За стенами нашего карцера шарили лучи прожекторов, зажигая мириады искорок в снегу, который казался мне гигантским костром без тепла и дыма. Изредка прожектор ракетой вспыхивал в землянке, ослеплял и оставлял беспомощным, раздавленным безжалостной силой. «Не поддавайся, Колька, держись, уговариваю себя. — Иначе с ума сойдешь, если раньше не замерзнешь! Держись, браток, держись!» И опять, как одержимый, мечусь из угла в угол.
— Эй, кореш! — раздался в темноте голос Графа. — Спины не чувствую. Погрей?
Вражда за порогом карцера осталась. Он нащупал меня, я крепко обхватил его и прижался к спине. Графа сотрясала мелкая дрожь, она и мне передалась. Молчать невмоготу, казалось, мгла окутывает мозг, и вот-вот вечная темень отрежет меня от белого света.
— И слабак же ты, — пробормотал я трясущимися губами, — холода боишься, замерз как цуцик, а с ножом храбрый. Чуть не зарезал меня?!
— Запросто, — без тени сомнения подтвердил он. — Знал бы ты, скольким я краску пустил!? Ого-го! Не люблю, когда мне перечат.
— Ты че? Замерз? Давай погрею, — забеспокоился Граф, когда, брезгуя, я от него отодвинулся. — Люблю я воровскую жизнь! Ночь поработаешь, а неделю с марухами на малине гужуешься. Там я и царь, и бог, и милицейский начальник. Дым, бывало, коромыслом…
— Пятеро на одного, — гнул я свою линию, — так и дурак сумеет. А вот один на один, в честной драке, ты сдрейфишь!
— Зачем? — искренне удивился он. — Че мне жить надоело?
Вот и поговори с ним, убеди в бандитской подлости и гнусности. И то хорошо, хоть слюни не распускает, воровской романтикой не маскируется. С нами по соседству жил вор в законе, тот как подвыпьет и начинает казниться за беспутную свою жизнь, что мать родную преждевременно в могилу свел. Слезы, однако, не мешали ему подкалывать и грабить ночных прохожих. Граф по-деловому откровенен.
— Сколь сунули?
— Красненькую. Я одного жлоба по пьянке перышком пощекотал, думал, гроши при нем, несколько кусков, а он пустой. Разозлился, хотел прикончить, да лягавые помешали. Чуть под вышку не подвели, да тот оглоед в больнице обыгался… Красненькой я и отделался. А ты, красюк, как сюда попал?
Отвечать не хотелось, и я чуть не целую вечность молчал. Мы опять переменились местами, и я почувствовал, как от его ледяной спины стынут мои легкие. Молчать в этом морозильнике не только страшно, но и опасно для рассудка. Разговор уводил от одиночества, помогал времени из вечности перемещаться в обычные часы и минуты. И когда он переспросил, я уж не ломался:
— За тюрьму.
— За какую тюрьму? — удивленно откинул он голову назад, словно хотел разглядеть мое лицо. Потому и не люблю рассказывать о своем деле, что даже в те времена моя персона вызывала острое любопытство. Когда находился под следствием, к моей камере тянулись надзиратели со всех коридоров. Однажды любопытство одолело даже начальника тюрьмы.
— Вре-ешь! — резко вывернулся он из моих рук и схватился за ворот гимнастерки. Уж такая, видать, у него милая привычка. — Хотя, какая тебе выгода от вранья, — опустил он руки. — Ну, кореш, обрадовал! И не мог раньше сказать… И на черта нам твои солдатские ботинки! Мы бы сами тебе джимми справили и комсоставскую одежку. Эх ты, сявка! Лежал бы в бараке в тепле и поплевывал в потолок. Надо же, кичман… Ну и молодец! Я слышал, да не поверил… Ну, теперь ты мой кореш до конца жизни. Я тебя в обиду не дам. В нашей зоне останешься, а на стройке пусть контрики да фрайера вкалывают…
Я не выдержал. Неожиданно для себя сказал, хотя в другой обстановке ни за что бы не признался этому подонку в своей далекой от осуществления мечте:
— Ничего мне не надо. На фронт хочу побыстрее попасть.
