А вот для женщины двадцати восьми лет – никуда не годится.
Отвисшие груди. Растяжки на животе. Лишние пять килограммов на бедрах.
Если бы она была лесбиянкой – это тело бы ее не возбудило.
Мужчина рад засунуть в любую дырку, с презрением подумала она. Чтобы спать с женщинами, надо быть красивой.
Ты поймешь про себя, кто ты есть на самом деле, сказал ей Артур.
Лорен и так знает ответ: толстая, некрасивая, раньше срока постаревшая, с телом, обезображенным родами… что еще нужно знать о себе?
Ах да. Она – честная женщина. Верная жена и любящая мать.
Фред Хэррис недоуменно смотрит на портье:
– Я думал, номер оплачен еще на трое суток… а господин Коллман обнулил мой счет… а больше он ничего не просил передать?.. Письмо? Да, спасибо, я спущусь через десять минут.
Быстро пробегает глазами: «…Наш милый розыгрыш немного затянулся… у всякой шутки есть свои границы… глумление над памятью…» – и, скомкав, выкидывает в корзину.
– Я могу оставить свой чемодан на несколько часов? – спрашивает он и через пять минут выходит из «Шангри-Ла» – полосатый костюмчик, тоненькие усики, довольная улыбка.
Как же назывался тот бар, куда мы ходили с Коллманом третьего дня? – вспоминает Фред. – «Пей до дна», точно. Дюжина китайских девчонок, за деньги готовых на всё – и готовых заплатить любые деньги, чтобы поскорее убраться из Гонконга. Я еще подумал, что может получиться неплохой бизнес – подписать европейских геев спасать китайских проституток от надвигающихся коммунистов. Политкорректно, безопасно, а парни еще и подзаработают. Себе брать 20, нет, 30 % комиссионных… минус оплата билетов и оформление документов… если успеть оприходовать хотя бы десяточку – будет нормальный навар.
Фред просит портье написать название бара иероглифами и вызвать такси.
Ничего, думает он, сорвался самолет – отыграемся на девчонках. Кстати, на себя я возьму самую сладкую, похожую на эту – как ее? – Тамми Су!
Длинные ножки, маленькая грудка – все на месте.
«Боинг» взлетает. Гигантская металлическая птица отрывается от земли и спустя минуту превращается в сверкающую точку в голубом, как в детстве, небе.
Зачем я прилетела сюда, думает Лорен. Чтобы увидеть брата, немножко развеяться, вспомнить то, о чем не могла себя заставить думать уже много лет. Уж вовсе не для того, чтобы узнать, что случилось над Японским морем четырнадцать лет назад.
В конце концов, всегда есть вопросы, на которые я никогда не узнаю ответа. Дала ли Тамми профессору Розенцвейгу? А если дала, удастся ли ей сбежать, пока китайцы не прикрыли выезд?
Увижу ли я когда-нибудь Артура?
Узнаю ли, кто я есть на самом деле?
Лорен усмехается. Все-таки она врач и знает, что иногда так и не удается поставить правильный диагноз. Или удается слишком поздно, когда уже ничего не изменить.
Лорен засыпает, и ей снится, будто этот «боинг» тоже падает в океан, разваливается в воздухе на тысячу серебристых кусочков, и Лорен летит в их сверкающем ореоле – одно головокружительное мгновение – молодая, свободная, невесомая…
* * *Одинокая кляча резво бежит по мостовой. Возница в высоком цилиндре, два тусклых фонаря по бокам фиакра. Внутри двое: юркий щеголь с усиками и в котелке и немолодой грузный мужчина. Глаза его полуприкрыты, лицо усталое.
– Было нелегко, месье, – повторяет молодой, – ох, как нелегко. Пришлось заплатить тройную цену, все ж таки дело знаменитое, не абы кто. Но зато – все как вы хотели, лучшее окно, вид – как в царской ложе. Считай, что в Оперу сходили.
Мужчина не отвечает.
Фиакр останавливается у облезлых деревянных ворот. Щеголь дает вознице монету, помогает своему спутнику выйти и условным стуком барабанит в калитку. Открывает женщина, закутанная в темный клетчатый плед. Щеголь передает ей несколько купюр, которые она внимательно пересчитывает при свете уличного фонаря.
Все трое входят во двор, потом в подъезд. Женщина зажигает лампу и поднимается по лестнице. Мужчины идут следом.
Наверху, отдернув кружевную занавеску, она открывает окно, и холодный ночной воздух наполняет комнату.
– Лучшее окно, – говорит женщина, – когда все закончится, просто уходите. А я спать.
