Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 53 стр.


Солнце Калифорнии было жарким, как сицилийское, океан – соленым, как Адриатическое море, и хотя мексиканские официантки были смуглей итальянок, их черные волосы также рассыпались по подушке, а полные губы также алели от страсти и дешевой помады.

Молодость вернулась, а следом пришла слава.

Слава означала много денег и еще больше секса. Терри Нортен был знаменит и красив; американки прекрасны и голодны, голодны новым голодом сексуального желания, равенства полов и женского освобождения. Теперь даже деньги были не нужны – и Терри Нортен опять перестал спрашивать имена, называя подружек «бейби», «киска» или «конфетка».

Иногда они обижались, иногда – нет.

Нортен блуждает по узким улицам Рима, путаясь в перекрестках и воспоминаниях. Где дорога в этот чертов отель? Где он сбился с пути? В какой момент фортуна отвернулась от него?

Он ведь делал то же, что все: трахался, пил, курил дурь, нюхал гадость. То же, что все ребята: Деннис, Питер, Марлон или Дастин. Почему же они остались звездами, а он, Терри Нортен, пять лет назад проснулся в обшарпанной гостинице, и смуглая девушка, чье тело он мял всю ночь, сказала: ты же не думаешь, что я бесплатно с тобой пошла?

Куда-то делся дом в Беверли-Хиллз, прекратились звонки от продюсеров и старых киношных друзей. Нортена иногда еще звали сыграть в эпизодах «человека с трудной судьбой», но впереди уже маячил день, когда он сможет рассчитывать только на участие в массовке.

Бесплатный секс закончился. Денег не было. Молодость прошла – во второй раз и, похоже, навсегда.

Надежда оставила Нортена – и тут его нашел Лесс Харрисон по прозвищу «крысий дрын», ленивый старый сластолюбец. Он предложил главную роль, хороший аванс и поездку в Италию. Гонорар был не так уж велик, но Нортен вспомнил дешевизну итальянской жизни и согласился.

Тридцать лет назад римский аэропорт выглядел совсем иначе. Территория была обнесена колючей проволокой, а бульдозеры сгребли в большие кучи каменное крошево, в которое бомбежки превратили административные здания.

Пройдя паспортный контроль, Нортен не узнал места. Такси подъезжали одно за другим, воздух звенел от автомобильных гудков.

Нортена должны были встречать; итальянцы, как всегда, опаздывали.

– Мистер, мистер, хороший отель! – кричал черноволосый водитель, высовываясь из окна.

Нортен улыбнулся и сел в машину.

– А девочки там есть? – по-итальянски спросил он.

Si, signore! – ответил водитель, и такси повезло Нортена туда, где его ждал терпкий вкус красного вина, комнатки в маленьких отелях, безымянные шлюхи, оливковая кожа, бедра, груди, колечки ворса, густые черные волосы, в которых застревает пятерня…

В этих узких улицах легко потеряться – и Нортен опять не понимает, где свернул не туда, в какой момент ошибся, почему во рту – уксусный вкус, в бумажнике – последняя банкнота, голова раскалывается, а сквозь боль все яснее проступает мысль, что надо из ближайшего бара позвонить этому Сальваторе, потребовать отвезти в отель.

Я же в конце концов звезда! – говорит себе Нортен. – Яркая пылающая звезда. Пусть они побегают!

– Я же, в конце концов, звезда, – говорит Филипп, аккуратно разравнивая порошок кредиткой Сальваторе, – хотя имя, конечно, на афише не напишешь.

Когда-то мы обходились без кредиток, думает он. Нюхали с ногтя, с гусиного пера. Иногда добавляли в вино, размешивали и пили. Теперь нюхают через банкноту. Наверное, потому что цены выросли. В Париже в 1929-м Павел Тимофеевич рассказывал: до войны в Петербурге цена была – 50 копеек за грамм, смешные деньги, два раза кофе выпить. В Америке так и вовсе несколько центов – ну, если верить Джеки, хотя этому жучиле, конечно, трудно верить. Как раз под кокаин и душевные разговоры он и всучил мне в Потсдаме вагон просроченной армейской тушенки. Умелый был человек, настоящий профи.

