(перебивает)
Иногда никакой кислоты не надо – и так всё понимаешь.
Однажды в Вене я накурился и пошел в Музей истории искусств. Я его хорошо знаю и очень люблю. В зале Брейгеля я долго рассматривал «Возвращение охотников», «Ловцов птиц» и «Пост и карнавал». Потом подошел к «Избиению младенцев». Там воины Ирода изображены в виде ландскнехтов с флагами Габсбургов. Историческая достоверность, как мы знаем, не интересовала старых мастеров.
Я смотрел на эту картину – и вдруг я ее почувствовал! Прозрачный горный воздух, утренний морозец, приятный такой, бодрящий… вдыхаешь полной грудью, хорошо-то как!.. а кругом женские визги, детский плач, кто-то убегает, а ты поднимаешь этот свой меч, и на душе такая молодецкая удаль… вот сейчас рука пойдет вниз, тяжелый меч придает ей ускорение, сталь входит в плоть, рассекает с одного удара, без сопротивления, почти без задержки. И такая гордость за свое мастерство, за хороший удар, такая, знаешь, радость: верное оружие, хороший конь, надежные друзья, из наших никто не погиб…
Я там, наверное, полчаса стоял. Мне после этого никаких военных воспоминаний не надо: я и так понял, как происходит зачистка.
Девушка смотрит на него влюбленно, глубокие черные глаза, длинные пальцы сжимают ножку бокала, дрожат, стекло чуть запотело, капли влаги сверкают, как бриллианты в лучах полуденного солнца.
– И что дальше? – спрашивает она.
Чуть припухшие губы приоткрыты, он слышит ее прерывистое дыхание. Он бережно расстегивает «молнию», она через голову стаскивает светлое полосатое платье. Рыжая копна волос рассыпается по плечам, струится сиянием. Набирает полный рот дыма, выдыхает первым же поцелуем… клубящийся сладковатый волшебный туман наполняет легкие, проникает в переплетенье альвеол, Мария Хуана венчает нас этой ночью. Наших тел больше нет, наши души взлетают прямо в космос, ракетой устремляются вдоль каналов кундалини, взрывают верхние чакры.
Иногда занимаешься сексом, просто чтобы дать себе разрядку, дать выход своей ненависти, своему гневу, своему страху… но этой ночью – нет, этой ночью был акт любви, синхронизация, объединение, единство…
– Если у нас будет ребенок, он будет жить уже после революции, после победы революции…
– Это будет дитя новой эры, эры Водолея…
– Мы будем принимать кислоту, чтобы учиться у него…
– Он придет в новый, в лучший мир…
– Мы будем бороться за этот мир…
– Будем бороться и победим!
– Пусть нас арестуют, изобьют, бросят в тюрьму – мы не сдадимся, мы не уйдем!
И хор тысячи голосов отвечает: «Мы не уйдем!» Взявшись за руки, сцепившись локтями, усевшись прямо на мостовую, встав рядом, плечом к плечу… все вместе, в едином порыве:
– Мы не уйдем, мы не уйдем!
– Когда пустят слезоточивый газ – уйдем как миленькие, – говорят за спиной, но никто не оборачивается.
Они стоят незыблемо. Стоят, как коммунары у стены Пер-Лашез. Стоят, как чикагские анархисты 1888 года. Стоят, как ступени той самой лестницы, о которой через три года споют Led Zeppelin.
Они стоят как скала. Их голоса – единый хор. Их голоса звучат вразнобой. Их голоса ведут каждый свою партию, сливаясь в единую мелодию. Аллен Гинзберг тянет свое ОММММ – и земля вибрирует, земля дрожит.
Я безошибочно определяю эту дрожь – это дрожь революции.
Революцию – немедленно!
Make Love Not War!
Парк принадлежит народу!
Polska czekana swego Dubczeka!
Меньше монументов – больше мыслей!
Девственность – причина рака!
Мы все – немецкие евреи!
Они лежат, обнявшись, вжавшись друг в друга, и она шепчет:
– Я-то в самом деле почти что немецкая еврейка, мой отец – немецкий коммунист, а мать – полька, а это, считай, еврейка. Мама даже хотела назвать меня Беатой, в честь подруги детства, погибшей в лагере.
Они лежат обнявшись, при свете крупных южных звезд, тихим шепотом она читает стихи Сильвии Фейн про девять маленьких смертей, девять миллионов…
– Во время войны у нее случился выкидыш, и она написала стихи обо всех погибших детях и посвятила памяти своего нерожденного Билли. Мне кажется, это лучшие стихи XX века.
