Гарики из Иерусалима. Книга странствий - Игорь Губерман 31 стр.


— Выходи на сцену, — хрипло сказал я, — не бойся, бить я тебя не буду, мне нельзя, я иностранец.

Зал по-прежнему молчал, но теперь уже эту паузу вел и держал я сам.

— Боишься выйти, — сказал я, — у нас в лагере таких тихих пакостников держали за одним столом с педерастами.

И зал взорвался аплодисментами. Зал изначально был на моей стороне, как объяснили мне опытные люди, но в такие моменты невозможно удержать чисто животное любопытство — кто кого, и этот вековечно беспощадный зрительский интерес так испугал меня совсем напрасно. Более того, после концерта одна замечательная актриса мне прощебетала с одобрением: «Как это здорово было подстроено с запиской, ты так хорошо и вдохновенно говорил!»

Хуя себе подстроено, подумал я, в антракте я сидел за сценой, вытянув ватные ноги, и не в силах был заставить себя пойти в фойе надписывать книги.

И более таких записок я нигде не получал. Разве что прямо противоположного содержания:

«Мироныч, ты че выебываешься, ты же чисто русский мужик — возвращайся!»

Но на такие тексты отвечать было легко и просто.

А теперь — несколько донельзя симпатичных записок:

«Очень хотелось бы когда-нибудь назвать Вас своим учителем. Что Вы посоветуете? Начать писать стихи или просто сделать обрезание?»

Старый еврей, ветеран войны (Москва): «Будь моя воля, я бы хуй вас отпустил, такие люди нам нужны в России».

«То, что моя жена от Вас балдеет, это понятно. Но почему от Вас балдею я? Мне очень страшно…»

«Дядя Игорь! Я люблю одну девочку, а ей нравится другой. Что делать?»

«Что у вас налито в стакан? И если да, то почему без закуски?»

«Как себя вести, если принимают за еврея?»

«У Вас стихи рождаются мучительно или как котята?»

«Игорь Миронович, посоветуйте, Бога ради, что мне отвечать четырехлетнему сыну, который каждый день спрашивает: мама, куда ты ложишь эту прокладку?»

И стихи, стихи, стихи. Их авторы — не графоманы, просто очень возбуждает, очевидно, обманчивая легкость четырехстрочия, и немедленно варится в голове что-то свое, часто адресованное тому придурку, что болтается на сцене, вызвал этот сочинительский прилив, а сам явно нуждается в поощрении. И я тут же получаю стишок типа такого:

А вот замечательно меланхолическое двустишие:

Почти еженедельно я получаю обильные рукописи настоящих графоманов. Сплошь и рядом это некий ужас, в котором явно сквозит неспособное себя выразить живое чувство. А порой вдруг попадаются отменные строчки (не меняющие, правда, общую картину). Я в эстрадную программу включил несколько таких удач, и вслух читать это — большое удовольствие. Так некий пожилой мужик (почти наверняка — еврей, ибо азартно увлечен историей России) накропал огромную поэму, в которой ухитрился описать российскую историю от первобытности до двадцатого съезда партии, где почему-то тормознулся и иссяк. Не сам я, к сожалению, эту поэму получил, мне изложил ее по памяти приятель. Самое начало было изумительно по энергичности стиха:

Ну, а теперь, друзья-славяне, посмотрим, как из века в век подобно дикой обезьяне жил первобытный человек.

А на уровне средневековой, Киевской Руси им сочинилось дивное четверостишие, такого никогда не написать ни одному из нас, надменных каторжников ремесла:

Чтоб я так жил, как это сделано! А женщина одна, огромную поэму про любовь накропавшая, две гениальных строчки сочинила сгоряча:

Еще один замечательно грустный стишок сообщил мне приятель:

И на выступлении однажды, когда я с восторгом и блаженством это все читал, записку мне прислали, подарив шедевр не слабей:

Вообще поразительна щедрая отзывчивость зрителей. Стоило мне упомянуть какое-то забавное выражение мудреца в погонах с нашей военной кафедры в институте, как пошел поток записок с изложением изящных мыслей этих тонких педагогов. Иногда обозначались точно место и время произнесения, чаще — только самая суть.

