнимая меня за талию. – А это – мое белокурое чудо, подруга моих детских игр Ариадна, наша парижская дебютантка.
Ариадна улыбнулась и протянула руку. Она была одета в светло-бежевый «неогрек», в тему дягилевскому балету. С первого взгляда меня поразила ее мраморная бледность, только губы чуть-чуть розовели. Я бы не удивилась, окажись ее пальцы холодными, как у статуи, – но нет, даже сквозь перчатку я ощутила тепло.
– Ты представишь нас твоей подруге? – спросил Серж, и Ариадна, все так же улыбаясь, обернулась к своей спутнице и просто сказала:
– Марианна.
Ты едва наклонила голову и ничего не ответила, и это движение – полукивок, полупоклон – я запомнила куда лучше, чем знаменитые летающие прыжки Нижинского. В твоем жесте были вызов и смирение, равнодушие и любопытство, светская вежливость и обещание дружбы. Я была молода и самоуверенна, мне казалось, я умею обращаться с мужчинами, но тут я замерла, как замирает художник, впервые увидевший картину Рафаэля или Боттичелли.
После спектакля мы отправились на Холм, где к нам должен был присоединиться твой английский любовник. Именно тогда Серж и сравнил нас с тремя нимфами, танцующими в конце первой картины «Дафниса и Хлои», – и только через пару недель, когда мы трое стали неразлучны, догадался назвать тремя грациями.
Сегодня, когда твои новые подруги танцуют вместе с тобой на изумрудных лугах Элизия, я могу признаться: ты всегда была центром нашей троицы, той из граций, которая обращена спиной к зрителю у Рафаэля и вполоборота смотрит на Меркурия у Боттичелли. Не помню, что означала каждая из граций для древних, но в нашей троице Ариадне с ее полупрозрачной беломраморной красотой досталась вечная небесная любовь, мне – плотская любовь, любовь-удовлетворение, любовь-жизнь. Ты же, сама того не зная, символизировала неутолимое желание, ускользающий соблазн, несбывшиеся обещания.
Ты считалась актрисой и танцоркой, но мы редко видели тебя на сцене. Твоими подмостками были танцевальные залы и кабаре Монмартра. Я помню, как ты исполняла свой коронный номер в «Бродячем кролике» – начиная танцевать закутанной в несколько слоев полупрозрачных шифона и тюля, а потом, во время вечера, подобно Саломее, одно за другим скидывая эти покрывала, чтобы под утро остаться совсем обнаженной. Я помню, как Ариадна смотрела на этот танец, улыбаясь своей обычной застенчивой улыбкой, – и сейчас мне жаль, что я так и не спросила, о чем она думала тогда.
Ты никогда не говорила о своем прошлом. Ни Ариадна, ни я не знали, откуда ты появилась в Париже и как попала в круг богемы Монмартра. Возможно, ты ничего не скрывала – ты просто не любила слова. Тебе хватало едва прорисованных жестов – легкий кивок, взмах руки, приподнятый подол платья, еле заметное дрожание век.
Осенью Серж на пару месяцев покинул Париж, и я тут же завела короткий роман с известным бульвардером, немолодым любителем женской красоты и альковных утех, одним из тех мужчин, которых небо посылает легкомысленным девушкам, испытывающим вечный недостаток в деньгах. Как-то раз он обмолвился, что звездой парижского полусвета тебя сделал некто Кинэт, темный тип, не то революционер, не то полицейский провокатор, бесследно сгинувший год назад, – но мне даже в голову не пришло спрашивать тебя о нем.
Мы были молоды и беспечны. В кабаре, где мы проводили вечера, можно было встретить кого угодно – молчаливых анархистов, вдохновенных студентов-революционеров, полицейских шпиков и обычных головорезов из предместий. Мы почти не боялись их – нам казалось, они только придают остроту нашей пресной повседневности. Сегодня, оглядываясь на годы моей юности, я думаю, что куда опасней были обычные краснобаи и богемные болтуны, лжепророки и фальшивые визионеры, прозревавшие очистительный огонь, по ту сторону которого нас должны были ждать новые небеса и новая земля.