Черное море бьется о берег Львиной бухты. В лунном свете девичья кожа отливает золотом и слоновой костью. Крупные звезды сияют, словно бриллианты, качающиеся на подвесках вдоль тонкой высокой шеи, словно капли влаги на запотевшем стекле… я делаю еще глоток пива и слышу, как девушка за соседним столиком спрашивает:
– Вы действительно после занятий любовью читали стихи… об Освенциме?
– Конечно. Память об Освенциме – двигатель революции. А чем больше мы занимались любовью, тем больше жаждали революции.
Теперь мужская рука поглаживает смуглое колено, ползет по полноватому бедру, ворошит бахрому подола. Я опускаю глаза на лежащую на столе газету – на первой полосе цветной снимок: фаланга полицейских, лица скрыты масками, квадратные плечи, настоящие солдаты Империи, надвигаются один за другим, земля дрожит у них под ногами… действие внезапно возобновляется – вновь та же самая сцена, она разворачивается стремительно, всегда подобная себе самой.
– Мы не уйдем! – кричат демонстранты. – Мы – партизаны ФНО! Здесь наш Вьетнам!
– Расходись! Расходись! Расходись! – скандирует полиция. С дубинками в руках отряд прокладывает путь в облаке слезоточивого газа. – Расходись! Расходись! Расходись!
Баррикады Латинского квартала встречают их градом булыжников, и длинные зеленые фургоны, готовясь к атаке, рассредоточиваются вдоль 116-й улицы. В 2:30 ночи тысяча полицейских штурмом берут Университет Освобождения им. Малькольма Икс (бывший Гамильтон-Холл), а потом, сметая все на своем пути, выдвигаются к Грант-парку, где все еще гудит ОМММ изрядно охрипшего Гинзберга. В небе над Беркли появляются вертолеты, я слышу, как кто-то кричит:
– Они зальют нас напалмом, как во Вьетнаме!
Глаза слезятся, это пустили мейс, а может, горят покрышки на Грушевского. Русские танки входят в Прагу, китайские утюжат Тяньаньмэнь, на станции Гдыня-Судоверфь раздаются первые выстрелы… только глава вымышленной республики Карадаг все еще храбрится:
– У меня пятьдесят бойцов, и все мужчины, а не маменькины сынки. Если они высадят десант, нет никаких сомнений: мы его сбросим в море.
– Лицом к стене, ублюдок! – орут полицейские.
– Свиньи, свиньи! – скандируем мы в ответ.
Клубы слезоточивого газа наполняют легкие, проникают в переплетенье альвеол… дубинкой – по почкам, кастетом – по лицу, в пах – сапогом… волосы намотаны на кулак, у самых глаз – брусчатка, но пляжа под ней не разглядеть… в черепной коробке взрывается фейерверк, седьмая чакра распахивается, ты покидаешь тело, как покидают горящий дом, ракетой устремляешься к небесам, уходящей тональностью затихаешь в воздухе, из небесной выси видишь, как смыкаются две толпы, проникают друг в друга множеством тентаклей, смешиваются, переплетаются, в смертной схватке, в отчаянном броске, в жадном порыве… просто чтобы дать себе разрядку, дать выход ненависти, гневу, страху…
– Свиньи, свиньи!
Запах черемухи, слезы на глазах, боль, тошнота. Наш американский Освенцим. Если бы вместо слезоточивого и нервнопаралитического им выдали «Циклон-Б», они были бы только рады!
– Свиньи, свиньи! – лучшим рок-н-роллом. – Свиньи, свиньи! – как грохот африканских барабанов. – Свиньи, свиньи! – апофеоз, взрыв, крещендо!
Мы не сдадимся! Они разомкнули наши объятия, разорвали нашу цепочку, отлавливали по одному, избивали и кидали в тюрьмы – но мы не сдадимся! В подвалах, на подпольных квартирах, в сумасшедших домах, на полу общежитий – не сдадимся! Сквозь слезы, сквозь тошноту, из последних сил… это наш фронт… наш с тобой… наш рок-н-ролльный фронт!
Они будут прятать трупы, запугивать родственников убитых, врать по телевизору и радио… но мы все равно не забудем тех, кто погиб за любовь и свободу, за революцию и справедливость, за хлеб и вольность, за новую Польшу, новую Францию, новую Чехословакию, новую Америку!
Ночью граффити проступают на стенах города как «мене, мене, текел, упарсин». Написанные краской и мелом, процарапанные в штукатурке старых домов, размашистым почерком, во всю улицу, словно рукой гиганта: «Запрещено запрещать!», «Здесь не Вьетнам!», «Социализму – да, оккупации – нет!», «Никогда не работайте!», «Я провозглашаю вечное государство счастья!»
