Письмовник - Михаил Шишкин 24 стр.


Помню, как она, причесываясь перед зеркалом и вынимая из щетки сбежавшие от нее волосы, вздохнула:

— Что от меня осталось?

Я мыла ее в ванной и удивлялась — неужели это мама?

Волосы она давно не красила. Сверху каштановые, а у корней — все седое. Огромные безобразные шрамы вместо груди. Внизу, между ног, серые безжизненные клоки. На ногах выпирали варикозные вены — вереницы синих и багровых шишек.

Она теперь часто вспоминала что-нибудь из своего детства и из молодости, чего раньше мне никогда не рассказывала.

Сказала, что девочкой она мечтала о длинных белых бальных перчатках.

— Представляешь, такие узкие лайковые перчатки до локтя?

Так мечта и не исполнилась.

Когда папа еще за ней ухаживал, они гуляли допоздна по улицам. Подходил трамвай, на котором им нужно было возвращаться, они по очереди говорили друг другу:

— Давай пропустим еще один?

И так пропустили последний, и им пришлось идти через полгорода пешком.

Мама вздохнула:

— Ну кто бы мог подумать тогда, что жизнь проскользнет, а вот это, как пропускали трамваи, останется?

Про своих родителей она раньше ничего мне не говорила, а теперь стала о них говорить: «твой дед» или «твоя бабушка», хотя я их никогда в жизни не видела, они умерли задолго до моего рождения.

Мама часто стала вспоминать своего первого ребенка, моего старшего брата. Вдруг на ее столике появилась фотография, которой я раньше никогда не видела — тучный младенец с налитой попкой улыбался беззубым ртом.

Однажды мама в забытьи стала звать:

— Саша! Сашенька!

Я подошла к ней.

— Мама, я здесь.

Она открыла глаза и как-то странно на меня посмотрела.

Я поняла, что звала она не меня.

Для нее жизнь стала сжиматься, прожитое делалось прозрачным, одно проступало сквозь другое.

Вытирала ее после ванны, и мама вспомнила, что я, когда еще играла с куклами, сказала ей:

— Вырасту, и тогда я буду большая, а ты — маленькая!

Улыбнулась, будто извинялась в чем-то:

— Вот все так и произошло. Поменялись.

Мне необходимо было время от времени вырываться из ее болезни, и мама меня понимала, сама прогоняла, чтобы я куда-то сходила, развеялась, не сидела все время с ней.

— Мама, но тебе же будет скучно. Что ты будешь делать?

— Знаешь, сколько у меня дел! А вспоминать!

Уходила вечерами к Янке. Там смотрела, как ее муж клал руку ей на живот и подмигивал:

— Ну теперь-то уж девчонка! Я заказал!

А я знала то, чего он не знал.

Я у Янки в наперсницах. Знаю все ее тайны, хотя иногда лучше бы не знать.

Янке показалось, что она забеременела. Муж был в отъезде, и она позволила себе с любовником не предохраняться. А потом поняла, что ошиблась в сроках и дата зачатия приходится как раз на то время, когда мужа не было.

Янка изменяла мужу чуть ли не с самого начала. Часто, когда я сидела с ее детьми, она была в чьей-то постели, а я должна была что-то врать мужу, если спросит. Он не спрашивал.

Второго любовника Янка завела, чтобы забыть первого. Третьего, чтобы забыть второго.

Мне кажется, она всегда такой была, и в юности — никого не любила, но ей нравилось в себя влюблять, сводить с ума, а потом смотреть, как они бесятся, как дерутся из-за нее.

Последний любовник — музыковед. Кроме тайных встреч, иногда сталкиваются в гостях у общих знакомых.

— Представляешь, сидели на диване рядом, забылась за разговором и стала по привычке теребить ему волосы! Хорошо, никто не заметил!

Смеется, что любовник совершенно по-детски ревнует к мужу.

Однажды оставляет мне детей и собирается к своему музыковеду, подкрашивает губы перед зеркалом:

— Муж ничего не понимает в моем теле! А он понимает!

У нее тогда был насморк, раздражение на губе, кашель.

Я спросила:

— Янка, ну куда ты торопишься вся в соплях? Выздоровей сначала!

А она рассмеялась:

— А ему как раз нравится, когда он во мне и я кашляю. Говорит, что там у меня внутри все резко сжимается!

Спросила Янку, как же она может в один день с двумя мужчинами? Ответила, что ее это мучило, пока она не научилась их разделять, будто проводит символическую черту — тщательно принимает душ, промывает волосы другим шампунем, бреет ноги, душится другими духами.

— Не знаю, как это объяснить. Пойми, Сашка, семья только на этом и держится. Вот я прихожу домой от любовника умиротворенная. После измены снова нежна к мужу. Снова появляются силы на дом, на детей, на его любимые фаршированные перцы. И муж думает: «Какая она у меня все-таки замечательная!».

