В поликлинике, естественно, сидела очередь.
С очередью доктор Апанасенко борется следующим образом. Он, до поры до времени сокрытый, вдруг нарисовывается и обводит собравшихся взором.
– Так, ты зачем пришла? Тебе то-то, то-то и то-то, и не ходи сюда. А тебя, чтобы я вообще больше здесь не видел!
И очередь ощутимо сокращается.
Ну так вот, передо мной оказалась птичьего вида особа лет шестидесяти, с отросшими ухоженными ногтями, которые она проворачивала в носу, а после чистила один о другой; эта женщина была в придачу обута в угги. Мне предстояло обойти ее на повороте. Плевое дело! – подумал я. Тоже мне, квесты и квейки. Начальный уровень.
Не вышло.
Не вышло и после. Доступы к доктору Апанасенко перекрывала непробиваемая медсестра, заранее знавшая всех и видевшая насквозь. В скором времени я устроил театр единичного актера и рассказывал, что сам занимаюсь лечением нервных болезней и вот опаздываю на прием, потому что сам стою к доктору в очереди, а у меня между тем под дверью накапливается точно такая же. В итоге вся очередь была за меня.
Но не медсестра.
И не доктор Апанасенко.
…Старичок, сильно хворый ногами, отбросил сканворд и пришел в исступление. Он хотел никошпану, для ног, а в аптеке засел очередной доктор Апанасенко, считавший никошпан наркотическим веществом и не дававший его без рецепта. Старичок пришел выписать рецепт. Он был оснащен палкой и плохо передвигался дикими, подпрыгивающими шагами. Он имел несчастье сидеть в коридоре при собственной куртке, свернутой рядом.
– Отправьтесь в гардероб и оставьте там верхнюю одежду! – гаркнула медсестра. И скрылась за дверью, не слушая про рецепт.
Старичок заплясал по холлу.
Он проклинал ступеньки, которые вели в преисподнюю гардероба. Потом уставился на куртку:
– Затолкаю-ка я ее вот сюда, от греха подальше, а то и вправду…
Он принялся ожесточенно утрамбовывать куртку в какой-то урне, в каком-то дальнем углу. Очередь ругала доктора, говоря внутри себя, что он грубо хватает, гнет и мнет.
…Наконец, когда старичка обслужили, я проник в кабинет к доктору Апанасенко.
И доктор Апанасенко отказался мне помогать, желая видеть маменьку лично на костылях. Итальянская забастовка развернулась во всей красоте. Вся беда была в том, что маменька обычно платила доктору в начале курации, сводившейся к заполнению карточки, а ныне решила в конце. И я принес доктору Апанасенко бутылку. Но доктор Апанасенко разговаривал со мной в манере трамвайно-троллейбусного жлоба, и бутылку эту не получил.
Вообще, система алкогольного обращения в медицине – захватывающая вещь, напоминающая рулетку. Сколько раз бывало, что принесут мне бутылку, а я ее несу кому-то еще, в качестве подношения за какие-то другие услуги. А он ее дарит кому-то третьему. Конечно, на каком-то этапе выпадает черное или красное бинго, и бутылка опустошается, но гуляет, случается, довольно долго. Так и сейчас: бутылку, естественно, преподнесли моему родителю-неврологу, а дальше шарику полагалось угодить в лузу и там осесть. Или нет. Лузой мы наметили доктора Апанасенко.
Но он ею не стал.
Сволочь.
Бутылку я от него унес, и она продолжит круговорот, пока не достанется хорошему человеку.
Тревожный крест
Напомню избитую истину: поскребешь великолепие – и откроешь, что ничего не меняется.
Зашел я давеча по дельцу в одну богатую клинику. Платную. Там прижился заведующим отделением мой однокурсник.
Ну, все там блестит! Все сияет. Бахилы. Турникет. Консьержка в стеклянной клетке.
И сам мой товарищ заматерел, пополнел, седой весь, в очках дорогущих, начальственные нотки из него излетают. Короче говоря, любо-дорого посмотреть.
Привел он меня в сестринскую, где кухонный комбайн, пить чай.
Сидим так, беседуем.
И вдруг вползает нечто кубическое в халате, сестра или санитарка. Лебезит и заискивает, просит прощения за отвлекание князя на две минуты. Держит в руках белую бумажечку. Вытряхивает из нее красный клеенчатый крестик, вырезанный.
– Вот такой подойдет?
Товарищ мой переменился в лице. Он побагровел. Седина встала дыбом.
Я засмеялся.
– Кто это вырезал? – отрывисто спросил заведующий. – Фамилия? Отделение?