Да ладно врать! Эти лозунги никогда не появлялись в одном и том же городе! Ты просто собрал воедино все байки, которые рассказывают о героическом Шестьдесят Восьмом, – и теперь втираешь встречным цыпочкам в надежде задурить им голову. Придумал Народную Республику Рок-н-Ролла, выдумал «маленькую страну в Восточной Европе» – не то Польшу, не то Чехословакию, не то какую-то республику Карадаг – и, лапая собеседницу под столом, вещаешь про героическую борьбу.
Они будут прятать трупы, запугивать родственников убитых, врать по телевизору и радио… но мы все равно не забудем тех, кто погиб за любовь и свободу, за революцию и справедливость, за хлеб и вольность, за новую Польшу, новую Францию, новую Чехословакию, новую Америку!
Ночью граффити проступают на стенах города как «мене, мене, текел, упарсин». Написанные краской и мелом, процарапанные в штукатурке старых домов, размашистым почерком, во всю улицу, словно рукой гиганта: «Запрещено запрещать!», «Здесь не Вьетнам!», «Социализму – да, оккупации – нет!», «Никогда не работайте!», «Я провозглашаю вечное государство счастья!»
Да ладно врать! Эти лозунги никогда не появлялись в одном и том же городе! Ты просто собрал воедино все байки, которые рассказывают о героическом Шестьдесят Восьмом, – и теперь втираешь встречным цыпочкам в надежде задурить им голову. Придумал Народную Республику Рок-н-Ролла, выдумал «маленькую страну в Восточной Европе» – не то Польшу, не то Чехословакию, не то какую-то республику Карадаг – и, лапая собеседницу под столом, вещаешь про героическую борьбу.
Капуста под снегом, пляж под брусчаткой, дайте хлеб – голодным, миру – шанс, власть – воображению и секс – неудовлетворенным старым врунам, похотливым сатирам с их бесконечными повторами, с пересказом сцен, сюжет которых всем заранее известен. В очередной раз наступает ночь любви, ночь перед битвой, ночь решительной схватки… в очередной раз ложь проникает в уши, словно готовя другие отверстия к другим проникновениям… в очередной раз потная мужская рука ползет по бедру, забирается под бахрому юбки, ощупывает, тискает, мнет… ох, неужели ни одна девчонка не ответит так, как он заслуживает, – презрительным смехом, пощечиной, ударом в лицо?
Рука взлетает ввысь, ладонь рассекает воздух, со звоном входит в соприкосновение со щекой… он едва не падает вместе со стулом, красное пятно расплывается на скуле…
– Кончай врать! Эти лозунги никогда не появлялись в одном и том же городе. Последний раз: где это случилось?
– В римском квартале Чехаго, офицер. В старинном городе на берегу восточно-европейского озера Мичиган, как раз там, где в него впадает Сена.
– В какой стране?
– Я же сказал: в республике Карадаг. В августе 1968 года.
– Сколько было участников выступлений?
– Офицер, вам это лучше знать. Все газеты пишут, что мы – удолбанные наркоманы, неспособные сосчитать до десяти. Нам кажется, что на митинге были десятки тысяч человек, а полицейский доклад говорит, что их было не больше трехсот.
– Возможно, так оно и было? Давайте запишем: человек двести – двести пятьдесят?
– Иногда я думаю, что только семь. Или восемь. Максимум – девять, если считать младенца в коляске.
– Арифметика – не ваша сильная сторона, обвиняемый.
– Я плохо умею считать, офицер. Цифры применимы к деньгам, к банковским процентам, к росту производства по сравнению с 1913-м или 1939 годом. Но каждый человек уникален, в каждом – целый мир. Как можно складывать людей? Ты – во мне, я – в тебе. По сути, мы едины.
– Вот только я останусь в этой комнате, а ты отправишься в свою камеру.
– Это лишь потому, что еще не победила революция. Когда революция победит – мы вас сажать не будем. Мы считаем, что всех полицейских и политиков можно реабилитировать. Мы отправим вас в лагеря бесплатно овладевать полезными профессиями.
– Ага! Вот ты как? Отправить в лагеря? Как коммунисты и нацисты?
– Нет-нет, если вы не захотите отправиться в лагерь и освоить полезную профессию, вас никто не станет заставлять. После революции вы сможете жить на пособие.
– Правда ли, что после революции вы уничтожите не только частную собственность, но и семью?
– Секс будет освобожден. На каждом перекрестке воздвигнут подмостки, самых красивых девушек города уложат там в разнообразных позах. Любой прохожий сможет принять участие в ритуальном совокуплении. По своему вкусу ты сможешь выбирать, под чем это делать, – под кислотой, бензедрином, гашишем… под DMT… под секоналом, амиталом, нембуталом, туиналом… Это будут цирковые игрища, наподобие античных, – невиданный пир секса, наркотиков и революционного насилия.