Ее музыковед мне с самого начала не пришелся по душе. Я не понимала, что Янка в нем нашла — от него всегда несло потом с гнильцой. И мне не нравилось, как он на меня смотрит. Однажды, еще летом, они поздно вечером заявились ко мне домой, оба голодные, а на столе — ничего. Янка отправилась на кухню готовить, а он поставил какую-то свою музыку и стал приставать, чтобы я с ним потанцевала. Прижимается, трется. Руки полезли. И косится на кухню — не идет ли.

Потащила его на балкон и там в темноте обвила шею руками и стала целовать в губы. А он засопел, в меня впился и все время настороже — где там Янка? Не видит ли нас?

Я отпихнула его, расхохоталась.

Он, испуганно:

— Что с тобой?

— Ничего, просто люблю все приятное, веселое, вкусное и красивое. Я для этого и родилась! А у тебя слишком длинный нос, близко посажены глаза, редко расставлены зубы и живот будто пристегнут!

Про запах я промолчала.

Он меня теперь, наверно, ненавидит.

От Янки возвращалась к маме, к ее раку.

Я долго не решалась, наконец спросила:

— Мама, почему ты изменяла отцу?

— Ты не можешь мне простить?

— Дело не в этом. Я давно поняла, что не имела никакого права тебя ни в чем винить. И прощать не имею никакого права. Просто думаю, как тебе было тяжело, ведь все время нужно изворачиваться, лгать.

— Я не лгала. Это не ложь. Просто приходишь домой, забываешь одну правду и вспоминаешь другую. Из одной женщины становишься другой.

— Ты в них влюблялась? Как в папу?

— Я влюблялась и до замужества и потом — с браком это же никак не связано. Бывает, что влюбляешься за ночь. Просыпаешься и понимаешь, что влюбилась, пока спала. А мужа любишь совсем по-другому.

— Ты все скрывала?

— Зачем делать ему больно, заставлять мучиться? Он ведь мне родной. Зачем заставлять страдать близкого человека?

Потом несколько раз она хотела продолжить тот разговор. Мне показалось, что она хочет передо мной оправдаться, и перебила ее:

— Мама, не надо ничего мне объяснять.

— Нет, послушай. Мужчина делает женщину другой. Я видела себя их глазами и чувствовала себя их чувствами. С одним — уставшей, вялой, никакой. А с другим — настоящей, желанной. У женщины потребность быть щедрой — и если тебе не дают этой возможности, то щедрость ищет выхода.

Один раз мама сказала после долгого молчания — я думала, что она задремала, а она была там, в прошлом:

— Ты знаешь, я ведь всегда стригла папу сама. И вот когда в первый раз подстригла того, другого, только тогда по-настоящему почувствовала, что изменила мужу.

Ждала, что я что-то скажу. Не дождалась.

— И вообще, какое глупое слово — «измена». Ты же ничего ни у кого не отнимаешь. Это просто другое, тоже необходимое. И ничье место это другое не занимает. Этого другого в жизни не было, оно заполняет собой пустоту, которая оставалась бы незаполненной. Без этого ходишь, будто из мира изъяли здоровый кусок и из тебя. Это помогает почувствовать себя цельной, настоящей, живой. Я была с другими счастлива как женщина, понимаешь? И они говорили мне такие вещи, которые твой отец никогда не говорил.

И добавила, смутившись:

— Я — старая дура? Да? Мне лучше молчать?

— Мама, говори со мной обо всем. Ты ведь никогда со мной об этом не говорила. Не стыдись!

— Я не стыжусь. И не оправдываюсь, мне нечего стыдиться и не в чем оправдываться. По-настоящему ужасно совсем не то, что это было, а то, что самым близким — мужу, дочери — нельзя сказать о самом сокровенном, о том, что так мучит, что делает счастливой.

А потом ни с того ни с сего принималась рассказывать, как что-то очень важное, как в детстве на даче украла у своей подружки красивую кофточку для куклы. Девочка ревела, а мама испугалась и хотела вернуть, но понимала, что вернуть уже невозможно, и вместе с ней искала эту кофточку, которую спрятала себе в трусы, а потом выкинула в заросли крапивы, когда никто не видел.

— Мама, и ты все эти годы носила в себе это, чтобы мне сейчас рассказать?

— Больше я никогда в жизни ничего чужого не взяла.

— Мамочка моя, как я тебя люблю!

В такие минуты мне снова становилось с ней так уютно, так легко, как когда-то давным-давно, когда мы забирались с ногами на диван и шептались обо всем на свете.

— Больше я никогда в жизни ничего чужого не взяла.