Сейчас уже умер небось. Ему тогда было за пятьдесят, лет на пятнадцать меня старше.

Все великие аферисты умерли, я последний остался, думает Филипп. Ни детей, ни наследников.

Лоренцо хохочет:

– Имя не напишешь, да! А какое писать? Филипп Бонфон, Феликс Радзинский, Франк Метье… как еще?

– Всех не припомню, – отвечает Бонфон. – Фабьен де ле Мер, Фриц фон Шлосс, Федор Раковский… Фортунат был вообще без фамилии. Обратите внимание – все на «ф».

– Почему?

– «Ф» значит «фальшивка», – поясняет Филипп.

Лоренцо морщит лоб. Филипп втягивает дорожку, приятный холодок разливается по нёбу, заиндевевшие губы сами улыбаются.

Все не так страшно, говорит он себе. Эта рыжая Кьяра – она же уродлива, как крокодил. Сиськи отвисли, из дыры воняет. Неудивительно, что не встало. Возраст тут ни при чем. Была бы молодая девка – все было бы иначе. Все и будет иначе, думает Филипп и заправляет вторую ноздрю.

Что значит – нет наследников? Может, вот эти ребята – Лоренцо и Сальваторе – и будут его наследниками? Ловкие, пройдошистые, находчивые. Чего придумали, а? Выдать его за американского актера.

Интересно, сколько они на этом заработают?

– Но ведь Феникс начинается с “Ph”? – спрашивает наконец Лоренцо. – А Теодор – так вовсе с “Т”.

– Это по-итальянски он «Теодор», – отвечает Филипп, – а по-русски – Федор. И Феникс по-русски – тоже с «Ф».

– А Феникс разве русское имя?

– Не, я думаю, греческое. Но я-то был – Феликс. И к тому же русский.

Лоренцо застывает в изумлении. Филипп, не в силах сдержаться, хохочет. Черт, когда он в последний раз рассказывал о себе правду? Надо же: действует крепче любой лжи.

– Красный? – с преувеличенным ужасом спрашивает Лоренцо. – СМЕРЧ? Как там у Джеймса Бонда?

– СМЕРШ, – поправляет Филипп. – Нет, я белый, не красный. Бежал от большевиков мальчишкой, в пятнадцать лет из Крыма с бароном Врангелем. Потом Берлин, Париж… я поначалу с русскими работал. Прикидывался агентом Коминтерна. Все обставлял как надо: портрет Ленина, конспиративная явка, вербовка… мол, будем исправно платить, причем не за шпионаж, а за всякую ерунду: статьи в «Правду» и все такое прочее. Только вначале надо вступить в нашу организацию и заплатить совсем маленький членский взнос. Не поверишь: за неделю можно было окучить человек пятьдесят! И главное – они сами приходили, идиоты!

Бонфон хохочет. Хорошее было время, здорово быть молодым! Все по заветам Павла Тимофеевича: трать деньги, не держись за них!

Старик знал, что говорил: сам-то потерял в России все, что нажил на военных поставках и спекуляциях. И потому учил: радуйся, пока молод, черпай полной ложкой!

Да он ведь и тогда был молод, думает Филипп, это мне только казалось, что старик. Сорок ему было, от силы – сорок пять.

– А я вот хочу спросить, – смущенно говорит Лоренцо. – Вы только не обижайтесь, хорошо? Вам их никогда не было жалко? Ну, этих русских, которых вы облапошили? Все-таки соотечественники…

– Нет, ни капли, – ладонь Филиппа разрезает воздух, – ни в малейшей степени. Они же хотели продаться большевикам, работать на Совдеп! Они же были предатели нашего белого дела!

Лоренцо кивает с уважением:

– То есть вы как бы мстили за погибших друзей и вашу загубленную молодость…

Филипп опять разражается хохотом.

– Я пошутил, идиот, – говорит он, – ни за кого я не мстил. Мне было насрать, белые они или красные. Они были жадные дураки – и за это я их наказал. Тот, кто видел изнанку жизни, не верит во всякие идеи. Да и вообще – у нас, русских, специальные отношения с проблематикой добра и зла.

– Да, Достоевский, – кивает Лоренцо. Не то с уважением, не то с издевкой.

– На хрен Достоевского, – отвечает Филипп. – Мы, русские, знаем настоящую реальность. Аморальный клокочущий хаос разрушения и гибели. Во как!

Бонфон хлюпает носом. Вот ведь забирает, думает он, иначе с чего бы я так разошелся? Вроде не на работе, чтоб заливать про настоящую реальность.

– Никому я, короче, не мстил, – устало говорит он, – кому мстить-то? Вот я в Шанхае продавал фальшивые билеты на концерт Шаляпина…

– Кто такой Шаляпин? – спрашивает Лоренцо.

– Ничего вы не знаете, молодые, – говорит Филипп. – Великий певец, вроде вашего Карузо.

– Вы знаете, – говорит Лоренцо, – у меня есть прекрасная идея. Давайте снимем о вас фильм. Я же сценарист, работаю с Сальваторе уже на восьмой картине. Я все запишу, детали мы поменяем, конечно, чтобы проблем не было. Вы сыграете себя в старости, и мы подберем пару актеров, лет двадцати и сорока, чтобы охватить все периоды вашей биографии… и если вы еще будете говорить что-то за кадром… у нас получится новый жанр, смесь документального кино и художественного.

– И назовем его «“Ф” значит “фальшивка”», – улыбается Филипп.

– И назовем его «“Ф” значит “фальшивка”», – улыбается Филипп.

– Да, отличное название, – задумчиво кивает Лоренцо, – хотя, кажется, такой фильм уже есть…

(перебивает)

Великие обманщики мне не встречались. Разве что мелкие мошенники и шулеры.

Однажды на вокзале я познакомился с наперсточником. Я опоздал на свой поезд, следующий был только утром. Наперсточник уже отработал свое и повел меня в ресторан. Я был бедным студентом, он меня угощал и учил жизни.

Под утро я осмелел и спросил:

– Скажите, в чем секрет? Я же понимаю, что это не просто так все – шарик налево, шарик направо, кручу-верчу, обмануть хочу. Есть же тут какой-то секрет, правда?

Наперсточник, немолодой, плотно сбитый мужчина с поседевшими висками, посмотрел на меня тяжелым взглядом:

– Не скажу я тебе никакого секрета. Я тебе, парень, другое скажу…

Потом он нагнулся ко мне через стол (я замер) и прошептал:

– Не играй!

Дверь вагончика распахивается, на пороге взъерошенный Сальваторе:

– У нас проблемы!

– Опять выяснилось, что синьорита Костини не умеет играть? – хихикает Лоренцо. – Или ее любимому сиамцу не принесли утром молока?

Филипп хохочет. Ему нравятся эти двое, прекрасная парочка. Низенький толстенький Сальваторе – и поджарый высокий Лоренцо. Комическое трио: два клоуна и старик. Могли бы работать вместе. Надо только придумать, кого будем дурить.

– Черт с ней, с Антонеллой, – говорит Сальваторе, – все хуже. Во-первых, Лесс прислал своего человека. То есть не человека, а телку. Американскую итальянку. Понимает и по-нашему, и по-ихнему. Как всегда – прислал тайно. Мол, студентка, пишет работу про итальянское кино. Ренато только что накрутил мне хвост и велел тебе ею заняться. Надо пустить девке пыль в глаза, наврать с три короба и главное – к площадке ни в коем случае даже близко не подпускать.

– С три короба – это я легко, – кивает Лоренцо. – Телка хотя бы хорошенькая?

– Не знаю, – скрипит зубами Сальваторе, – сам разберешься. Во-вторых, у нас нашелся Терри Нортен. В тяжелом похмелье и злой как черт. Хочет денег и работы.

– В чем же дело? – улыбается Лоренцо. – Пускай снимается.

Ишь, какой шустрый, думает Бонфон и говорит:

– Э, нет, так не пойдет! Я свою работу хорошо делаю и рассчитываю на полный гонорар.

– Я бы тоже предпочел снять в своем фильме вас, месье Бонфон, – говорит Сальваторе, – но куда мы денем настоящего Нортена?

– Я решал проблемы и посложней, – говорит Бонфон. – Что же мы, втроем не справимся с одним америкашкой? Сейчас посидим, подумаем…

Он разрыхляет белый порошок. Хотели поработать вместе – вот и представился случай, вот и хорошо.

– Мне кажется, в современном кино слишком много реализма, слишком много желания сделать «как в жизни», – говорит София, – но ведь на самом деле кино – это сверхреальность, высшая реальность. Конечно, Годар говорил о двадцати четырех кадрах правды в секунду, но мы должны понимать, что это – высшая правда.

Она немного смущена. Черт, когда об этом говорил профессор Гриндл, все звучало гораздо убедительней. А у нее звучит как заученные чужие слова, неуверенный ответ на экзамене.

Да, точно, ответ на экзамене. Вся эта поездка – самый главный экзамен в ее жизни, тест, проба. Сможет ли она быть достойной идей, в которые верит? Не провалится ли?

Экзамен, да. И одета она сегодня также, как обычно одевалась на экзамены: юбка едва прикрывает бедра, высоченные платформы делают ноги еще длиннее, блузка обтягивает грудь, не стесненную лифчиком, три верхние пуговки расстегнуты.

Глаза Лоренцо прикованы к четвертой пуговке, словно ему кажется, что и она вот-вот расстегнется.

– Понимаете, София, – говорит он, – дело не в реализме. Просто итальянское кино сейчас обрело новое дыхание. Вы же видели «Последнее танго в Париже»? «Ночного портье»? «Большую жратву»? Вы понимаете, что происходит? Рушатся последние табу, последние запреты. Назовем вещи своими именами: это не реалистическое кино, это эротическое кино. Оно выходит из подполья, становится частью большого кинематографа. Теперь секс на экране вовсе не значит, что фильм смотрят только любители подрочить… ой, простите.

София смущенно улыбается, опускает глаза, хлопает ресницами от Елены Рубинштейн. На этот раз все должно получиться, думает она… а этот Ренато, наверное, просто был педик!

Уж как она старалась! И прижималась как бы случайно, и нагибалась над столом, почти вываливая грудь на россыпь кокаина, и поправляла чулок – нет, ничего не помогало.

С каждой новой попыткой Ренато становился все официальнее.

София была готова, что для достижения своих целей ей придется переспать со множеством мужчин – но что мужчины окажутся столь недоступны… Конечно, говорит она себе, это Европа, другой мир. Тут совсем иное отношение к сексу, к свободе, отношениям полов. Никого не удивишь сексуальной открытостью – тем более киношников. Они все-таки особенные люди, не похожие на тех, кого я встречала в Америке. Даром, что ли, они имеют дело не с приземленной реальностью, а с высшей реальностью целлулоида, света и фотоэмульсии.

Но, черт возьми, если мне не удастся затащить в постель этого симпатичного сценариста – какая же я гонзо-журналистка?

И в ответ на «подрочить» София произносит глубоким грудным голосом: да, я полностью согласна! – придвигается поближе и заглядывает Лоренцо в глаза.