– Мысли о сексе заводят тебя?
– Синхронизация, крошка. Синхронизация, объединение, единство. Секс помогает нам раскрыть это единство. Марксисты говорили от лица рабочих, анархисты – от лица свободных людей. Мы выступаем от имени таламуса, желез внутренней секреции, клеток организма! Мы не станем людьми в том смысле, в каком обезьяны – это обезьяны, а собаки – собаки, пока не начнем трахаться, когда и где нам захочется, как другие животные. Ебля на улицах – не эпатаж, а освобождение наших тел. Не освободив наши тела, мы по-прежнему останемся добропорядочными благоразумными роботами!
Она слышит прерывистое дыхание. Бережно расстегивает «молнию» на его ширинке, опускается перед ним на колени. Ее припухшие губы чуть приоткрыты. Рыжая копна волос рассыпается по плечам, струится сиянием послеполуденного солнца, отраженным от гладкой поверхности залива. Пять шестиугольных столиков, смуглый официант в белой куртке, на стенах – застекленные постеры старых фильмов. За соседним столиком – юная блондинка в голубых джинсах и цветастой рубашке, расстегнутой так, что виднеется молодая, не стесненная лифчиком грудь. Ремешок сандалий охватывает тонкую щиколотку, блондинка сидит нога на ногу, чуть покачивая левой, возможно – в такт колебаниям теней пальмовых листьев. Вызывающе-эротическим движением подносит ко рту запотевшую бутылку пива, чуть припухшие губы обхватывают горлышко мягким, обволакивающим кольцом.
Нам не виден мужчина, который сидит рядом с ней, мы слышим только его голос – уверенный, спокойный, глубокий. Голос человека, привыкшего отдавать приказания.
– Мы называли их фашистами, но мы были неправы. Нацизм ликвидирует оппозиционеров, а либеральный капитализм их нейтрализует. Они никогда не простят нам, что под кислотой мы узнали: смерти нет, мы никогда не умрем. Как контролировать население, знающее, что никогда не умрет? Кислота дала нам рентгеновское зрение, им надо было отнять его у нас, заполнить каждую минуту нашей жизни ложью, усадить напротив телевизора, превратить рок-н-ролл в колыбельную. Так они победили. Они снова усыпили нас, заставили забыть, что жизнь пульсирует в каждой плитке пола, в каждой песчинке пляжа, что каждая крупинка бытия сияет и переливается отблеском вечности, что мы все едины и каждый из нас един с космосом, – и в конце концов они добились своего, заставили нас забыть, что мы не умрем. И потому я говорю: сила либерализма – в его мягкости, в его каучуковости, в его тактике амортизации. Режим вбирает в себя любой протест.
– Но насилие… насилие, направленное против капиталистического общества… разве это не единственное, что общество не может вобрать в себя?
– Милая моя малышка, увы, это ложно, даже если так учил Маркузе, даже если это сказал сам Бол-Кунац! Система вбирает в себя и насилие. Либеральный капитализм обращает насилие оппозиции в свой капитал, запугивает им средние классы, их страхом укрепляя свою власть.
– Значит, Система непобедима? – с улыбкой говорит блондинка, ставя бокал на белоснежную скатерть. Звенит третий звонок, зрители один за другим покидают фойе. Пожилой мужчина с волосами, чуть тронутыми сединой, подает руку своей спутнице:
– Да. Система убьет одних и инкорпорирует других. Вот и весь выбор: стать частью системы или умереть. И ты знаешь мой выбор.
Зрители рассаживаются, мягкие бархатные кресла принимают их в свои объятья, инкорпорируют их ягодицы, обхватывают обнаженные спины дам, усталые, полусогнутые спины их спутников.
Это – история поражения. Система убила одних и инкорпорировала других, а меня – выплюнула, как изжеванный, потерявший вкус чуингам. Я мечтала, что моя дочь будет расти в новом мире, но мать сразу после роддома забрала у меня Моник. Ты даже не знаешь, кто ее отец, – пусть и она не знает, что ты – ее мать. Год в психиатрической лечебнице ломал и не таких, как я. Вежливые люди в белых халатах, смирительная рубашка, мягкие стены, аминазин и электрошок перемешали мои воспоминания, перетасовали, как колоду крапленых карт. Я видела лучшие умы своего поколения, мой ум разрушен безумием, я больше не верю в победу, не верю в борьбу… теперь я – только зритель.
Поднимается занавес. На сцене – комната, стены покрыты шестиугольными плитками. В центре – привязанный к стулу бородатый и длинноволосый юноша в испачканных голубых джинсах и разорванной рубашке. Хорошо виден мускулистый торс, покрытый густым волосом. Женский голос спрашивает, вероятней всего – из скрытых динамиков: