– Не-а, – безмятежно покачала головой Тата. – Главное, что это дитя любви, а остальное – неважно.
– Почему – дитя любви? – спросила Настя.
– Потому что у меня по-другому не бывает. У меня без любви ничего не происходит. Пусть маленькая – но любовь.
И вот теперь они сидят в беседке, меланхолическая Настя в обнимку с гитарой и жизнерадостная беременная Тата. Схватив подругу за руки, она прикладывает ее ладони к своей груди:
– Посмотри, правда, больше стали? Скоро будут как у Леночки!
– Я ей всегда завидовала, – говорит Настя.
– Ой, я никому не завидую, – отвечает Тата. – Леночка такая чудесная! Я не очень люблю блондинок, но она настоящая красавица… И целуется прекрасно!
– А это ты откуда знаешь? – удивляется Настя.
– Ну-у-у, – тянет Тата, – ну-у-у… например, я видела, как она с Мишкой целуется.
– Тьфу на тебя, – смеется Настя, – я уж думала, ты сама проверяла.
– Я могу, ты знаешь, – и Тата быстро целует Настю в губы несерьезным, почти детским поцелуем.
– Дядя Кирилл, а вы в «Технике – молодежи» читали рецепты спасения Пизанской башни? – спрашивает Олег. – Вы вот что об этом думаете?
– Я думаю, – отвечает дядя Кирилл, – пизанцы сами справятся, нас не спросят.
Мы сидим за столом на той же веранде. Шахматы отставлены в сторону, и, судя по всему, финальный счет не в пользу Олега. Дядя Кирилл привез бутылку «Столичной», и пока мы пьем наше саперави, мальчики деловито опрокидывают «по пятьдесят». Когда на соседних дачах зажигаются окна, все уже достаточно пьяны – кроме Таты, которая сидит в глубоком кресле и улыбается безмолвно.
– Значит, здесь у нас и физики, и лирики? – спрашивает дядя Кирилл.
– Глупости все это, дядь Кирилл, вы уж извините, – говорит Олег, – я вот математик, так что – я не люблю поэзию? Или там музыку? Или вот спросите Настю – она расскажет, что и лингвистам сегодня без математики никуда. Мне кажется, это деление на физиков и лириков – как у Свифта, с тупоконечниками и остроконечниками, помните?
– Помню, помню, – кивает дядя Кирилл. – И почему же тогда, молодой человек, об этом так много говорили и даже в газетах писали? Всего несколько лет назад, совсем недавно.
– Я думаю, – говорит Миша, – это потому, что надо же о чем-то писать. Ну а люди, которые работают в газетах, они ведь, извините, когда журналистами стали? Когда было принято все делить на белое и черное, на левое и правое. Ну, вот и делят на физиков и лириков. По привычке.
– То есть ваше поколение не делит все на белое и черное? – спрашивает дядя Кирилл.
– Нет, наше поколение – не делит. И знаете почему?
– Почему же?
– Потому что мы первые советские люди, которые выросли, не зная войны.
– Тьфу-тьфу-тьфу, – стучит дядя Кирилл по столу. – Выпьем, чтобы и дальше обошлось.
Мужчины разливают остатки водки, девочки допивают красное. Тата скрещивает руки на животе и говорит:
– Мы не только выросли без войны, мы выросли и без Сталина. Без культа личности. Без веры в живого бога на земле, без его смерти, похорон и разоблачения.
Настя замирает. Она не любит разговоров «за политику». Особенно со взрослыми. Уж сколько раз так было – скажешь что-нибудь, а потом – крики, шум, мы за вас кровь проливали, мы с его именем Берлин брали! Не знаешь, куда деться от стыда.
Но дядя Кирилл отвечает спокойно:
– А, вот вы о чем! Ну, так я тоже вырос без Сталина. Но черного и белого в моем детстве хватало.
– Как это – без Сталина? – удивляется Миша. – Вам, дядя Кирилл, извините, сколько лет?