Теперь я знаю, что полуправда хуже лжи: их предсказания сбылись только частично – обещанный огонь в самом деле спалил наш мир, но не принес ни очищения, ни новых небес.
Впрочем, если бы даже знали заранее – что бы изменилось? Мы были молоды и беспечны: жадная до наслаждений провинциалка, настойчивая белокожая наблюдательница и ты, воплощенный соблазн, Саломея под семью покрывалами безмолвия.
Замаскированные масоны и открытые коммунисты, редкие последователи доктора Фрейда и многочисленные поклонники мадам Блаватской, теоретики нового искусства и практики оккультных наук – мы вместе с ними танцевали в «Мулен де ля Галетт», проводили время в одних и тех же кабаре и театрах, ходили на одни и те же выставки, принимали их у себя и приходили к ним на званые вечера. Для нас они были пряным развлечением – чем-то вроде синематографа. Чем нелепей были их идеи, чем топорнее исполнение, тем больше мы веселились, тем с большей радостью шли к следующему шулеру.
Однажды Серж отвел нас к медиуму, очередному лже-Калиостро, выделявшемуся из числа своих собратьев разве что сильным восточным акцентом. Его звали Поль Липотин, и, как все прочие шарлатаны, он жил на пожертвования своих поклонников. Тогда мне не приходило в голову, что хотя бы в этом мы были с ним коллегами.
В полутемной комнате собралось человек десять, мы вчетвером, как всегда, опоздали. Липотин что-то недовольно сказал Сержу, нам освободили место у стола. Как и положено, мы сняли кольца, кулоны и брошки, а потом взялись за руки, образовав цепь. Липотин предупредил, что наш круг ни в коем случае нельзя разрывать – последствия могут быть ужасными как для него, так и для всех собравшихся. После обычных процедур хозяин впал в транс – сейчас уже не разберешь, настоящий или поддельный, – гости стали вызывать мертвых и задавать вопросы.
Все казалось даже нелепее, чем обычно: кто-то спросил Эмиля Золя, случайно ли он умер или верны слухи, что дымоход в его доме специально забили клерикалы, которые не простили ему защиты Дрейфуса и знаменитого «Я обвиняю». Все это было для меня далекой историей, и я удивилась, что она кому-то еще интересна. (Кстати, Золя сказал, что не знает ответа: «Я задохнулся – вот и всё. Здесь мне есть чем заняться, кроме расследования собственной смерти».)
Как всегда, вызвали Наполеона и спросили о будущем Франции. Медиум провыл, что имперский орел еще раскинет крылья над всей Европой. Спросивший удовлетворенно улыбнулся, но сегодня я подозреваю, что речь шла об орле Третьего рейха – если, конечно, можно обсуждать эти ответы всерьез.
Под конец, когда силы уже почти покинули Липотина, вдруг заговорила Ариадна.
– Я бы хотела вызвать Бога, – сказала она и пояснила: – Мы все знаем, что Бог умер. Ницше сказал нам об этом почти тридцать лет назад. И раз мы вызываем мертвых, то можем вызвать и мертвого Бога.
Как всегда, вызвали Наполеона и спросили о будущем Франции. Медиум провыл, что имперский орел еще раскинет крылья над всей Европой. Спросивший удовлетворенно улыбнулся, но сегодня я подозреваю, что речь шла об орле Третьего рейха – если, конечно, можно обсуждать эти ответы всерьез.
Под конец, когда силы уже почти покинули Липотина, вдруг заговорила Ариадна.
– Я бы хотела вызвать Бога, – сказала она и пояснила: – Мы все знаем, что Бог умер. Ницше сказал нам об этом почти тридцать лет назад. И раз мы вызываем мертвых, то можем вызвать и мертвого Бога.
Раздался тихий ропот: если бы не сделанное заранее строгое предупреждение, часть гостей ушли бы, возмущенные. Впрочем, я слышала, как присвистнул Серж, главный поклонник Ницше в нашем маленьком кружке.
И тут Липотин сказал глубоким и глухим голосом:
– Я здесь.
– Прости, что потревожили Тебя, – сказала Ариадна, – но Ты, однажды умерший и воскресший и снова умерший уже совсем недавно, скажи нам – где нам найти смысл, утерянный с Твоей смертью?