Мужчина опирается рукой на оконную раму. Он тяжело дышит – то ли подъем слишком крут, то ли дают себя знать две последние бессонные ночи. Он выглядывает: напротив – кирпичная стена со слепыми глазницами окон, перед ней – люди, окружившие конструкцию из дерева и металла, сто с лишним лет назад придуманную, чтобы сделать казнь гуманней, ставшую символом Революции, а потом – заурядной машиной для убийства.
Мужчина неподвижно стоит у окна. Он ждет.
Они появятся только под утро. Щеголь давно уснет на не застланной постели и не увидит, как рассветные лучи слабо вспыхнут на штыках солдат. В голове процессии, как всегда, будет идти священник, затем двое под руки выведут осужденную. Она откажется поцеловать крест, и перед тем как ее пристегнут ремнями к деревянной плахе, на секунду поднимет голову.
Там, наверху, в распахнутом окне, почти у самого неба, она увидит замершую фигуру своего постаревшего любовника, мужчину, с которым уже давно навсегда простилась; подумает, что это всего лишь видение, и даже успеет удивиться.
22 1996 год Форма круга
Наше представление о городе всегда несколько анахронично, и потому Буэнос-Айрес представлялся мне загадочным городом трущоб и библиотек. Возможно, он и был таким когда-то, но сегодня мало что напоминает город, любимый по книгам, прочитанным в те годы, когда трудно было помыслить о столь дальнем путешествии.
Надо сказать, что моя поездка была вовсе не туристической. История, предшествовавшая ей, обычна для тех бурных лет: на исходе московской перестройки несколько друзей затеяли совместный бизнес, но через несколько лет выяснилось, что один из них слишком вольно отнесся к общим финансам и потратил все деньги на девушек и другие развлечения. Кредиторы и бандиты начинают преследовать партнеров незадачливого предпринимателя, и им остается только бежать.
Я был одним из таких беглецов. Латинская Америка всегда представлялась мне идеальным местом для бегства: чувствуешь себя если не бывшим нацистом, то каким-нибудь Артюром Рембо.
В первый вечер, бросив вещи в гостинице, я углубился в лабиринт улиц, слишком непохожих на те, которые рисовало когда-то мое воображение. Впрочем, болезненное возбуждение, вызванное многочасовым перелетом, не оставляло мне другого выхода – я не мог заснуть и решил побороть джетлаг алкоголем, совершив ночную прогулку по барам. Вопреки подспудному ожиданию, танго вовсе не доносилось из любой двери: музыкальный ассортимент был вполне интернационален. Я налегал на текилу – из напитков, знакомых мне по Москве, это был географически самый близкий к Буэнос-Айресу.
По мере того как я напивался, город нравился мне все больше. Девушки хорошели, в мужчинах проступали черты легендарных гаучо, которыми были в лучшем случае их прадеды. Я переходил из бара в бар, пока усталость не сбила меня с ног в небольшом полуночном розовом кафе. Я опустился за столик в форме круга и понял, что на сегодня мое ночное путешествие окончено. Я заказал текилу и только после второй рюмки вдруг заметил, что в колонках играет танго «Эль Чокло»: мотив, известный каждому советскому школьнику, знаменитая одесская песня про пивную, открывшуюся на Дерибасовской. Много лет назад подруга, понимавшая по-испански, сказала, что сюжеты у песен тоже схожи. Какая, в самом деле, разница, пьяно думал я, Одесса или Буэнос-Айрес? Море, порт, кабаки, матросы, девицы. Да еще евреи. И, кажется, диктатура – но тут я был не слишком уверен. Одну и ту же историю можно рассказать на разных языках, поместив героев в разные времена и страны, – и это, конечно, не случайно, потому что… потому что…
Я, видимо, задремал, хотя мне казалось, что всего лишь на секунду положил голову на скрещенные руки. Очнувшись, я заметил, что мелодия поменялась, а напротив меня сидит старик в мятой шляпе и старой куртке. Он был словно отполирован временем и сразу понравился мне. Почему-то я подумал, что он – символ моего, давно исчезнувшего Буэнос-Айреса.
Я поздоровался, исчерпав половину своего словарного запаса на испанском. Старик улыбнулся и ответил по-английски. Я предложил текилы, он согласился. Мало-помалу мы разговорились.
Я, как мог кратко, рассказал свою историю: друг-предатель, исчезнувшие деньги, бандиты-кредиторы… Рассказывая о своих злоключениях на чужом языке и в чужом городе, я подумал, что в реальности герои столь любимых мной аргентинских рассказов были, скорее всего, похожи на московских братков.
– А когда ты вернешься? – спросил старик.
– А когда ты вернешься? – спросил старик.