– Все свои, – отвечает тот, – но вырос все равно без всякого Сталина. Дед мой с матерью после Гражданской бежали на Дальний Восток, в Китай. Харбин, потом Шанхай. Там я и родился, а сюда только после войны приехал, в 1947-м, когда все иностранцы из Шанхая бежали. Кто поумней – в Штаты, а некоторые, как мы, – сюда, на Родину. Маму мою, Татьяну Валентиновну, сразу в лагерь, а меня – сначала в спецраспределитель, а потом – тоже лес валить. Но про белое и черное я еще в Шанхае выучил, когда мы с парнями из немецкой школы стенка на стенку дрались.
Интересно, думает Настя, Леночка про это знала раньше? Наверное, нет, а то бы мне рассказала. Интересно ведь: человек вырос не в Советском Союзе! С ума сойти!
Миша расспрашивает про Шанхай, дядя Кирилл рассказывает долго, подробно – про климат, про китайцев, про опиекурильни, про всякие восточные лекарства («вот сейчас всюду пишут про мумиё, так я вам вот что скажу…»), про то, как был устроен город («словно Европа после войны – всюду разные зоны: английская, французская… еще японская была, и евреи отдельно жили»), про то, как бедствовали русские эмигранты, и про то, как тяжело было его матери одной прокормить семью…
Уже давно погасли окна соседних дач, уснули уставшие за день бабушки и дедушки, уснули их внуки и внучки, выгулянные, вымытые, накормленные досыта. Уснули физики и математики, получившие дачи в пятидесятые, уснули художники и музыканты, приехавшие за последние десять лет, уснули владельцы домов и их наследники, уснули снимающие по две комнаты дачники, уснул весь поселок – и только на веранде у Леночки горит свет, и пятеро молодых людей слушают рассказы о городе, которого больше нет.
– Вот такая у нас была жизнь, – говорит дядя Кирилл, сам немного удивленный своей разговорчивостью.
– Я вот хотела спросить, – говорит из своего кресла Тата. – Вы рассказывали, как ваша мама много работала. А отец ваш – он где был в это время?
Дядя Кирилл смотрит на девушку, словно раздумывая, отвечать или нет, а потом говорит, вставая:
– А кто ж его знает! Я не видел его ни разу. У мамы такая жизнь была до меня… много там их было, моих отцов. Мама говорила, он англичанин, влюблен был в нее сильно. Но мама гордая, не хотела, чтобы он думал, будто она из-за паспорта… короче, так я и вырос безотцовщиной. А то жил бы сейчас где-нибудь в Англии, в собственном поместье.
Настя смотрит на Тату: худые руки сцеплены на животе, глаза горят на белокожем лице. Ей кажется, она сейчас спросит: «Но ведь у вашей мамы это тоже была любовь? Не могло же, чтобы без любви?» – но Тата только улыбается, а потом говорит:
– Ваш отец наверняка был хороший человек. Я все-таки верю в генетику.
Шлепая по лужам, Светка возвращается из дачного клуба. Дураки они, думает она, зря не пошли. Кино – обхохочешься. Весь зал в лежку от смеха. «Упал. Очнулся – гипс». Осенью в Москве еще раз схожу. А Мишка с друзьями – ну, не хотят как хотят, им же хуже.
И ведь что обидно: еще вчера собирались идти все вместе, но в последний момент все разладилось: зарядил дождь, Леночка сказала, что в такой ливень она простудится, Настя вообще ни с того ни с сего расхандрилась – короче, пришлось Светке идти одной. Ну и ладно, главное, кино смешное. Да и дождь прошел.
Она открывает калитку и идет к дому. Посреди поляны – той самой, где обычно играют в бадминтон, – замирает. Веранда ярко освещена, шторы, как всегда, не задернуты. Вот, оказывается, как оно со стороны, думает Светка, когда мы вечером сидим, мы, значит, как на ладони. Хорошо еще, с улицы ничего не видно. Ничего плохого, конечно, не делаем, но все-таки неприятно представить, как кто-то смотрит на тебя из темноты, – ровно так, как она сама сейчас глядит на брата и его друзей.