«Один наш студент-медик на военных сборах обратился к офицеру прямо из строя: скажите, пожалуйста, вы не могли бы к нам обращаться уважительно и без мата? Офицер ответил: я могу на вы, могу без мата, но лично тебя я заебу!»

«Город Горький, 81-й год. Военное дело. Офицер — студенту: как вы вообще могли поступить в консерваторию, если вы не помните номер своего противогаза?»

«Москва. Первый медицинский институт. Военная кафедра. Майор: студент, почему ты не был на семинаре? Студент: я болел эндометриозом. (Это некое заболевание матки.) Майор (презрительно): я с эндометриозом всю финскую войну прошел».

«Москва, полковник в автодорожном институте: куст — это совокупность палок, торчащих из одного и того же места».

«Ленинград. 82-й год. Кораблестроительный институт. Капитан 3-го ранга — мечтательно: скорей бы война! Добровольцем пойти! В плен сдаться! В Париже побывать!..»

А одна женщина-врач, какое-то время прослужившая в армии, получила при увольнении замечательно двусмысленную грамоту: «За отличное обслуживание штаба дивизии».

Доверительные слова пожилого ветерана за вечерним общим курением: «Меня за всю войну и наградили-то всего один раз, при взятии Варшавы, — триппером».

В толстой папке, где храню я эти ценные дары зрительского доброжелательства, есть и листки, исписанные моим личным, донельзя корявым почерком. На этих случайных клочках писал я, понимая, что запомнить невозможно, перечень еврейских фамилий. Один мой американский приятель много лет имеет дело с нашей эмиграцией — крепился несколько лет, потом не выдержал и стал записывать:

Сарра Великая.

Леопольд Срака.

Диана Хайло.

Зина Тарантул.

Роман Половой.

Роман Заграничный.

Татьяна Дистиллятор.

Исай Кукуй.

Исай Вошкин-Лобков.

Хая Лысая.

Леонид Конфискарь.

А вот еще записка: «Уважаемый Игорь Миронович! Огромное вам спасибо! Вы так запудрили стишками мозги женщинам, что одна из них в перерыве зашла в мужскую кабинку (где был я). С приветом (подпись)».

Попадаются послания, на которые необходимо реагировать немедленно, чтоб вечер не завис тяжелой паузой. Что-то спортивное, во всяком случае — будоражащее есть в такой игре. В Челябинске я как-то получил изысканно вальяжную записку: «Не вас ли мы видели в Париже в Лувре в девяносто пятом году?»

Меня, ответил я учтиво и не менее изысканно, я все свободное время стою в Лувре в виде мраморной женщины без рук.

А в Минске очень трогательно написал мне пожилой еврей: «Игорь Миронович, получаю удовольствие от ваших стихов. Оно было бы большим, если бы зал отапливался. Рабинович».

Там же в Минске получил я записку, которую с особенным удовольствием цитирую теперь в Белоруссии (хотя повсюду в мире россиянам хорошо известно упомянутое в ней имя). Я читал подборку, которая открывалась двустишием:

И немедленно на сцену кинули записку — я ее, естественно, сразу поднял и огласил. Там было написано: «За мудилу — ответишь! Лукашенко».

Боже, какое ликование поднялось в зале! Оно было лучшим ответом на обычный пустой вопрос приезжего — мол, как вы относитесь к своему бесноватому президенту?

Чувствуя, насколько витаминно и питательно моей душе все, что смешно, мне вообще шлют подряд, что вспоминается по ходу выступления. А если тема обозначена, то могут быть сюрпризы удивительные. Много лет назад я сочинил нехитрую загадку, на которую настолько же несложен был ответ. Что это такое, спрашивал я: без окон, без дверей, а вовнутрь влез еврей? Никто ни разу не ответил точно, я имел в виду часы в ремонте. Как-то я эту загадку предложил и зрителям на каком-то свальном концерте — нас там выступало человек десять. Получил, как водится, много неправильных отгадок, но одна — я застонал от восхищения. Это беременная еврейка, ответили мне.

И немедленно на сцену кинули записку — я ее, естественно, сразу поднял и огласил. Там было написано: «За мудилу — ответишь! Лукашенко».

Боже, какое ликование поднялось в зале! Оно было лучшим ответом на обычный пустой вопрос приезжего — мол, как вы относитесь к своему бесноватому президенту?

Чувствуя, насколько витаминно и питательно моей душе все, что смешно, мне вообще шлют подряд, что вспоминается по ходу выступления. А если тема обозначена, то могут быть сюрпризы удивительные. Много лет назад я сочинил нехитрую загадку, на которую настолько же несложен был ответ. Что это такое, спрашивал я: без окон, без дверей, а вовнутрь влез еврей? Никто ни разу не ответил точно, я имел в виду часы в ремонте. Как-то я эту загадку предложил и зрителям на каком-то свальном концерте — нас там выступало человек десять. Получил, как водится, много неправильных отгадок, но одна — я застонал от восхищения. Это беременная еврейка, ответили мне.

А как-то вспомнил я и рассказал про замечательное объявление в большом магазине: «У нас вы найдете все, что вам необходимо, — от крючка до веревки». И пошли записки с виденными где-то объявлениями, бережно теперь храню их.

Где-то в мужском туалете: «Граждане, не бросайте окурки в унитаз! Они мокнут, разбухают и потом плохо раскуриваются».

Тоже на стене в мужском туалете, а по настроению — экзистенциальная проза: «Ничего хорошего из меня не вышло».

В маленьком российском городке — в вестибюле дома для приезжих: «Товарищи постояльцы, не бросайте гандоны за окно — гуси едят и давятся!»

Словно желая повысить уровень моей осведомленности, мне шлют порой бесценные по информации записки. Так я узнал от одного художника, что цензура в Советском Союзе обращала внимание вовсе не только на текст, но были и препоны изобразительные. Оказывается, снежинки можно было рисовать с пятью, семью и даже восемью лучами, категорически недопустимы были — только шестиконечные. Еще мне как-то сообщили с гордостью, что только по-русски можно составить совершенно связное предложение из подряд пяти глаголов неопределенного времени (из инфинитивов то есть, говоря по-заграничному): «Пора собраться встать пойти купить выпить». И на душе у меня сильно потеплело от разделенной мною гордости за родной мне язык.

Отдельный вид записок — это в связи с тем, что в конце второго отделения давно уже читаю я стихи о старости и возрастных недугах, с нею связанных. Все началось с того, что как-то я, уже на все вопросы ответив, читал эту подборку, когда вдруг мне кинули опоздавшую записку. Поднял я ее, уже не собираясь отвечать, там оказались дивные стихи:

На эту тему постепенно накопилось множество записок («Вы говорите, что у Вас ку-ку, чтоб не было ажиотажа?»), а в одной была проявлена трогательная женская заботливость: «Игорь Миронович, сочувствую Вам, но умоляю — не пейте виагру: стихи Ваши потеряют шарм печали, а Вы — слушателей!»

Женщины жалеют и утешают меня даже в стихах:

Благодаря такому письменному общению узнал я как-то (и со мной — весь зал в тот вечер), что в Москве у Павелецкого вокзала есть гранитная мастерская, где на образцах надгробных плит — повсюду фотография приемщицы заказов. Что в Москве же (улицу не помню) в витрине забегаловки какой-то висит большое красочное уведомление: «Вовремя съеденный бутерброд улучшит ваше настроение на 72 процента». Тут я вспомнил одну собственную находку — в городе Ницце в каком-то маленьком баре висела эта небольшая картинка. Был изображен довольно шишкинский пейзаж: текла река, к ней прямо на берег выходила негустая роща, к зрителю спиной, оборотясь лицом к реке, стоял солдат и писал в эту реку, струйка нам была видна. А там, где плыли облака, было написано разборчиво и крупно: «Никогда не пей воду!»

Благодаря запискам я оказываюсь порой в атмосфере, донельзя знакомой мне по духу и по жизни. Так, в одной семье сильно болела девяностолетняя бабушка, и ее пожилая дочь, подойдя к ее постели, сказала однажды:

— Мама, сейчас не время болеть, советская власть кончилась!

Старушка лучезарно улыбнулась и умерла с тем же выражением счастья на лице.

А в другой семье из школы возвратилась восьмилетняя внучка и, явно желая обрадовать родителей, сказала:

— Папа и мама! Нам сегодня в школе разрешили не любить дедушку Ленина!

А вот чисто шекспировская по накалу трагедийности история. Девушку-еврейку полюбил уже немолодой мужчина-русский. Она ему сказала, что выйдет замуж только за еврея, и он, палимый страстью, пошел и сделал обрезание. Но она осталась непреклонна. Он тогда ушел из института, где преподавал, стал слесарем, довольно быстро спился и в беседах пьяных часто говорил: «Я за вас, жидов, кровь свою без жалости пролил!»

Записки мне кидают на сцену, я в антракте собираю их и тут же отвечаю. А в одном московском клубе ко мне подошла в антракте очень молодая красотка, сунула клочок бумаги мне в ладонь и со стеснением шепнула, чтобы вслух я не читал ее послание. Приключение! Любовное приключение! — с восторгом думал старикашка, унося записку за кулисы. Там же я ее немедля развернул:

«Игорь Миронович, а правда ли, что чувство юмора является у человека от комплекса неполноценности?»

Правда, в тот же вечер был утешен я запиской с явно детским почерком:

«Дядя Игорь, все, что вы читаете, вы неужели написали сами?»

Как-то вернувшись из Москвы, я на приездной пьянке похвалился полученной в Театре эстрады любовной запиской (а такие изредка бывают). Неизвестная девица мне писала, что если я со сцены громко скажу «да!», то будет вот что: «Я тогда после концерта подойду к вам в своем бордовом платье, увезу вас к себе, и мы вкусим блаженство вместе».

— Ты сказал? — восхитились приятели.

— Да нет, конечно, — честно ответил я.

— А она, может быть, все-таки подошла? — понадеялись стареющие мужики.

И тут моя жена безжалостно сказала:

— Конечно же, она подошла, просто он дальтоник.

Записки доверительные — песня особая, не все тут оглашению подлежит, хотя вопросы сплошь и рядом — типовые. Но бывают и весьма неординарные:

«Уважаемый господин Губерман! У меня молодая теща. Теща непрочь, и я непрочь. Как это с точки зрения иудаизма? Или воздержаться?»

А одна записка была длинная и трогательная донельзя. Молодая женщина писала, что она весьма мне благодарна: я на книжке год назад написал ей — «На счастье!» — и буквально через две минуты подошедший молодой человек попросил у нее дать телефон. С тех пор они уже целый год вместе, он свозил ее в заграничную турпоездку и купил зимние туфли. «Но жениться он, мерзавец, не хочет. Может быть, в этот раз Вы мне напишете на книжке что-нибудь такое, чтоб женился?!»

Нет, такую надпись я пока что не придумал. А ведь правда — хорошо бы?

Совсем недавно подошел ко мне (в Хайфе, кажется) немолодой мужчина очень интеллигентного вида и чуть застенчиво сказал, что он только полгода как приехал сюда к нам из Питера и что сочинил он некий новый глагол, уже посланный мне в записке. Удивительно симпатичный вопрос он мне задал, слегка помявшись: есть ли у меня где ночевать? Я еду в Иерусалим, домой, ответил я недоуменно. А, тогда все в порядке, сказал он, а то я знаю, в Питере случалось часто: хлопают заезжему артисту, цветы подносят, а потом вдруг выясняется, что и ночевать ему негде, да и голоден уже, как собака. Так что если что — пожалуйста. Я растроганно поблагодарил его, такая заботливость встретилась мне впервые, и подумал мельком, как обидно будет, если сочинил он что-нибудь пустое. Но глагол в записке оказался отменным и лестным донельзя:

Порой мне щедро присылают услышанные в фойе суждения, и попадаются весьма небанальные. Так некий молодой мужчина в ответ на хорошие обо мне слова его спутницы задумчиво сказал:

— Не знаю, не знаю… Так издеваться над своими — это по крайней мере нескромно.

Но пора мне закруглять эту главу о счастье, собранном за прошедшие годы в толстой папке. Я категорически запретил себе приводить записки хвалебные и благословляющие, ибо с детства был воспитан мамой и газетой «Пионерская правда» в духе неумолимого соблюдения скромности. Но как-то я набрел на удивительную, по-иезуитски точно рассчитанную мысль — она изящна и проста: скромность, конечно, украшает мужчину, сказано в ней, но настоящий мужчина может обойтись без украшений. Поэтому в конце я все же приведу записки, составляющие предмет моей гордости.

Назад Дальше