Что ты говоришь? Если мы будем знать, какой год наступил, тогда и в этот год сможем вести себя не как крестьянин или царь, а как змея? Освободимся, то есть, от проклятия и обретем ту самую уникальность?
Мне это никогда не приходило в голову, если честно. Да к тому же мы и не знаем, кого там змея предала или убила, – сказка-то не про змею, а про крестьянина.
13.4 1992 год Хрустальный корабль Колыбельная(remix)
Маргарет двадцать три года. Черная челка спадает на глаза, румянец играет на высоких скулах, бусы побрякивают в такт шагам, соски небольших грудей вызывающе оттопыривают ткань дешевого платья, такого короткого, что едва прикрывает резинку чулка. А может, никаких чулок и нет? Да, точно, никаких чулок, голые длинные ноги, никаких чулок и никаких туфель, босая, Маргарет идет по парижской мостовой, и все оборачиваются ей вслед.
Никто не оборачивается. Никто не обращает внимания.
На самом деле Маргарет минимум на тридцать футов тяжелее, чем надо, чтобы ходить в коротких платьях, тем более босиком. И грудь у нее такая, что без лифчика сразу обвисает, поэтому никаких вызывающих сосков, никакого дешевого платья, да и никаких бус. Кроссовки, джинсы, клетчатая рубашка.
На самом деле Маргарет сорок шесть.
Так что в остатке – черная крашеная челка и, наверное, румянец. Потому что она действительно взволнована. Все-таки первый раз в Европе, да к тому же – в самом Париже.
Она уже посмотрела Нотр-Дам и Джоконду, поднялась на Эйфелеву башню, поплавала по Сене, прислушиваясь к искаженному шумами голосу гида, на плохом английском вещавшего о мостах и набережных.
В Париже никто толком не говорит по-английски, но у Маргарет разговорник, поэтому она не унывает. Вот и сейчас бодро сказала официантке бонжур, мадемуазель, кафе э круассан, сильвупле, – и официантка все поняла, принесла чашечку кофе и настоящий парижский круассан.
Кофе в Париже в маленьких чашках, очень крепкий, и нигде не предлагают долить бесплатно, как в дайнере «У Джо», в Парквилле, штат Колорадо.
Маргарет в Париже уже неделю и немного скучает по дому. Как там ее собаки, Лорд и Бампер? Кэрол такая растяпа, вдруг что-нибудь напутала? Вчера вечером Маргарет даже хотела ей позвонить – но во всех путеводителях написано, что звонить из гостиницы в Америку стоит целое состояние, да к тому же в Колорадо был полдень, Кэрол все равно стояла на кассе № 5 в Walmart'e, щелкала клавишами и кокетничала с покупателями.
Маргарет работала на кассе № 6 – и когда народу было мало, Кэрол жаловалась Маргарет на мужа, хвалилась школьными успехами дочки или просто обсуждала вчерашние теленовости.
Кэрол была страшная болтушка, но Маргарет ее любила. А может, просто привыкла за десять лет.
За соседним столиком что-то тараторят двое азиатов – судя по фотоаппаратам, японцев. Уже немолодые, старше Маргарет лет на пятнадцать. Японка тычет сморщенным пальцем в путеводитель, а муж, затянутый в строгий костюм, что-то бурчит в ответ, глядя на нее поверх квадратных очков.
Наверное, в японском путеводителе написано то же самое, что у Маргарет в «Зеленом “Мишлене”»: знаменитое кафе, где любили сидеть Хемингуэй и Скотт Фицджеральд. А может, там написано о каких-нибудь японских писателях, которые тоже жили в Париже, но о которых Маргарет и понятия не имеет.
Должны же быть в Японии свои писатели или там художники? Не только автомобили и электроника.
Отец Маргарет, старый Дональд «Дон» Пейн, не верил в японские машины. Япошкины тачки, бурчал он. В сорок пятом-то им не до тачек было, когда мы им жопу надрали.
Упрямый был старик: ни за что не хотел иметь дело ни с «тойотой», ни с «хондой». Я, говорил он, торгую американскими машинами. Мощный двигатель, большой салон, настоящее качество. А эти (Дон презрительно махал рукой) – они для карликов. Япошки-то ростом не вышли, вот и машины у них – плюнуть стыдно. А что у наших бензина больше уходит – ну, не так уж и намного. Зато за рулем хоть человеком себя чувствуешь, разве нет?