Светка представляет человека, который крадучись переходит с участка на участок и каждый раз заглядывает в освещенные окна, словно ему показывают длинный фильм, составленный из множества коротких сценок. Сложится ли из множества картин одна большая картина – например, картина их поселка? Получится ли из множества коротких историй одна большая? И если да – про что она будет?
Мишка, наверное, сказал бы, что про любовь.
Светка подходит поближе и осторожно заглядывает в окно. Тата сидит в центре большого, еще дедушкиного, дивана, слева и справа, тесно прижавшись к ней, – Леночка и Настя. Тата положила голову Леночке на плечо, свободной рукой обняла Настю. Молодые люди сидят на полу, Мишка у Настиных ног, Олег – у ног Леночки. Все четверо нежно и бережно гладят большой Татин живот. Что они говорят – да и говорят ли вообще, – Светка не слышит.
Мы, прижавшись к Тате, разговариваем с ее ребенком. Наши руки встречаются на ее животе, наш тихий шепот сливается в нежный убаюкивающий гул, и мы сами не можем разобрать, чьи слова слышим. Мы – как будто феи из старой сказки, мы приносим будущей принцессе наши дары, нашу любовь.
Нам кажется, это справедливо: если у ребенка нет отца, мы все будем ему родителями. Конечно, мы поможем Тате! Пусть она нормально окончит Университет, пусть потом пойдет работать. Мы уже решили: будем сидеть с ребенком по очереди. Это ведь наш общий ребенок, ты согласна, Тата? Пусть он вырастет красивым и умным… пусть у него будет много друзей… и, конечно, интересная работа… и пусть он много путешествует… объездит всю страну… да что страну! весь мир!.. и пусть он будет ученым… и художником… и поэтом… и пусть он будет счастлив… да, конечно, это главное, пусть будет счастлив!
А он ведь обязательно будет, правда? Дитя новой эры, новый ребенок для нового мира, мира без войн, без лагерей, без культа личности, арестов и расстрелов. Он будет жить в таком мире, мы уверены, в прекрасном новом мире всеобщей, пронизывающей все любви. И он будет счастлив. Потому что наша любовь столь огромна, что ее должно хватить хотя бы на одного маленького человечка.
Правда, Тата? Ты ведь тоже в это веришь?
И в ответ Тата обнимает каждого из нас, гладит по голове, еще крепче прижимает к себе – каким-то неведомым, волшебным образом ее рук хватило на всех, – да, она обнимает нас и говорит:
– Конечно, верю. Мы ведь любим друг друга – и это главное.
Приближается август, скоро уже начнут сворачиваться, усыхать листья, пожухнет трава вдоль дачных заборов, потускнеет зелень, недавно еще ярко-изумрудная, полная жизни. Но уже и сейчас улицы то тут, то там преграждают неуспевающие высыхать лужи.
Эх, хорошо было бы прокатиться на велосипеде, и пусть воздух свистит в ушах, ветер приносит прохладу, грязные брызги разлетаются во все стороны, только успевай задирать ноги, проезжая очередное море! Мы бы домчали до дальнего луга минут за десять! Может, даже за пять! А потом бросили бы велосипеды в траву и, счастливые, рухнули и лежали бы, глядя в небо, подставляя тела яркому солнцу, впитывая жар лета.
Эх, хорошо было бы на велосипеде – но как-нибудь в другой раз. Мы все абсолютно уверены – беременной Тате ни к чему велосипедные прогулки. Врачи мы, конечно, никакие, но это мы точно знаем.
– Может, я тогда дома посижу? – сказала Тата. – Что вы из-за меня пешком пойдете?