— Мамочка моя, как я тебя люблю!

В такие минуты мне снова становилось с ней так уютно, так легко, как когда-то давным-давно, когда мы забирались с ногами на диван и шептались обо всем на свете.

Если бы не мамин рак, я бы не испытала никогда больше этой близости.

Мама была дома, а в больницу тогда, в конце осени, попала Янка. Она шла по коридору в своей школе на перемене, а младшие школьники носились, и один угодил ей с разбега головой в живот. Сначала она испугалась, но потом казалось, что все обошлось.

Через какое-то время Янка сказала мне, что не чувствует больше в животе никаких движений. Муж повез ее в больницу, а я осталась с детьми. Он вернулся один, подавленный:

— Спрашиваю врача: «Это опасно?». А тот отвечает: «Если плод живет — нет, а если умер и разложился, то опасно. Но вы не переживайте!».

Он все не мог понять, как его долгожданную дочку можно вдруг назвать разложившимся плодом.

Ребенка Янка потеряла, начались осложнения, и ее пришлось оставить в больнице.

В те дни я разрывалась между мамой и Янкой с ее детьми. Мама понимала, что там я нужнее, и мне вовсе пришлось переехать к Яне домой, чтобы смотреть за мальчишками. Взяла отпуск за свой счет.

Те несколько дней, которые я прожила у них, были одновременно и тяжелые, и чудесные. Чудесно было чувствовать себя нужной. Я спала на раскладушке в детской. Утром вставала пораньше, чтобы привести себя в порядок, чтобы не ходить по квартире с заспанным лицом и всклокоченными волосами. Готовила завтрак. Янкин муж уезжал на работу. Я отводила старшего в школу, младшего в детский сад. Ходила по магазинам. Возвращалась, занималась уборкой, стиркой, готовкой. Все, что так ненавидела делать у себя дома, здесь стало радостью. Потом встречала детей, кормила, занималась с ними, делала с Костиком уроки. Приходил Янкин муж, кормила его. Он хвалил все, что я готовила. Было приятно.

Янкин муж стал смотреть на меня совсем по-другому. Я это почувствовала. Раньше он будто вовсе не замечал меня. А теперь помогал мне по дому, запросто мыл посуду. Один раз, увидев, как я сижу, сгорбившись, сделал мне массаж спины. У него очень нежные руки. В другой раз подарил без всякого повода цветы. Обнял и смущенно поцеловал:

— Спасибо тебе! Что бы мы без тебя делали?

Я будто играла в игру — это моя семья, это мой дом, это мой муж, это мои дети. А они все мне подыгрывали.

Почти каждый день мы еще успевали сходить в больницу к Янке — это совсем рядом.

Мы шли по улице, взявшись вчетвером за руки, и со стороны можно было подумать, что мы — вместе, принадлежим друг другу.

Яна выглядела плохо, щеки ввалились, заплаканные глаза горели. Она температурила.

Говорила мужу:

— Не смотри на меня, испугаешься!

Она и вправду была страшной со своим заячьим прикусом, лопоухая, с немытыми жирными прядями.

А мне:

— Сашка, ты прямо расцвела!

Ей объяснили, что у нее больше не будет детей.

Я не знала, что на это сказать.

— Но ты ведь этого хотела?

— Да, хотела.

И Яна снова расплакалась.

Мы сидели у ее кровати, и она видела, что мальчишки сторонятся ее, страшную, зареванную, больную, и ластятся ко мне, прижимаются. Видела, что ее муж со мной ведет себя совсем не так, как с ней. Один раз спросила с горькой усмешкой:

— Ну что, хорошо вам без меня?

Потом Янку выписали, моя игра закончилась, и я вернулась домой.

Маме сделали вторую операцию.

Помню тот разговор с врачом, который отнял у меня последнюю надежду.

Я спросила:

— Скажите, сколько ей осталось жить? Год?

— Нет, что вы! Сейчас все пойдет быстро.

— И ничего больше сделать нельзя?

— Нет.

Он извинился, что ему нужно идти, и добавил:

— Скажите ей об этом. Мне всегда кажется, что лучше, если об этом говорят близкие, а не врач.

Я возвращалась в палату, зная, что там ждет меня мама и спросит:

— Ну что? Что он сказал?

Перед тем как пойти к ней, я спустилась во двор, чтобы собраться с силами. Захотелось глотнуть свежего, небольничного воздуха. На улице шел легкий снежок, и дворник лопатой сгребал его в сугробы. Пробежала кошка, и мне на минуту показалось, что это моя Кнопка, позвала ее, но это была Кнопка в новой шкурке.

Помню, что я подумала о враче, который сообщил мне эту весть.

Весть и вестник.

Он мог бы предложить мне сесть, сказать то же самое каким-нибудь другим тоном, чтобы я услышала хоть немного сочувствия.