Упрямый был старик – и когда он умер, от мастерской ничего, кроме долгов, не осталось. На похороны прилетел с восточного побережья Майк с красавицей женой и двумя чудесными малышами. Неделю разбирал бумаги, а потом сказал: придется продавать мастерскую. Маргарет всхлипнула и кивнула – все ж таки Майк был мужчина, да к тому же единственный из семьи, кто окончил колледж, понимал, то есть, в деньгах получше их с матерью.
Но и теперь, двенадцать лет спустя, Маргарет не любит ездить по той улице – неприятно видеть логотипы «тойоты» и «хонды» там, где когда-то светились только неоновые трубки «крайслера», «форда» и «доджа».
Маргарет оставляет чаевые – как привыкла дома, 20 %, – и выходит на улицу. Жарко. Она вытирает пот, открывает путеводитель и смотрит, куда еще советуют пойти.
Немолодая американка идет по бульвару Клиши. В руках зеленая мишленовская книжка, за спиной рюкзак (ветровка от дождя, бутылка воды, сигареты да всякие мелочи, без которых не привыкла выходить из дома), на ногах кроссовки. Она просыпается рано утром – как-никак джетлаг! – а к вечеру совсем валится с ног. У нее есть карта города, у нее есть путеводитель, у нее есть план, она знает, что́ хочет увидеть до отъезда, – и поэтому идет упругим спортивным шагом, иногда останавливаясь, чтобы прочитать табличку с названием улицы и свериться с картой.
Говорят, Париж – город влюбленных. И в самом деле, всюду – целующиеся парочки, молодые ребята идут, взявшись за руки или обнявшись. В Парквилле не принято так себя вести, хотя Майк говорил, что это нормально – целоваться прилюдно. У них в колледже тоже все валялись в обнимку на газоне прямо посреди кампуса. Майк привозил фотографии, да и в новостях, когда показывали студенческие волнения, было видно, что все эти студенты – настоящие хиппи, длинноволосые, увешанные бусами, четками да фенечками, разрисованные пацификами да надписями про мир и любовь.
Если бы Маргарет поступила в колледж, она бы тоже ходила босиком в коротких платьях, носила бусы и занималась любовью прямо на газоне. И все звали бы ее не Маргарет, а Марго. Или, наоборот, Рита, lovely Rita, как у «Битлз». Но в колледж она не пошла, как-то сразу было понятно, что туда отправится Майк, потому что он умный мальчик, а Маргарет в конце концов выйдет замуж и будет рожать детей, к чему тратить деньги на учебу? Пусть она лучше поможет отцу в мастерской.
Замуж Маргарет так и не вышла. Был у нее, конечно, парень, пятнадцать лет назад, но что-то не сложилось: встречались два года, потом расстались.
Незнакомые люди в метро, незнакомые люди в кафе, незнакомые люди по всему городу, до того – в самолете, в аэропорту. Если выросла в маленьком городке, если прожила там жизнь, это так непривычно. Ты никого не знаешь, никто не знает тебя. Париж – город влюбленных, здесь может случиться что угодно.
Тебе двадцать три года, бусы гремят на груди, босиком в мини-платье по мостовой, откинув челку, вытирая пот со лба.
Тебе сорок шесть, на двадцать три года старше, на сорок шесть фунтов тяжелей. Слишком много, чтобы быть счастливой.
Маргарет заходит в магазин и покупает бусы – яркие, туристские, совсем дешевые, – покупает сразу несколько штук. Надевает на шею, смотрится в зеркало. Подумав, расстегивает еще одну пуговицу на рубашке.
Мать не любила, когда отец вспоминал о Париже. Сердито чиркала зажигалкой, затягивалась сигаретой, сжимала тонкие губы. Дон смеялся, приговаривал: Вот накопим денег и съездим в Европу! Покажу вам места боевой славы! – и хотя все давно понимали, что денег не накопят, да и вообще – какие там дальние поездки, мастерскую не на кого оставить! – мама все равно злилась, и тогда отец подмигивал Майку и говорил:
А девушки! Какие там девушки! – чтобы дождаться, когда мать хлопнет дверью веранды, и крикнуть ей вслед: Ты чего? Они же не смогли меня остановить, я все равно вернулся к тебе!
И впрямь – вернулся. Они поженились в самом конце сорок пятого. Черно-белые фотографии: молодой отец в военной форме, забинтованная рука на перевязи, молодая смущенная мама в самом обычном платье, с букетом цветов в расфокусе, кажется – роз.
Прошлым летом Маргарет разбирала мамины вещи, нашла старый флакон из-под духов “Guerlain”: тех самых, которые отец купил когда-то за четыре доллара в освобожденном городе.
Наверное, тогда она и поняла, что все-таки поедет в Париж.