– Ира из приемного…
Мы переглянулись, тут согнуло и приятеля. Крестик был нужен наклеить в палату на кнопку вызова персонала, чтобы не путать ее с другими современными кнопками.
Крестик, судя по всему, вырезало существо, страдающее паркинсонизмом, дебильностью, криворукостью и зрительными галлюцинациями.
– Они не могут вырезать этот крестик два года, – сказал мой товарищ. Навис над санитаркой и затряс над ней пальцем, кивая на меня: – Сегодня же все это будет в книге! Сегодня же, клянусь!
Письмопроизводство
Пригородная больничка.
Бабушке ампутировали руку. Правую. Тромбоз какой-то.
Бабушка:
– Я жалобу напишу! Жалобу, на вас!
Доктор (сдержанно):
– Чем?
Острота зрения
На улице воцарилась некоторая стужа. Способная вцепиться в мужское достоинство так, что оно сокращалось и превращалось в дамское счастье.
Я давно не доктор. Я летел по улице, размахивая нарезным батоном в пакете, но был остановлен горбатой бабонькой, старенькой. Из рода сумчатых, но без сумки.
Бабонька моргала и слезилась на меня снизу вверх, искательно.
– Миленький, а вот скажи мне, где тут мне можно померить давление?
Я прицелился батоном в светофор.
– Вон там аптека, бабушка. На углу.
– Как, как ты сказал? Где? Что? Я не понимаю!
– Аптека. Бабушка. Ночь и Фонарь. На углу.
– Ах, на этом углу! А-да-да-да! Миленький, нет… они там не мерят давление…
Красные крокодильи глазки прикрывались и распахивались.
– Ну, я не знаю. Бабушка. Вон есть на той стороне еще…
– Как? Как ты говоришь? Я не понимаю… Ааа, на той стороне! А как же она называется? Не, это на той стороне…
– Вон очки продают. Оптика. И написано: Врач. Может, там умеют…
– Ничего я не понимаю, что ты говоришь…
Я танцевал. Образовавшееся при мне дамское счастье, названное выше, уменьшилось до призрачной мечты.
– Бабушка, там глаза проверяют. Может, и давление. А иначе только в поликлинику.
– Да? А где поликлиника?
Бабушка оживилась.
– Остановка отсюда, вон там…
Та расстроилась.
– А-а, да… Миленький, вот я таблеточки пью – надо, да? Мне дома говорят пей, а я не хочу. – Бабушка скорбно качала головой. Память у нее оказалась завидная: – Верошпирон, кардиомагнил и гинкобил. Верошпирон, миленький, это от чего?
Черт возьми. На роже, что ли, написано у меня, кем я работал? Почему меня тормозят гуляющие бабушки?
– Это мочегонное… Писать будете, бабушка. Немножко.
– Немножко? А кардиомагнил, это от сердца?
– Да. А третье от головы. Бабушка, я спешу, мне бежать надо…
– Щас, постой, – бабушка протянула руку и придержала меня за рукав. С недетской силой. – Как ты сказал, от чего верошпирон?
– Чтобы пописать. Бабушка! Вы здоровее меня… Я не здешний!
– А я тоже не здешняя… я тут временно…
Я мелодично звенел гонадами и гаметами. На бабушку мороз ничуть не влиял.
– Бабушка, прощай…
Маменька, когда я принес батон, принялась меня упрекать: надо было, дескать, привести эту бабушку, померить давление. Я взлаивал в ответ, подпрыгивал и ударял по себе руками.
Суп
Пуповину, которая связывала меня с больницей, резали тупыми ножницами. Не дорезали, пошли пить чай. Время от времени я названиваю туда, слушаю последние известия.
Например, я с интересом узнал, что в больнице, помимо главврача, образовался Директор. Я даже не стал спрашивать, чем он занимается. Я решил не трогать океана и ознакомиться с мутными каплями. Одной из капель стал рассказ про реформирование отдела кадров.
Там срочно закупают оргтехнику, которая стоит немалых денег, и ничего с ней такого не делают, складируют. Кроме того, там тоже появился новый начальник. Он купил дорогой фотоаппарат и предложил переснять личные дела всех сотрудников. Две тысячи человек.
Дальше я слушать не стал, попросил рассказать что-нибудь повеселее. Мне сказали такое, что меня буквально потрясло.
Оказывается, моя коллега, с которой я бок о бок проработал четыре года, делил с ней ординаторскую и если от чего и сбежал, так это, в частности, от нее – она вот самая не умеет пользоваться ложкой.
Она родом с Востока, а у нас обитает лет тридцать. Невропатолог первой категории (не высшей ли уже?). Не владеет ложкой. У них это не принято. Как же я проглядел?
Выяснилось при заборе образцов на пищеблоке.
Она родом с Востока, а у нас обитает лет тридцать. Невропатолог первой категории (не высшей ли уже?). Не владеет ложкой. У них это не принято. Как же я проглядел?
Выяснилось при заборе образцов на пищеблоке.
Сидит она и жрет курью лапу. Входит дежурный доктор, изумляется:
– Супчику! Супчику почему не едите?
– А я никогда не ем супчик, – отвечает она, очень довольная. – Я не знаю, как пользоваться ложкой.
???
– Ну, а дома? Дома-то? У вас же сынок… небось супчик ему варите…
– Иногда варю, да, но ложкой все на себя проливаю, не держится.
Доктор прекратил расспросы и впился в лапу, но уже в свою, то есть в свою куриную.
Скрипач Груша
Распахиваю дверь на улицу, а мне навстречу спешит медсестра, с подносиком под белой салфеткой: не закрывайте, дескать, спасибо. Укол.
И машина стоит простенькая, с красным крестиком.
Откровенно говоря, я удивился. Почему-то я думал, что на дому никто уже никому ничего не колет, кроме бизнес-ланча. Не те времена, но вот, ошибся.
Давным-давно меня, мне кажется, недолюбливали в коллективе за эту мою привычку: прописывать домашние уколы. А мне было наплевать, что кто-то поедет и кто-то повезет, расходуя топливо. Константиныч в моем лице, вообще говоря, славился некоторой свирепостью лечения, опиравшейся на обстоятельность. Если кто посетил Константиныча, то пропал. Константиныч, вызывая почтение в среде обитания, выписывал три-четыре наименования уколов – никотиночку по схеме, витаминки через день – на три недели, выходит; еще один, коварный и больной; еще он выписывал таблеточки, тоже три-четыре, да физиотерапию, плюс снимок и бонус: особую мазь, прописью, в аптеке изготавливаемую пестиком, так что посетители мои забирались на стену.
Помню, приходил ко мне старичок. Участник и все такое. Старичок был опасный, в перспективе и в случае чего. Такие пишут длинные жалобы за подписью совета ветеранов. Я симпатизировал старичку, он мне напоминал моего дедушку, но больше – Скрипача Грушу, потому что голова у него была совершенно как груша, и вдобавок того же цвета, то есть сильно спелого. Старичок носил подтяжки, так что послевоенные штаны доходили ему до груди. У него болела поясница. Я разбирался с ней дней за пять. Груша поджимал губы, качал головой и с серьезнейшим видом, лаконично, именовал это высочайшим профессионализмом. С особенной пожилой весомостью, так хвалят грузовик или автомат Калашникова.
Я-то знал, что высокий профессионализм не у меня, а у аппарата электролечения, а я не особенно представлял, как устроена поясница Груши, потому что это было ни к чему. Если я накрывал заботой, то все, что могло пройти, проходило, а что не могло, на то и суда нет.
Я пытался застенчиво возразить – мол, что вы, право, но в этом пункте Груша начинал свирепеть, и призрак жалобы от регионального общества пенсионеров нарисовывался отчетливо, так что я отбрасывал скромность и вел себя на манер полкового врача.
Между прочим, ко мне заходил не только Груша, но и другие сказочные персонажи; бывал Помидор, было много Тыкв, графини Вишни наведывались. Я им сочувствовал по мере отпущенных внутренних резервов.
Они исправно несли мне разные бутылки, чтобы доктор был человек, как все.
Регрессия к сортирному юмору
Возвращаемся к неотвязной медицине.
В ней почему-то становится все меньше юмора.
На днях узнаю про один юмор, но это как посмотреть. Короче говоря, в мою больницу, которую я бросил как женщину, которая не очень-то и плакала, пришел страх. Не пришел он только к заведующей выпиской больничных листов и справок. Сама его и навела.
Оказывается, еще в начале девяностых годов родился некий закон, уморенный в утробе частым сношением извне, плюс материнский алкоголизм. Однако родился. И был похоронен, но – живьем. И сейчас его откопали; в уютной могилке уродец подрос и начал сучить ножками, требуя себе грудей на съедение.
По этому закону, не каждый, кто лежит в больнице, является нетрудоспособным. И значит, не каждый имеет право на больничный лист.
Взлетели брови:
– Как же вы будете решать, кто в больнице имеет, а кто не имеет?
– Через КЭК! Через кэк. Пишите эпикризы на кэки с обоснованием.
А кэк – это контрольно-экспертная комиссия, Полевая Тройка.
По больничным коридорам и кабинетам разносятся грустные дохтурские шутки:
– Пойду покекаю.
Голубой вагон
Доцент-фтизиатр был милейший субъект, имел фамилию Афанасьев.
Учил нас, если можно так выразиться, туберкулезу. Предмет был такой: туберкулез. Мы все вздрагивали: вдруг научимся? Тем более что завкафедрой нам намекала на лекции: «При этом заболевании бывает покашливание… вот точно такое, как сейчас покашляли, на заднем ряду».
Хочется что-нибудь про доцента Афанасьева рассказать хорошее – и вроде как нечего, а жаль. Плохое-то всегда тут как тут.
Все ему было по светлому и солнечному сараю. Учил он нас очень добросовестно, все объяснял легко и просто, никого не тиранил, отметок не ставил. Объясняя какое-нибудь лечение, заканчивал с неизменной улыбкой и поднятым пальцем: «И… санитарно-гигиенический режим».
Повторяя это в пятый раз, торжествующе вставлял слово «конечно».
После чего расплывался еще радостнее, совсем сыто. Он знал, что нам до этого режима. И какой вокруг режим.
И конечно, на отвлеченные темы любил порассуждать.
В апреле 1985 года Генеральный Горби учинил пленум, где поставил задачи. Туберкулез каким-то образом стал поводом их обсудить.
– Они собираются сделать революцию, – ласково улыбался Афанасьев. Ему было видно нечто покойное и тихое, далекое от всех революций. – Революцию. Вы знаете, что у нас в 17-м году была революция? Ну вот.
Потом, после очередной политинформации, сказал еще так:
– Я не понимаю, зачем важных деятелей провожают в аэропорту. Вот я, например, поехал бы на вокзал – вы меня станете провожать? Да мне и не надо. Ну, может быть, чемодан донести, кому-то одному.
И удивленно пожал плечами, зато улыбался хитро.
Это был человек, обогнавший время. Или, наоборот, пропустивший его вперед.
Да, он пропустил время вперед.
Довел до вокзала, поднес чемодан. И время поехало в голубом вагоне. А он остался. И без особых сожалений пошел домой.
Смешинка
Вспоминая родную больницу, я совершенно позабыл про Хохотунью.
Всякий знает, что бывают смешливые люди. Живые души компании среди мертвых или еще недопивших, полумертвых, душ. Но с Хохотуньей был совершенно особый случай.
Она хохотала всегда, по микроскопическому поводу. Похожая на известный «мешочек смеха».
Стоило нам с утра загрузиться в больничный автобус, как Хохот уже начинался. Он еще только взбулькивал где-то возле мотора или на колесе, будто на помеле, но вот уже взрывался всеми природными и рукотворными инструментами.
Я так и не узнал, кем работала Хохотунья в больнице. Она, конечно, была не в себе, но там это мало кого удивляло. Может быть, у нее что-нибудь чесалось.
Вполне молодая, адекватного вида, она годилась в клизменные сестры; могла быть стоматологом или инструктором по лечебной физкультуре.
Пока автобус рулил себе по шоссе, она хохотала. Она сгибалась, утыкалась лицом в колени, мела гривой заплеванный пол.
Когда приезжали на местность и шли к больнице, она тоже хохотала. Ну, было над чем, не спорю, но надо же и отдохнуть. Оглянуться на морг, на административное здание, наконец. Иногда, в мимолетных паузах, мы устраивали эксперимент: показывали ей палец. И она снова сгибалась, словно в приступе желудочной колики.
– Ты ее трахнул? – озабоченно спрашивал я начальника лечебной физкультуры.
– Да ну к черту, – хмуро отмахивался он.
Она пропала как-то незаметно: не стало – и все. Я думаю, ее сожрала местная, скорбная, горчевская жаба, распластавшаяся и простиравшаяся под болотами, на которых стояла, сияя плоской крышей, больница. А может быть, Смешинку проглотила сама больница, от жадности, и стало еще смешнее, хотя это было уже лишнее, болезненное обжорство, все смешное уже и так перло из дверей, из окон, из печных труб.
Идентификация Борна
Один из многих и многих постскриптумов к больничной хронике.
Наш онколог, как я рассказывал, страдал шизофренией и был в связи с нею инвалидом второй группы, что не мешало ему напряженно трудиться.
Но вот он сгорел-таки на работе, уволился.
А перед этим много лечился у нас же, лежал в нервной палате. Якобы с инсультами, которые, тоже якобы, следовали один за другим, маскируя от общественности истинную болезнь. Так у нас часто делали, из сострадания к коллегам. Все у нас было инсультом – и депрессия, и алкогольная абстиненция, и просто так, хандра.