– Нет-нет, – сказали мы, – это невозможно! Ты же тогда не увидишь дальний луг, наш самый любимый луг, наполненный цветами, жужжанием шмелей, стрекотом кузнечиков! Что значит – следующим летом? Ты же опять уедешь в Коктебель! И к тому же – следующее лето так нескоро, фиг с ними, с велосипедами, пойдем пешком, прекрасная прогулка, нам всем только полезно, правда, ребята?
Да, правда. Мы все согласны, только полезно.
И вот мы идем вдоль дощатых заборов, нет, не глухих заборов, защищающих от чужих глаз и лихих людей, обычных невысоких заборов, ну, штакетник, типа две планки, на них набиты доски, между досками – просвет, такой, что кошка легко пролезет, а временами даже собака. Или волк? Нет, откуда тут волки, ты что! Тоже сказала: волк!
Мы можем заглянуть на любой участок, правда. Только зачем? Там всюду – одно и то же, висят между сосен старые качели, дом с верандой, бочки с дождевой водой, летняя кухня, вытоптанная площадка, иногда – куча песка, детям играть. То же самое, в сущности, у нас – но наши дачи пронизаны памятью о нашем детстве, нашими воспоминаниями, нашей любовью. Мы знаем, что когда на будущий год мы вернемся – на наших участках мы легко найдем следы и этого лета, лета 1969 года, лета нашей любви.
А пока мы идем по улицам, дачники смотрят на нас из-за штакетника. Что они думают, о чем они говорят? Неужели всё еще осуждают длинные волосы у мужчин и короткие юбки у женщин? Неужели перешептываются, что беременным надо скромно сидеть дома, а не выставлять пузо всему поселку напоказ – особенно если отца-то, представляете, никто и не знает! Неужели у наших соседей в голове только давно протухшие глупости, неужели они не хотят распахнуть двери своего восприятия, не хотят протереть тусклое стекло своих заблуждений, не хотят вглядеться в нас – и почувствовать всю силу нашей любви? Поверьте, наша любовь так огромна, что ее хватит на всех!
Ну хорошо, вы не можете, не хотите поверить. Тогда спросите своих детей, маленьких мальчиков и девочек, тех, кому принадлежит завтрашний день. Попросите их спеть самую свежую, самую любимую песню – из того самого мультфильма, с той самой пластинки, песню, что поется на простенькую симпатичную мелодию наших времен. Пусть ваши дети споют, а вы послушайте, это песня про нас, потому что это наше счастье – жить такой судьбою.
И вот мы приходим на луг. Всего-то сорок минут, зато посмотри – какая красота! Видишь, его еще не скосили, вот он – во всей красе! Все как в песне, мы же только что сказали. Ковер – цветочная поляна, сосны вместо стен, а над головой – самый прекрасный, самый синий потолок в мире!
Трава сама ложится под ноги, небо разворачивается перед глазами.
И мы бежим по лугу, а потом, как и собирались, падаем и молча лежим, глядя на солнце, слушая стрекот кузнечиков, жужжание шмелей, шелест травы под ветром. А потом собираем цветы и плетем огромный венок, желтый, синий, красный, не венок – огромную круглую радугу, которую мы, смеясь, возлагаем на огромный Татин живот, и Тата лежит на спине и хохочет, а ее рыжие волосы разметались среди травы лепестками еще одного гигантского и прекрасного цветка.
И мы все понимаем, а кто-то даже говорит вслух, что каждый из нас – как цветок, и все вместе мы точно сплетены в гирлянду, в чудесный неувядающий венок, и мы такие счастливые, и мы еще не знаем, что гирлянды бывают и траурные.
И, сидя посреди луга, мы говорим обо всем этом – о цветах, лете, любви, счастье – ну да, говорим и смеемся, и даже целуемся, совсем немножко, потому что – баба-ах! бум! трах-тарах! – гремит гром, солнце исчезает в тучах, зато вспыхивают молнии, и начинается гроза, резко, будто на небе повернули какой-то кран или даже множество кранов, потому что вода льется отовсюду, со всех сторон неба, и мы бегом мчимся к лесу, даже не потому, что надеемся не промокнуть, а просто так положено – если гроза, надо бежать и прятаться.