Липотин закашлялся, каким-то старческим, дребезжащим кашлем и снова заговорил еле слышно:
– Вы все время спрашиваете одно и то же! Где найти, где найти! А он был у вас под носом все это время! Левый столбик у изголовья кровати, он полый! Там все и лежит! – Липотин снова зашелся кашлем, на этот раз громким и раскатистым, а потом сказал, почему-то с сильным немецким акцентом: – Как же вы мне все надоели!
Раздались смешки: похоже, сеанс позорно провалился.
Когда зажегся свет и гости перешли в соседнюю залу (Липотин вел себя как ни в чем не бывало), я заметила юношу, почти мальчика. Светловолосый и голубоглазый, он не сводил с тебя глаз. Пожалев его, я попросила Сержа нас представить – и до сих пор мне стыдно об этом вспоминать.
Его звали Валентэн, и он тоже был русским, как Ариадна и Серж, – ты помнишь, в те годы русские были в моде.
Не знаю, зачем я рассказываю тебе об этом. Может, там, на другом берегу Леты, еще одним покрывалом на тебя опустилось забвение, и я приподнимаю его, пытаясь поговорить с тобой, напомнить о днях, которые мы прожили вместе? Или, может, хочу увидеть то время заново, через волшебное стекло всего, что узнала после? Из сорок второго года я гляжу, точно с высокой башни, на то, с чем когда-то простилась, и, словно вызванный медиумом дух, обращаюсь к трем молодым девушкам. Не беда, что мы не знали своего будущего, – но мы не понимали даже, что происходило с нами.
Может, теперь, спустя тридцать лет, мы вместе сможем разобраться, что случилось тогда? Ведь не только в прошлом зреет будущее, но и в будущем медленно догнивает прошлое, словно мертвая позабытая листва или письма на неизвестном языке.
Прямоугольник фотографии дрожит в моих пальцах, полуночный хоровод призраков сотрясает дом. Зачем вы пришли ко мне сегодня, в жирный вторник голодного года, зачем старые маски не дают мне узнать ваши лица? Кто вы, Калиостро и Санчо-Пансы, Афродиты и Елены, варвары и патриции… и почему лишь один из вас не скрывает лица?
Большие голубые глаза, пушистые ресницы, светлые волосы – нежная красота андрогина, беззащитность вечерней жертвы…
Он пропал в тот самый момент, когда увидел тебя. Твои сомнамбулические движения, равнодушный взгляд и сонная грация всегда действовали на мужчин, как магнит на железо, – но твои кавалеры были расчетливые ловеласы, умудренные донжуаны, опытные казановы… и лишь Валентэн был невинен, как девственник.
Мы не успели заметить, как из поклонника и ухажера он превратился в пажа. Взрослый мужчина добивается женщины, словно играет партию: сама игра доставляет удовольствие, даже если в финале он уйдет ни с чем. Юный Валентэн бросился в любовь как в омут – я знаю, что сегодня эта метафора звучит пошло, – бросился без всякой надежды выплыть, со слепым отчаянием безумца.
Он таскался за тобой из театра – в кабаре, из кабаре – в кабак. Он задаривал тебя пармскими фиалками, потому что у него не было денег на драгоценности, а ты по утрам принимала его в своей спальне, где нарисованные на стенах изогнутые стебли лилий и лотосов вторили расставленным тут и там живым букетам, принимала почти такой же обнаженной, как в конце своего знаменитого танца. Ты слушала его рассказы с тем чарующе-равнодушным видом, с которым всегда смотрела на мир, – и он никак не мог расшифровать, что это значит: твоя нагота, твои полуулыбки, твой ленивый взгляд… это сводило с ума, и, запинаясь, он прерывал собственный рассказ, заговаривал о своей любви, и тогда ты вставала, парадно обнаженная, позволяя в качестве особой милости подать тебе шелковый китайский халат.
Он был единственным Пьеро в нашем мире Арлекинов и Коломбин – и поэтому мы смеялись над ним.
Я никогда не спрашивала тебя – а теперь ты уже не ответишь, – удалось ли Валентэну хоть раз припасть к твоим запретным вратам или он так и провел эти полгода, смущенно ожидая, пока ты откроешь для него калитку в свой потаенный Эдем. Смиренным паладином он стоял на страже, вечный часовой любви, не догадываясь, сколь для многих сей сокровенный сад наслаждений был не таинственней Булонского леса.
Не помню, когда мы сделали эту фотографию – наверно, в марте или в апреле тринадцатого. Ариадна в очередной раз разогнала всех своих поклонников, и мы почти все время проводили впятером: три грации, Серж на правах моего постоянного любовника, Валентэн в роли твоего пажа.
Я думала, мне хорошо памятна эта весна, но сейчас не могу вспомнить ни ателье, ни фотографа, ни даже почему мы решили сделать снимок. Уж точно мы не предполагали, что эта карточка придет ко мне спустя тридцать лет, словно открытка с того света.
Так мы и стоим: ты в центре, мы с Ариадной по бокам, Серж хозяйским жестом обнимает меня за плечи, Валентэн, стоя подле Ариадны, глядит на тебя. Выцветшее серебро не позволяет различить взгляд, но я уверена: он такой же, как всегда, – преданно-собачий, безнадежно-восторженный.
Кажется, именно Ариадна предложила пойти на Бал Четырех Искусств. Наверно, только ей, вечно невозмутимой наблюдательнице наших безумств, могла прийти в голову идея отправиться на ежегодный костюмированный праздник, почти неизбежно завершавшийся оргией. Придуманный студентами Школы изящных искусств лет двадцать назад, Бал был знаменит своей разнузданностью, и даже привыкших ко всему парижан шокировали голые люди, выходящие проветриться на улицу, так что в конце концов праздник перенесли за черту города, в Ньюи или другие пригороды.
Впрочем, летом тринадцатого года организаторам удалось снять большой каток на рю д'Эдинбург, недалеко от вокзала Сен-Лазар. Тему Бала «Варвары захватывают Галлию» сегодня нетрудно счесть за пророчество – и даже за два, – но тогда это был всего-навсего удобный повод изобразить, как грязные мужланы в вонючих шкурах овладевают нежными пастушками. На афише великан с тяжеленной дубинкой взвешивал на ладони томно откинувшуюся рыжеволосую красавицу, а трое других покорно ждали своей очереди. Хочется верить, что в Элизиуме нет недостатка в синематографах, и тебе, как и мне, пришла на ум эта картинка, когда Кинг-Конг ворвался на их серебряные экраны.
Может, ты помнишь этот Бал, а если и нет, я все равно не хочу его описывать, особенно сейчас, когда варвары в самом деле захватили Галлию, а юные девы вполне добровольно им отдаются. Нынче варвары щеголяют в новой, с иголочки, форме – звериные шкуры пошли бы им больше, да и дубинки куда лучше автоматов.
Тогда, в тринадцатом году, все сошлись на том, что праздник удался, хотя, на мой вкус, там было слишком много людей, и никакие духи́ не могли перебить запах, напоминавший об отцовском хлеве, – увы, не самое эротичное воспоминание.
Неинтересно говорить про этот Бал, я бы только спросила: когда ты почувствовала, что Серж хочет тебя? Нет, я не в обиде, ни тогда, ни сейчас, мы ведь договорились – дружба дороже, мужчины приходят и уходят, если очень хочется, то почему нет? Просто интересно: я была его любовницей почти год, как я пропустила момент, когда он начал смотреть на тебя тем зачарованным взглядом охотника, который я всегда безошибочно узнавала?
Когда ты догадалась? Когда мы только пришли? Когда с тебя сорвали первые вуали? Когда Серж танцевал с тобой, уже почти раздетой? Или только в последний миг, когда он со звериным рыком перекинул тебя через плечо и, по-обезьяньи ухая, помчался прочь?
Я помню, все очень смеялись тогда, и я, конечно, тоже. Это в самом деле было смешно: Серж играл варвара, как Поль Липотин – медиума, но в игре Сержа был скрытый смех, осознание своей нелепости и вместе с тем своей власти, потому что чем больше ты смеялась, тем яснее было, что сейчас он в самом деле унесет тебя прочь, увезет к себе или в твою утопающую в цветах спальню… так что даже когда вы скрылись за дверью, мы с Ариадной продолжали смеяться.