Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 52 стр.


Небесная синь, багровые тона, изумрудная зелень. Свинцовые рамы, цветные стекла.

Восемь, шестнадцать, тридцать два. Степени двойки, школьная математика.

Семьсот лет переливается радугой, семьсот лет светит в полутьме храма, семьсот лет сияет.

Последний раз произнеся «аминь», он ставит наполовину догоревшую свечу перед иконой Божьей Матери. Ежась от холода идет назад – между колонн-деревьев, средь каменной чащи.

Высокими воротами выходит на площадь перед собором. С небес на Париж падает снег – приветом из прошлого, напоминанием о России.

20.1 1975 год Римские каникулы

Последняя дверь захлопнулась за спиной. Яркий солнечный свет ударил по глазам. Филипп Бонфон замер, опираясь на палку, вдыхая воздух горячего римского полдня.

А ведь в какой-то момент уже не верилось, что в жизни снова будет вот такая пустая улица, южное солнце, ветви пиний, чистый прозрачный воздух без конца и края… пять лет казались ему вечностью.

Пять лет казались вечностью, но и они прошли.

За свою почти полувековую карьеру он впервые оказался взаперти так надолго. Раньше всегда успевал убежать. Из России, Берлина, Парижа, Шанхая, из Нью-Йорка и Чикаго, из британской оккупационной зоны, из самой Британии, из Бретани, и опять из Парижа, из Марселя, из Ниццы…

Всех мест уже не вспомнишь. Получается, убегал всю жизнь.

Жизнь казалась вечностью, но и она прошла.

Куда идти, когда жизнь прошла? Когда перед тобой снова – пустая улица, залитая летним солнцем, бесконечный прозрачный воздух? Бежать из Рима? Снова отправиться в Париж? Или в Америку? В Южную или Северную?

Грузный седой человек неуверенно выходит из тени, отбрасываемой тюремной стеной.

Вот я и на свободе, думает он.

Идти, в сущности, некуда. Его нигде не ждут.

Гудок клаксона разрывает дремоту полдня, черный лакированный лимузин сонной акулой подкатывает к воротам, из дверей высовывается коротышка-очкарик, кричит по-французски:

– Месье Бонфон, месье Бонфон, сюда, сюда!

Боже мой, какой у него чудовищный акцент!

У Софии Компито было две пачки эновида, семьдесят пять презервативов, пять пар настоящих французских чулок с распродажи в Walmart'e, целый межгалактический парад планет разноцветных лифчиков и трусиков, чтобы мужчины визжали от восторга и смеялись от счастья… а также диктофон, несколько блокнотов, путеводитель по Риму, «От Калигари до Гитлера» Кракауэра, два первых тома «Что такое кино?» Андре Базена, несколько номеров «Роллинг Стоуна», «Кайе дю синема» и «Плейбоя».

София чувствует себя Хантером С. Томпсоном.

Она вытягивает ноги и пробует вино. С видом знатока кивает – мол, очень недурно, спасибо – и тут же изображает легкую скуку: ах, как мне надоели эти трансатлантические перелеты!

София летит на самолете первый раз в жизни.

Ее знакомство с вином ограничивается тем, что наливает на семейных застольях дедушка Витторио.

Ей двадцать лет, и она летит в Рим.

Рим! Колыбель европейской культуры, родина подлинного искусства, обитель истинной свободы!

Из комфортабельного кресла «Пан Американ» вся прошлая жизнь кажется Софии каким-то сном: маленький городок в Миннесоте, тоскливый бубнеж школьных учителей, жаркие поцелуи в полутьме кинозала, воюющие с застежкой лифчика потные пальцы Джека или Джима, спертый дух первого косяка, залитый солнцем сентябрьский двор колледжа, курс сравнительной этики профессора Мефисто, класс теории кино профессора Гриндла, шумная демонстрация с требованием отставки Никсона… всё было только приготовлением к этому путешествию.

Как хорошо, что родители заплатили за эту поездку – награда за блестящее окончание второго курса! Как жаль, что они совсем не понимают Софию, подменяя деньгами подлинные человеческие чувства!

С самого детства – только разговоры о деньгах! Дедушка Витторио, кажется, до сих пор не может пережить, что Великая депрессия уничтожила его респектабельный и прибыльный бизнес, папа вечно причитает, что дети требуют столько денег, а мама вздыхает: как ты дорого нам обходишься!

Противно. София никогда не будет такой.

Погруженная в свои мысли, София ловко разделывается с беконом, нафаршированным куриной печенкой.

Да, в семидесятые годы на трансатлантических рейсах отлично кормили! И расстояния между кресел были такими, что София легко вытягивает ноги – все 85 сантиметров плюс каблуки.

София гордится своими ногами и натуральной грудью размера D. Она рассчитывает: итальянцы оценят ее фигуру, и она осуществит заветную мечту – не просто увидит музеи Ватикана, Колизей и Собор святого Петра, но и напишет для университетской газеты репортаж о съемках Настоящего Европейского Фильма.

Конечно, проникнуть на съемочную площадку будет нелегко – и потому София чувствует себя Хантером С. Томпсоном в юбке, настоящей гонзо-журналисткой!

А может быть, думает София, доедая последнюю ложечку малинового желе, я стану не просто журналисткой, а журналисткой-актрисой? Я докажу, что женщина, обладающая идеальным телом, может быть не только хорошенькой куколкой… что писать для лучших журналов… для «Роллинг Синема»… «Голливуд Стоуна»… да… Голливуд…

София спит, вытянувшись в кресле. Ее большая грудь мирно вздымается.

Большая грудь Кьяры матово светится в кожаной темноте салона. Она улыбается накрашенными губами:

– Бонжур, месье!

Старик, кряхтя, садится на диван. Сальваторе, суетясь, бормочет что-то по-французски. Пухлой ручкой показывает на серебристое ведерко с шампанским, на полуобнаженную улыбающуюся Кьяру, на зеркальце с двумя дорожками белого порошка.

Старик молчит, словно не понимает. Кьяра ловит на себе его изучающий взгляд, пристальный, цепкий. Улыбка становится все неувереннее, губы чуть подрагивают.

– Сильвупле, месье, – говорит она, полностью исчерпав запас французских слов.

– Шампань, – говорит старик, а потом добавляет по-итальянски: – И давайте вы перестанете говорить по-французски, у вас чудовищный акцент.

Сальваторе протягивает старику бокал шампанского, а сам, нагнувшись над столиком, всасывает дорожку кокаина.

– О, так даже проще, даже проще, месье Бонфон, – быстро говорит он, – я сейчас все объясню, вы поймете, все очень просто.

Старик делает небольшой глоток и кивает – не то оценивая шампанское, не то выражая готовность слушать.

– У меня для вас… предложение, – говорит Сальваторе все быстрее, – хорошо оплачиваемое, почти легальное. Я, вы уже знаете, режиссер. А наше кино сейчас переживает не лучшие времена, особенно с финансовой точки зрения. И все чаще приходится участвовать в совместном производстве – ну, то есть часть денег дают французы или американцы. Конечно, они ставят свои условия, это бизнес, иначе не бывает. Хорошо, если дело ограничивается сценарием, – но нет, они еще и требуют, чтобы мы снимали их актеров! Зачем? На деньги для американца средней руки мы можем нанять пять-шесть прекрасных невзыскательных и некапризных итальянцев. И еще экономим на переводчике! Убедительные доводы, не правда ли? – (Старик сдержанно кивает.) – Да, убедительные! Но действуют не на всех. И вот результат: сейчас я снимаю фильм, прекрасный высокохудожественный фильм «Девственная кровь ХХ века» – и что же? Мне навязали это ничтожество, Терри Нортена! Вы знаете, кто это такой? Нет? Вот и правильно! За последние десять лет он не снялся ни в одной мало-мальски заметной картине. Но этот американский толстосум, этот крысий дрын, этот, извините за выражение, горе-продюсер Лесс Харрисон любил его фильмы пятнадцать лет назад – и потребовал, чтобы у нас была роль для Терри Нортена. Ужасно, да?

Кьяра уже не слушает. Хочется верить, что ей все равно заплатят. Работать, конечно, не пришлось, но так или иначе – полдня насмарку. Впрочем, хорошо, что не пришлось трахаться с таким стариком… только что из тюрьмы, мало ли чего у него в голове. Слава богу, выбрал шампанское.

– Итак, ваш мистер Нортен исчез, не доехав до гостиницы, – говорит старик, – и вы хотите, чтобы я… изобразил его? Но ведь я не американец и не актер.

– Месье Бонфон! – восклицает Сальваторе. – Все знают, что вы – гений перевоплощения. Это не удалось доказать в суде, но все об этом знают. Вы изображали оперного певца в Милане, не умея взять ни одной ноты! Вы успешно выдали себя за шефа китайских Триад, не зная ни слова по-китайски и вообще не слишком напоминая китайца! Вы продали Статую Свободы четырем нью-йоркским промышленникам сразу!

– Ну-у-у, не преувеличивайте, – говорит Бонфон. – Двум, только двум. Правда, за очень хорошие деньги.

Старик впервые улыбается. Кьяра неожиданно понимает, что ей нравится его улыбка: простая, открытая улыбка, полная радости жизни и собственного достоинства. Такая же, как у ее деда.

– Месье Бонфон! У меня нет очень хороших денег, но я готов заплатить полмиллиона лир за то, чтобы вы две недели изображали господина Нортена как на съемочной площадке, так и вокруг.

– Но когда фильм выйдет на экраны, обман раскроется? – спрашивает старик.

– А, когда это еще будет! – машет рукой Сальваторе. – В нашем деле главное: снять свой фильм, оставить след в искусстве. А что потом будет – пусть беспокоится Лесс Харрисон. К тому же никто все равно уже не помнит, как выглядит этот мистер Нортен. А я для вас все подготовил: сценарии его фильмов, вырезки из таблоидов… все пятнадцать лет его увядающей карьеры.

Сальваторе показывает на потрепанный кожаный портфель. Старик кивает:

– Хорошо. У меня только два вопроса. Какой у нас сейчас курс лиры и как зовут синьориту?

Да, поработать все-таки придется, с тоской думает Кьяра. Может, объявить двойной тариф?

Amore, oh, amore mio! – кричит София. Вот незадача – как ей не пришло в голову заранее узнать, что кричат итальянские девушки, когда хотят показать итальянским парням, что уже достигли вершины экстаза и хотят немного передохнуть? Впрочем, у кого бы она спросила? Вряд ли бабушка или тем более мама могли бы… – Oh, fuck! – кричит София: это Джузеппе в порыве страсти увеличил амплитуду так, что София врезалась макушкой в изголовье.

Английское слово оказывает на итальянца волшебное действие – с мужественным рыком он разряжается и, не меняя позы, высыпает на спину Софии еще немножко кокаина. Хрюк! – и Джузеппе пошлепал в ванную.

– О, моя конфетка, ты настоящая богиня! – кричит он. – Я буду рад показать тебе Рим и все его окрестности!

– Милый, – говорит София, – у меня только одна просьба: мне хотелось бы попасть на съемку какого-нибудь фильма… ну, настоящего фильма, из тех, что потом показывают на фестивале.

– Не вопрос, бейби, – Джузеппе деловито натягивает брюки, – у меня полно знакомых среди киношников. Можно сказать – они все мои клиенты. Фредерико, Микеланджело, Роберто, сам Дино – я знаю этих мошенников как облупленных! Всегда хотят получить товар в кредит!

– Ты знаком с Феллини и Антониони? – шепчет София.

– Конечно, конфетка, конечно. Ты тоже познакомишься, когда-нибудь потом… а сейчас мне пора. – Джузеппе поправляет галстук у зеркала. – Давай рассчитаемся, а завтра я отведу тебя на съемочную площадку к самому Сальваторе Лава!

– В каком смысле – рассчитаемся? – спрашивает София. Неужели ее приняли за проститутку, и сейчас она получит первые в своей жизни деньги за секс? Прекрасное начало репортажа! Даже Хантер С. Томпсон не был настолько в материале!

– За кокаин, – говорит Джузеппе. – Мы уделали полтора грамма, так что с тебя 90 тысяч лир.

Странно, думает София, я-то вынюхала всего одну дорожку. Сколько же это в него лезет! Ну, что поделать, настоящий профессионал.

Стоя под душем после ухода своего первого итальянского любовника, София счастливо напевает любимую мелодию из «Александра Невского». Еще бы: завтра она попадет на съемки настоящего европейского фильма!

Ее немного беспокоит только один вопрос: какой у нас сейчас курс лиры?

Антонелла Костини в полупрозрачной ночной рубашке неуклюже изображает танец, перебегая от одного бронзового юноши к другому. Фонтан с черепахами и дельфинами, конечно, павильонная декорация, но вода – самая настоящая. Мокрая ткань облегает тело Антонеллы, обрисовывая знаменитые формы, любимые миллионами итальянских кинозрителей.

Эх, если бы она при этом еще умела играть, думает Ренато Путти, итальянский сопродюсер фильма «Девственная кровь ХХ века». И если бы этот крысий дрын Харрисон не слал то и дело панических телеграмм о перерасходе средств! И если бы идиот Джузеппе научился не опаздывать! И все эти жулики, которые воруют мои деньги, провалились сквозь землю! Да, жизнь была бы намного лучше.

Хорошо еще, Сальваторе сказал, что Нортен нашелся. Ушел, сволочь, в загул – а едва деньги кончились, прибежал как миленький.

Ренато привычно хлюпает носом. Где же проклятый Джузеппе?

А, вот и он! Теперь быстро в вагончик, расплатиться, подзаправиться… хммм… гораздо лучше, гораздо.

– Слушай, Ренато, – говорит Джузеппе, – у меня к тебе еще дело есть. Отличная телочка. Энтузиастка. Хочет познакомиться.

– И что? – говорит Ренато. – У меня знаешь сколько желающих это… познакомиться?

– Да нет! – говорит Джузеппе. – Она американка! Богатая. Безотказная. Не эти твои старлетки!

– Американка? – повторяет Ренато. Внутри все похолодело. Вот оно, значит, как. Шпионка Харрисона. Как же быть? Отказать? Нет, ни в коем случае! Лесс насторожится, придумает что-нибудь похитрее. Нет, принять как родную, навешать лапши на уши – и отправить обратно в Америку!

– Давай ее сюда, – говорит Ренато.

Раскаленная летним полднем черепица холмов. Одурь желтой площади. Терри Нортен в мятой рубахе и грязных джинсах сидит, привалившись к стене. Голова раскалывается, солнце слепит глаза, Нортен прикрывает веки.

Он видит выжженные холмы Сицилии, клубы дыма в небе, горящий остов самолета в сухой траве. Слышит рокот «шермана», дробный перестук пулеметов, уханье падающих бомб.

Предсмертные стоны? Их он не помнит. За тридцать лет Терри забыл, что на войне убивают. Все эти годы он помнит другую Италию – не поле боя, а место любви.

Что мог знать о любви двадцатилетний девственник со Среднего Запада? Само слово он слышал только в кино и в церкви. «Я люблю тебя», – говорила Вивьен Ли или Лоретта Янг, и затемнение не давало рассмотреть поцелуй. «Бог любит тебя», – говорил воскресным утром патер Уотерхауз, и эти две любви словно уничтожали друг друга, аннигилировались, исчезали. И потому он не верил ни в Бога, ни в романтическое голливудское кино, вскормленное кодексом Хейса.

Что знал двадцатилетний Терри о сексе? Тусклая, захватанная сотней пальцев белизна фотографических бедер, пышная подвязка чулка, грудь почти неразличима, сгиб затертой карточки пришелся на правый сосок. Он держал картонку в руках всего полминуты, потом криво усмехнулся и отдал Чарли.

Это было накануне высадки, и тем вечером Терри больше думал о смерти, чем о сексе.

Спустя тридцать с лишним лет он не помнит смертей – помнит только секс, мятые простыни итальянских борделей, подворотни роскошных дворцов, грязные, засыпанные обломками переулки. Бедра, груди, круглый живот, нежная кожа лядвий, колечки ворса между ног. Юлия, Цинтия, Микела… Нортен почти не помнит имен, он и тридцать лет назад не всегда их спрашивал.

Он был молодой американский солдат. Итальянки были прекрасны и голодны. К чему тут имена?

Он запомнил только Лючию – девятнадцатилетнюю шлюху из римского борделя, к которой он незадолго до отправки домой заходил почти каждый день. Жалко, так и не удалось проститься. Была какая-то история, Нортен уже не помнит. Да, Лючия… куда она подевалась?

Нортен делает еще глоток, но головная боль не отпускает. Во рту – кислятина. Вот странно – те военные поцелуи до сих пор отдаются в памяти вином и солнцем, а вчерашние за одну ночь протухли, превратились в уксус.

Нортен поднимается и, морщась, сворачивает в проулок.

Знаменитые лабиринты итальянских улиц! Приключение ждало молодого Терри за каждым поворотом! Банка тушенки, буханка хлеба, несколько банкнот – да, тридцать лет назад с такими богатствами он был Аладдином! Оливковые груди выскальзывали из выреза, юбки взлетали к бедрам, густые черные волосы рассыпались по обнаженным плечам… Лучшие дни его жизни.

Конечно, тогда Терри не знал об этом. Как все, он мечтал, что война окончится, и он вернется домой, к друзьям и родным, не понимая, что у него больше нет дома: за два года родные стали чужими, а друзья… когда он вернулся, оказалось, что друзьями были как раз те, с кем он оказался в Италии.

Он бросил свой городок и уехал в Нью-Йорк. Пробовал встречаться с девушками, водил в рестораны и кино, хвастал боевыми подвигами – своими и чужими, настоящими и выдуманными. (Теперь он знал: красивое слово дороже правды – этому его тоже научила Италия.) Терри был молодой красивый ветеран, солдат-победитель. Девушки легко сдавались под его напором – и потом, стоя в душе, Терри каждый раз спрашивал себя: зачем? Что ему было нужно от этой Кристи, Пегги, Мэри? Что они могли ему дать? Их кожа не знала южного солн ца, нагота была блеклой, как затертая открытка, а стоны – тихи, как предсмертный вздох.

Наверно, говорил себе Терри, итальянским девушкам придавала очарование опасность войны. Через несколько лет он стал добавлять «…и моя молодость», привыкая смотреть на себя как на много повидавшего мужчину, чьи лучшие годы остались в прошлом. Романтическое разочарование привело его в небольшую театральную студию. Терри был молод и красив; критики заметили его, и в середине пятидесятых он перебрался в Голливуд – где оказалось, что он рано похоронил себя.

Назад Дальше