– Не знаю, – ответил я с пьяной беспечностью, – может – никогда. Если вернусь – меня запросто убьют. Останусь здесь.
– Трудно жить вдали от родины, – сказал старик, – а еще труднее – умирать.
Мы помолчали, официант принес еще текилы, мы выпили, и старик рассказал историю, которую я попытаюсь передать, стараясь сохранить безыскусное очарование его повествования.
Много лет назад мой отец тоже бежал в Буэнос-Айрес. Когда он появился в городе, он был уже в летах, но внутренняя сила привлекала к нему людей и вселяла уважение. Вы, наверное, знаете, каким был Буэнос-Айрес в те времена? Киломбос и карты, полынная настойка и калья, аламсены и поножовщина… особенно в Палермо, Корралесе и Бахо. И вот мой отец приехал сюда и остался. Он всегда говорил, что он с Севера, возможно, это значило – из Штатов. Лунфардо он совсем не знал, да и вообще говорил по-нашему с акцентом. Имя, которым он назвался, было настолько ненастоящим, что сейчас я даже не могу его вспомнить. Тем более что все у нас в квартале называли его Механиком, потому что он мог разобраться с любым механизмом.
Он снял комнату на втором этаже у вдовы, сеньоры Клементины, достойной женщины.
Я уже говорил, он был в годах, но заставил уважать себя. Го ворили, что он никогда не спит: он всегда слышал, если кто-то приближался к его двери, и успевал открыть ее раньше, чем гость брался за ручку. Скоро как-то само собой получилось, что рядом с ним почти всегда находилось несколько верных парней, из тех, что хорошо умеют обращаться с ножом. Вместе они проворачивали разные дела, и рассказы о них затмили даже славу дона Элисио из шайки квартала Ориенталь. Впрочем, там не было ничего такого, что стоило бы вспоминать спустя столько лет. Вскоре Механик завел себе женщину, Луханеру, и черный, с отливом, мотоцикл.
Дружба не менее таинственна, чем любовь или какое-нибудь другое обличие путаницы, именуемой жизнью. Среди парней, окружавших Механика, был некто Сантьяго Фишбейн, бедный рыжий паренек с окраины, застенчивый и трусоватый. Я никогда не мог понять, чем он так понравился Механику, что тот приблизил его.
По вечерам Сантьяго сидел в аламсене с Механиком и Луханерой, пил калью и слушал хабанеру. Механик называл Сантьяго «сынок» и, может, действительно видел в нем сына, которого у него никогда не было.
Никто не знал, отчего Механик бежал. Говорили, что он – знаменитый бандит, который взрывал сейфы в Сан-Франциско. Другие говорили, что он – революционер, скрывающийся от полиции. Как-то вечером, когда лампы в аламсене светили особенно тускло, а хабанера заставляла грустить и вспоминать прошлое, Механик обмолвился Сантьяго, что его предал человек, которому он доверял.
– Мы вместе провернули одно дельце, – сказал Механик. – Вдвоем, против целого города. Там было много крутых парней, а в конце не осталось ни одного. И тогда-то я понял, что мой товарищ просто выполняет заказ хозяина этого городка, старика Абрахама Джея.
– Он сдал вас в полицию? – спросил Сантьяго.
– Нет, я убежал раньше, – ответил Механик, – сразу после того, как в город вошли федеральные войска.
Тогда Сантьяго подумал, что речь идет о каком-то эпизоде гражданской войны – возможно, в Мексике. Он все равно не понял деталей, но через несколько дней знакомый полицейский сказал, что за голову Механика давно уже назначена награда.
Однажды ночью, на танцах у Парды, Механик услышал Фриду. Я говорю «услышал», потому что смотреть там было не на что: смуглая, полуеврейка-полуиндианка, со сросшимися бровями, да еще и хромая. Говорили, девчонкой она попала в аварию и осталась калекой на всю жизнь. Тогда были совсем иные времена. Женщине, чтобы выжить, нужен был мужчина. А на что могла рассчитывать Фрида, которая не могла даже танцевать?
Но у нее был голос. Столько лет прошло, а когда вспоминаю, как она пела, – мурашки по коже. Однажды кто-то из парней сказал Фриде, что ей бы со сцены выступать, – но она только рассмеялась. По вечерам она пела в аламсенах, бывало, сама играла на гитаре, а иногда ей аккомпанировал кто-то из музыкантов.
Так вот, когда Механик услышал ее голос – он забыл обо всем. Он встал и пошел к Фриде, оставив вдвоем Луханеру и Сантьяго.