Спрятаться, конечно, не удается – от такого ливня и лес не помогает. Светка промокла до нитки при первом же залпе дождя, промокла и сказала себе, что теперь все равно, мокрее не будет. Сказала – и ошиблась. Мокрее, конечно, уже некуда, но стоять полчаса под холодным душем – это увольте! Светка мелко дрожит, мокрое платье липнет, в сандалиях – жидкая противная грязь. Почему-то все вокруг смеются, хотя ей совсем не смешно. Ржут как идиоты, а вроде без пяти минут взрослые люди.
Что они, с ума посходили, что ли? Усадили Тату на пень и прыгают вокруг нее, с хохотом и визгом. На себя бы лучше посмотрели: мокрые, грязные, у девушек платье прилипло к телу, считай, его и нет вовсе – все видно, и трусы, и грудь. Надо же, эти идиотки сегодня не надели лифчики, при их-то размерах! Леночке и Насте, видать, все равно, что ребята пялятся на их соски, а она, Светка, прикрывает свою маленькую грудь ладошками, стоит, обхватив себя руками, прижавшись к шершавой, мокрой коже сосны, смотрит на брата и его друзей, молча злится.
– Слушайте, – кричит Тата, – у меня прекрасная идея! Мы – в одной большой душевой, принимаем самый лучший, самый природный душ. Так что вы как хотите, а я раздеваюсь.
И после этого действительно стаскивает мокрое платье, и Светка видит, какой у нее на самом деле большой живот, просто огромный, а сама она – совсем худенькая, можно сказать, только бюст и живот. Ну хорошо, еще волосы, роскошные рыжие волосы – но сейчас мокрые, не роскошные и даже не рыжие, а скорее бурые.
– Уф! – говорит Тата. – Хоть вздохнула свободно. Так, по-моему, даже теплее!
И снова усаживается на свой лесной трон, мокрая и довольная.
– Светка, – кричит Миша сквозь шум дождя, – что ты там стоишь одна, как Золушка? Иди к нам!
Светка качает головой – нет, не пойду, еще разок попросите, я тогда подумаю.
Но просить ее никто не собирается – Миша и Олег с гиканьем бросаются к ней, и – раз-два взяли! – подхватывают и волокут, словно кавказскую пленницу. Светка брыкается и визжит, но ей уже не обидно, а смешно, вот и Леночка с Настей кричат: сюда, сюда, Света милая, Света, Света, Светик, цветик-семицветик, давай к нам, мы тебя обнимем, мы тебя согреем, иди, иди к нам! – они кричат, а Тата только смеется, сидит на своем пне, ноги расставила, живот почти лежит на коленях, так нагнулась вперед, тянет к Свете руки, манит – сюда, мол, сюда!
И вот вчетвером мы несем Свету к Тате и кричим:
О лесная богиня, богиня летнего луга, внезапной грозы, мокрой одежды, твоей наготы! Прими под свою защиту это невинное дитя, свет наших очей! Ты видишь – она заблудилась в твоем лесу, вымокла до нитки под твоим дождем, ее напугали твой гром и твои молнии, она забыла о твоей божественной любви! Прими же ее в лоно свое, будь с ней добра и ласкова!
И мы опускаем Свету к Татиным ногам, и Тата простирает к ней руки, и прижимает ее мокрую голову к нагому животу своему, невинному, чистому, добела омытому потоками небесной воды, а Света замирает и сквозь шум дождя, раскаты грома, смех и крики слышит тихое тук-тук-тук.
Это бьется сердце Татиного ребенка.
До конца лета осталось не так уж долго. Как и все шестидесятые, оно закончится раньше календарного срока. Что еще нам осталось успеть, что еще мы забыли?