Наверно, это его защита от таких вестей — холодный, сухой тон.

Дворник улыбнулся мне и высморкнулся, будто хотел похвастаться, мол, смотри, сколько в этой ноздре соплей, а теперь смотри, сколько в этой!

Старая пара, проходя мимо, переговаривалась:

— В этом смысле рак печени лучше других…

Не знаю, почему все это так отпечаталось в памяти.

Когда я вернулась в палату, мама спросила:

— Ну что? Что он сказал?

— Все будет хорошо.

Мама задремала, получив укол болеутоляющего.

Я сидела рядом, смотрела за окно, на снежинки, темные на фоне светлого неба. Только мама заснула, как тут же дернулась, открыла глаза. Обвела взглядом палату, увидела меня и сказала:

— Я все время верила, что произойдет чудо. И ты знаешь, кажется, чудо произошло. Я готова к этому. Я больше ничего не боюсь.

В ее болезни начался какой-то новый этап. Мама вдруг обрела покой и покорность. То она боялась оставаться одна, а теперь, наоборот, будто ждала одиночества. Раньше просила читать ей газеты, чтобы отвлечься, а теперь будто боялась любого вторжения в свой сузившийся мир. Раньше она просила меня звонить ее знакомым, чтобы ее навещали почаще в больнице. Жаловалась, что, когда человек болен, его начинают избегать:

— Если ты ничего больше не можешь дать людям, они уходят.

А теперь попросила, чтобы меньше было посетителей. И если кто-то приходил, то больше отмалчивалась и ждала, когда гость уйдет.

В последние дни мы с ней молчали и иногда только говорили друг другу какие-то незначительные слова.

Один раз она протянула мне заклеенный конверт и сказала, что продумала все о своих похоронах и написала мне, что делать.

— Только обещай мне, что не потратишь ничего лишнего! Не надо на меня тратиться. Обещаешь?

Я кивнула.

Она внешне сильно изменилась. Маму съедал рак. Она высохла, скукожилась. Ее стало легко переворачивать в постели. Веки почернели, впали.

Ее мучил голод, но она уже ничего не могла есть, после каждого приема пищи организм все возвращал обратно. Сначала мама стыдилась этих приступов рвоты и не хотела, чтобы я видела ее такой, а потом у нее уже не было сил на стыд. Я сидела рядом и гладила ее по плечу, а она стонала от только что прошедших рвотных судорог и от страха, что скоро начнет рвать опять.

Я старалась все время поддержать в ней надежду, уверяла, что все будет хорошо, и мне казалось, что она за эту надежду цеплялась. Но одна ее подруга, встретив меня в коридоре больницы, сказала:

— Саша, мама все про себя знает, что ей осталось жить недолго, и просила не говорить об этом тебе, чтобы не расстраивать.

И расплакалась:

— Бедная, она так страдает! Быстрей бы уж!

Мама жаловалась:

— Если всем выпадает смерть, то за что именно мне такая мучительная? Почему я должна так страдать? Хочется прожить последние дни с достоинством, но о каком достоинстве может идти речь, когда такие боли! Ужасно не то, что теряешь человеческий облик, а то, что становится все равно.

Она боялась ночей и требовала двойную дозу обезболивающего. Иногда просила лекарство уже через полчаса после очередного укола.

Так хотелось что-то для нее сделать, но я ничего не могла, кроме каких-то мелочей: поправить лишний раз подушку или нагреть холодное судно, прежде чем подсунуть под нее.

Потом уходила домой и оставляла ее одну.

Однажды, совсем незадолго до конца, мама стала просить меня остаться с ней на ночь. Она услышала разговор в коридоре, и ей показалось, что говорили о ней, что эту ночь она не переживет. У мамы началась паника. Она так просила меня, что я договорилась с дежурным врачом и осталась с ней, хотя наутро должна была рано вставать и ехать на работу. Мне постелили на пустой кровати, продавленной, скрипучей, на которой не только больной, но и здоровый не сможет заснуть.

Мама лежала беспокойно, я все время делала ей холодные компрессы.

Мама мучилась, а я сжимала ее руку и вспоминала, как мы усыпляли ее кошку. Кошка долго болела, а когда мы привезли ее к ветеринару, тот посмотрел на нее и сказал:

— Зачем вы мучаете животное?

Надежды на выздоровление не было, и решили усыпить. Мама взяла ее на руки. Сделали укол. Кошка свернулась, заурчала. Было видно, что ей так уютно, так хорошо засыпать в любящих руках.

Я тогда еще подумала — так странно, что мы жалеем кошек и помогаем им прекратить поскорее мучения, а людей жалеем и делаем все, чтобы их страдания продлить.

Назад Дальше