Ангелы и камни. Скорбные фигуры с закрытыми лицами. Девушки с обнаженной грудью. Резные мраморные беседки. Стелы. Колонны. Бронзовые венки.
Лестницы уходят вниз, дорожки бегут по склонам холмов и вдруг обрываются.
Так не похоже на Парквилль, где на ровном зеленом лугу под прямоугольными табличками лежат мама и папа.
Путеводитель говорит, что в 1872 году здесь были расстреляны последние парижские коммунары – Коммуна, как известно, продержалась всего 72 дня. Стена Коммунаров – до сих пор место паломничества левых со всего мира. В юности Маргарет считала себя левой – но не до такой степени, чтобы смотреть на стену, под которой кого-то расстреляли.
О том, что урна с прахом знаменитого анархиста Нестора Махно хранится в местном колумбарии, путеводитель умалчивает. Зато сообщает, что на Пер-Лашез похоронены английский писатель Оскар Уайльд, французский поэт Гийом Аполлинер, французский прозаик Марсель Пруст и американский певец Джим Моррисон.
Из них всех она знает только Моррисона.
Когда Майк первый раз приехал домой из колледжа, он привез с собой пластинку с нежным, почти женским лицом и желтыми буквами на конверте. Днем, пока отец был в мастерской, Майк включил старый проигрыватель – и Маргарет сначала скривилась, было слишком громко, слишком яростно, слишком темно и непонятно, а Майк все подпрыгивал, подпевал, всем видом показывал «ну разве не здорово?!», и только на третьей песне Маргарет наконец улыбнулась, потому что представила, как вот этот юноша с обложки просит у нее еще один поцелуй, прежде чем она уснет, а потом поет про хрустальный корабль и миллион способов прожить свою жизнь – поет, как самую нежную колыбельную на свете.
Только эту песню она и запомнила, а Майк все говорил о прорыве на другую сторону, вратах восприятия, о кельтской мифологии и еще о чем-то, во что она так и не врубилась, тем более что перед этим Майк достал привезенный с собой косяк, и она тоже затянулась пару раз, вдыхая запах незнакомой жизни далеких университетских кампусов, рок-н-ролла и свободной любви.
Она проходит мимо надгробия бедного Оскара, как называл его сэр Эдуард Грей. Мраморный ангел весь в багровых следах от женских поцелуев… интересно, почему именно могила Уайльда? Впрочем, Маргарет не задается этим вопросом – она вообще не знает, кто такой Уайльд, и тем более не знает, что он был геем.
Да формально говоря, Уайльд не был геем – в конце XIX века геев называли иначе.
Маргарет проходит по дорожкам Пер-Лашез. Скорбные фигуры с закрытыми лицами. Девушки с обнаженной грудью. Моррисону, должно быть, нравится здесь лежать.
Она спускается по дорожке и думает, как расскажет Майку, что вот побывала на той самой могиле. Майк-то не был в Париже, вообще не был в Европе, хотя зарабатывает куда больше, но все-таки жена и двое детей…
А у нее – только две собаки. Она надеется, что Кэрол не забывает гулять с ними дважды в день.
Ангелы и камни. Кресты, склепы и надгробья.
Мужчины и женщины, мраморные и бронзовые, лежат, глядя в синее парижское небо.
Несколько японских туристов фотографируются на память и отходят. В Японии, значит, тоже слушают Джима Моррисона. Точнее, Джеймса Дугласа Моррисона – Маргарет и не знала, что его так звали.
Под именем – даты жизни и несколько слов на незнакомом языке. Прямоугольник могилы заполнен до краев: цветы, фотографии, мелкие украшения. Словно тот самый корабль, полный тысячью скорбных вздохов.
Маргарет снимает нитку бус и опускает их на землю. Подношение. Дань памяти тому далекому лету.
И тут она замечает косяк.
Большой, в полтора пальца, туго скрученный. Она не курила траву уже лет пятнадцать – Майк женился и перестал, приезжая, уводить на задний двор с неизменным «ну что, сестренка, дунем разок?», а сама она никогда бы не стала покупать наркотики.
Не так уж ей и нравится марихуана, если честно.
Она вертит косяк в руках, потом оглядывается – чисто девчонка в школьном дворе! – и достает из кармашка рюкзака зажигалку.
– Извините, – кто-то трогает за плечо. Маргарет вздрагивает и чуть не роняет окурок.
Волосы до плеч, большие глаза за стеклами очков, рваные джинсы, брезентовый рюкзак за спиной. Совсем молодой парень, лет двадцать с небольшим. Жестом показывает – можно?
Маргарет передает ему косяк, он затягивается и отдает обратно. Они садятся на каменный бордюр соседней могилы и в три затяжки добивают джойнт.