– И вот то же самое хотим сделать мы с Сальваторе, – продолжает сценарист, – но мы берем за основу другой жанр, наш специальный итальянский жанр – джалло, барочно-изысканный фильм ужасов, живописный и жестокий. Очень итальянский жанр – мы в Италии все время про разврат, кровь и искусство, будь это Рим, Ренессанс или наши дни.

– Я обожаю Италию, – мурлычет София, но Лоренцо слишком увлечен и не слышит:

– Вот сейчас Бертолуччи снимает картину, куда хочет впихнуть всю историю Италии ХХ века, а мы ответим на это фильмом, где будет вся мировая история ХХ века! Точнее – самые болезненные, самые трагические эпизоды этой истории!

– Историческая драма? – с придыханием говорит София.

– Нет, нет, я же сказал. Все события ХХ века будут нанизаны, как на шампур, на традиционный сюжет джалло – маньяк-убийца, невинные девушки, кровь, насилие, смерть.

– Насилие очень возбуждает, – говорит София, эротично облизывая указательный палец.

– Да, так и есть! – восклицает Лоренцо. – В этом и секрет жанра! Возьмем хотя бы эпизод, который мы снимали на той неделе: синьорита Костини купается в фонтане на пьяцце Маттеи, а потом на нее нападает маньяк-убийца. Вы, конечно, понимаете, это – прямая отсылка к «Сладкой жизни» Феллини, к сцене, где Анита Экберг…

– …Да, в фонтане Треви, – говорит София, – я так люблю этот фильм! – и ладонью накрывает руку Лоренцо.

– Да, да, хорошее кино, настоящая классика, – с еле заметным раздражением соглашается сценарист, – но тут важно, что́ мы туда добавляем, как меняем смысл эпизода. Пьяцца Маттеи – у самых ворот еврейского гетто. По ночам гетто запирали, и евреи не могли набрать воды, водопровода тогда не было. И вот жаркими ночами, изнывая от жажды, они слушают плеск этого фонтана! А потом, уже в нашем веке, как раз оттуда их потомки отправлялись в концлагеря! И мы, превращая фривольную и кокетливую сцену из «Сладкой жизни» в кровавый гиньоль, заставляем зрителя вспомнить о холокосте, о трагической судьбе еврейства.

– Как это глубоко! – восклицает София. – О, расскажите что-нибудь еще! – и обхватывает Лоренцо за плечи, навалившись на него всей грудью.

Она не очень понимает, при чем тут евреи, – разве евреи были не только в Германии? – но она слишком увлечена своей задачей, чтобы вникать в слова Лоренцо.

София сказала, что насилие возбуждает, но, конечно, ей совсем не хочется думать об убитых евреях, залезая на колени к парню, которого она собралась трахнуть.

– Другая тема: знаменитые убийства, – говорит Лоренцо, вытирая вспотевший лоб. – Мартин Лютер Кинг, Шэрон Тейт, Джон Ф. Кеннеди… О Боже мой! Что вы делаете, синьорита?

– Продолжайте, продолжайте, – щебечет София, устраиваясь на коленях Лоренцо, обхватив его бедра своими, лицом к лицу. Юбка ее задралась, юноша не знает, куда девать руки, и в конце концов опускает их на ягодицы Софии.

Боже мой, думает Лоренцо, кажется, ее возбуждает разговор о смерти и убийстве! Я всю жизнь мечтал о женщине, с которой у меня будет так совпадать… о Боже мой!

– Убийство Шэрон Тейт, – продолжает он, хрипло дыша и елозя ладонями по ягодицам Софии, – убийство Шэрон Тейт семьей Мэнсона. Вы же знаете, о, да, знаете, это была беременная жена режиссера Поланского, и они ее… ох… да, вот так, еще, еще… и они ее убили. И мы тоже снимем… снимем убийство беременной женщины… во всех подробностях… чтобы было как… аааа… как… как в жизни.

Назад Дальше