Сейчас Луханера давно умерла, но надо было видеть ее в свое время. Одни глаза чего стоили: увидишь – не уснешь.
Одним словом, это была не такая женщина, которую можно было запросто бросить. Она посмотрела на Сантьяго. Глаза у нее были черные и бездонные.
На следующий вечер Сантьяго зашел к Механику. Как всегда, Механик открыл дверь, едва гость поднялся на площадку, – и там, на площадке, Сантьяго несколько раз ударил его ножом в грудь. Прибежавшая на шум сеньора Клементина рассказывала, что Механик посмотрел на убийцу с мягким укором и сказал с медлительным удивлением: «Ну и ну, парень!» – а потом добавил несколько слов на неизвестном языке. Так или иначе, через минуту Механик уже напоминал ненужный хлам, как все мертвецы. Сеньора Клементина так и сказала, когда пришла полиция:
– Был настоящий мужчина, а теперь нужен одним только мухам.
Ни полиция, ни дружки Механика так и не поймали Сантьяго. Говорили, парень бежал в Восточную Республику и устроился рабочим. Однажды вечером он выходил с фабрики, кирпичный цвет ее стен сливался с закатным небом. Сантьяго вспомнил, как расплывалось пятно крови на груди Механика, когда тот, умирая, сказал на идиш:
– Противно сдохнуть вдали от Родины.
Это и были последние слова Механика, а вовсе не «ну и ну, парень», которые еще много лет передавали из уст в уста в аламсенах и барах. Но об этом никто так и не узнал: сеньора Клементина не понимала на идиш, а Сантьяго никому не рассказывал.
Спустя много лет, когда эта история забылась, он вернулся в Буэнос-Айрес и поселился в Сан-Тельмо, который всегда был тихим кварталом.
Почему Сантьяго убил Механика? Одни говорили, что из-за Луханеры, другие – что ему заплатил дон Элисио или он соблазнился обещанной наградой. Так ли это важно? Просто встретились два человека, старый и молодой. Старый называл молодого своим сыном, а тот его убил. Вот и все.
Боюсь, что в моем пересказе эта история звучит слишком высокопарно, – возможно, виной тому текила, подменившая подлинные слова прочитанными в книгах. Да к тому же история человека, который делал революцию, а получил полицейский режим, хорошо знакома любому русскому; то, что изгнанник встретил свою смерть в Латинской Америке, только прибавляет местного колориту.
Чтобы отплатить старику за историю, я рассказал о молодой американке, нашедшей на Кубе свою любовь и счастье, – или какую-то другую байку из числа тех, что я всегда любил рассказывать.
В такси по дороге в отель я вырубился – и эти пятнадцать минут протрезвили меня. Ворочаясь без сна в гостиничной кровати, я никак не мог отделаться от ощущения, что рассказанная мне история прервалась на полуслове, будто у меня были какие-то вопросы, на которые я все еще ожидал услышать ответ.
Только утром, когда темные портьеры уже не могли сдержать натиск яркого солнца, я понял: рассказчик начал с того, что назвал Механика своим отцом, – и все время я пытался угадать, кто же из героинь истории окажется его матерью. Я думал о Луханере и о Фриде, возможно, даже о сеньоре Клементине – но мой собеседник ничего об этом не сказал. Возможно, он придумывал свою историю на ходу и к концу рассказа уже забыл, с чего начал.
Впрочем, одна деталь навела меня на догадку, которая теперь кажется мне единственно правильной. Только Сантьяго знал последние слова Механика и никогда никому их не передавал. Откуда же эти слова узнал рассказчик? Возможен только один ответ: он и был Сантьяго, предателем, который убил своего названого отца – и спустя много лет даже не помнит, из-за чего.
Разговаривая с пьяным иностранцем в полночном баре, Сантьяго хотел исповедоваться. Он проговаривался и оставлял в своем рассказе зацепки, будто надеясь, что собеседник сам задаст роковой вопрос. Возможно, он собирался раскрыться в самом конце, но ему не хватило мужества – возможно, уже не в первый раз. Легко презирать его за это – возможно, даже легче, чем за убийство, совершенное в далекой молодости.
Но кто я такой, чтобы презирать Сантьяго? Если бы я рассказывал историю своего бегства из Москвы, вряд ли бы я нашел силы признаться, что именно я обманул своих друзей, потратив деньги на кокаин и проценты по глупым бандитским кредитам. Возможно, только в самом конце я смог бы на это намекнуть.
Теперь я обречен убегать всю жизнь. Два дня назад я занял деньги у Пашки, последнего, кто верил мне. Я сказал, что отдам долг через месяц, и, возможно, он до сих пор надеется через месяц увидеть меня.