– Меня зовут Митя, – говорит парень, – я из России.
Какой у него смешной акцент, думает она и протягивает руку:
– Марго. Из Парквилля, Колорадо.
– О, Америка! – отвечает Митя, но ее руки не выпускает.
Потом он снимет свою фенечку и наденет ей на запястье, а она возьмет бисерный браслет с могилы Моррисона и отдаст Мите. Вместе они пройдут между крестами, склепами и надгробьями. Скорбные ангелы простятся с ними, обнаженные девушки проводят взглядом, кованые ворота выпустят на бульвар Менильмонтан.
Ему двадцать три, он ровно в два раза моложе, родился через два года после Лета Любви, в год Вудстока и Чарли Мэнсона, по ту сторону железного занавеса.
Он спросит ее: Как это было? – и она начнет рассказывать все, что слышала от Майка: как студенты курили траву и занимались любовью – прямо посреди кампуса! – как протестовали против вьетнамской войны, приковывали себя наручниками к дверям аудиторий, скандировали «Власть студентам!», “Make Love Not War!” и “Free Dope!”. Как ей было двадцать три и она ходила в коротком платье, босиком по мостовым американских городов, на ходу бренчала бусами, рисовала на лице пацифик, писала слова «мир» и «любовь», автостопом пересекла Америку от океана до океана, ела кактусы в Мексике и кислоту в Калифорнии, видела «Битлз» в «Кэндлстик-парке», голой целовалась под дождем, перемазанная счастливой грязью Вудстока.
Он скажет: мы мечтали об этом всю жизнь, мы хотели, чтобы это случилось с нами. Мы слушали вашу музыку, смотрели ваши фильмы, мы верили: у нас будет свой Вудсток.
– Но вы свалили коммунистов! – неуверенно скажет Маргарет.
– Да, – с гордостью ответит Митя, – это круче, чем отставка Никсона.
Они купят вина и поднимутся к ней в номер, слишком тесный для двоих. Будут целоваться, а потом он расстегнет пуговицы на ее рубашке и выпустит груди из чашечек бюстгальтера.
– Мне сорок шесть, – скажет Маргарет, – ты хотя бы умеешь считать? Мне лет как твоей маме.
Он ответит: Mother, I want to fuck you – она не узнает цитаты, но все равно снимет джинсы, и он припадет к ней, словно путник, опустившийся на колени перед волшебным родником. Первоисток, начало жизни, прорыв на другую сторону, тайное причастие, заколдованная гавань, хрустальный корабль в изум рудной воде.
Затертые кассеты, переснятые обложки, рваные джинсы, хайратник и ксивник, поднятый палец на обочине, советские шоссе, польские дороги, немецкие автобаны, европейское странствие, автостопный блюз.
Будут лежать, обнявшись, и он станет вспоминать всё, что услышал сегодня, и, глядя на засыпающую Маргарет, увидит женщину, которая всю жизнь сражалась за мир и любовь, за секс, драгз и рок-н-ролл, сражалась за то, во что верили несколько поколений юношей и девушек со всей планеты; увидит женщину, которая сражалась за свою и его свободу, немолодую, уставшую, заслужившую покой. И тогда он вполголоса запоет, тихо-тихо, нежно-нежно, совсем не так, как она слышала когда-то:
* * *Колонны окружают его, как стволы гигантских деревьев. Та самая Дантова чаща, смутный намек, что ты как минимум до середины прошел свой земной путь… хотя кто знает, когда наступает середина жизни?
В ранний час в соборе почти пусто, от каменных стен веет холодом. Зажигает свечу, на мгновение согревая пальцы огоньком спички, и продолжает свой путь, свой земной путь, промеж исполинских колонн. Останавливается в южном приделе, поворачивается лицом к северной розе, той самой, пережившей Великую Революцию, единственной сохранившейся со Средних веков. Как всегда, на мгновение задерживает дыхание, перед тем как поднять на нее глаза.
Она сияет.
Сияет в средневековой полутьме собора, подсвеченная снаружи лучами утреннего солнца. Богоматерь с младенцем Иисусом, вокруг – восемь радужных кругов, следом – шестнадцать лепестков, каждый потом разделяется еще на два… мерцающие, сливающиеся в единый узор, словно хвост сказочного павлина, словно оперенье Жар-Птицы… сияет.
Он переводит взгляд на огонек свечи, произносит первые слова молитвы… волшебная роза, распахнув лепестки, смотрит на него гигантским фасеточным глазом Бога.
Небесная синь, багровые тона, изумрудная зелень. Свинцовые рамы, цветные стекла.