— На фронт? — недоверчиво переспросил Граф и пренебрежительно расхохотался. — На фронт! Ну и дурак. Убьют аль покалечат и будешь остатнюю жизнь по подворотням семечки стаканами продавать. А в лагере жить можно: светло, тепло и мухи не кусают. Кончится война, амнистию объявят. Выйдем на волю живыми, незаштопанными…
— Какую амнистию…
— И фрайер же ты, — опять удивился он и утешил: — Держись за меня, обтешу… Амнистия будет, век мне свободы не видать. За войну на людей столько грехов налипло, как лепех на корову за зиму. Только святой водичкой их и отмоешь. Вот Калинин амнистию и подбросит. Грешники чистенькими станут, никакой гад к нам не придерется…
Страшней этой ночи я ничего не испытывал в своей жизни. От пустого разговора с Графом устал, да и нужны ему мои правильные слова как мертвому припарки. У него в крови заложено ходить кривыми тропками, выбирать глухие, темные ночи, убивать из-за угла. Он не приемлет дневного света. Разговор замолк сам собой: оба полностью выдохлись. Я с огромным трудом подавлял неодолимое желание сесть и подремать. Все труднее становилось контролировать себя. Дремлющий мозг усыплял бдительность, коварно подсказывал скорый рассвет и возможность расслабиться, дать себе поблажку.
Когда один из нас засыпал на ходу и притыкался в угол головой, другой тер ему уши, бил по щекам, дергал за волосы, чтобы разбудить товарища по несчастью, избавить от смертельной опасности. И так до бесконечности. Я отчаялся выйти живым из этой проклятой ночи, как где-то там, в другом мире, начали блекнуть черные краски, потускнело золото прожекторов, и к нам в землянку заглянул худосочный, непроспавшийся рассвет. И, как ни странно, вроде бы потеплело, меньше тянуло в сон.
Присел я на чурбан, припорошенный снегом, и глянул на свои ноги. Ни разу еще за прошедшие восемнадцать лет они столько не боролись за мою жизнь, как минувшей ночью. Мне почудилось, что сквозь тонкую ткань военной амуниции и мышцы доносится жалобный стон смертельно усталых костей. Двигаться уже не в силах, не было, пожалуй, в моем теле крохотной точки, куда бы ни проникла усталость. Качался на ногах и Граф. Посмотрел на него при свете и поразился. Землистый цвет лица, огромная лиловая опухоль под глазами, опавшие щеки, подернутые черной щетиной. Ничего за ночь не осталось от красавца мужчины. Он заметил мой изучающий взгляд, криво усмехнулся:
— Сам, думаешь, лучше?! Не тушуйся, кореш, были бы кости, а мясо нарастет. Мне не впервой. Теперь мы с тобой кореша на всю жизнь. Я тебя не обижу, оставайся…
— Нет, — ответил я безразлично, — разные у нас пути-дороги, а насчет обиды…
Выпустили нас, когда ожил лагерь, наполнился человеческими голосами, командными окриками, лаем собак. Повернув от землянки направо, Граф остановился и опять предложил:
— Оставайся, будешь как за каменной стеной…
— Иди, иди, — подтолкнул его конвойный.
В то же утро перевели меня в промышленную зону и направили в кузнечно-прессовый цех номерного завода. О новой встрече с Графом я и не помышлял, не мог предугадать и финала истории с солдатскими ботинками.
Моя апелляция, писанная в горькие и страшные дни в тюрьме, достигла цели. Командующий Сибирским военным округом приостановил действие приговора военного трибунала до конца войны и на три месяца отправлял в штрафники. К моему несказанному удивлению, в штрафной команде я встретился с Графом. Как он сюда попал, ума не приложу. Да и сам он, по-моему, страшно недоумевал. Я почти обрадовался ему, посчитав, что парень своей кровью додумался искупить вину перед людьми. Но вскоре понял, что глубоко ошибался в намерениях своего «кореша». Он пытался увильнуть от солдатской службы, вернуться в лагерь, но не учел изменившейся обстановки. Воровал, по пустякам напускал на себя псих, филонил, со штыком кинулся на своего соседа по нарам. Не доводя дела до офицеров, ему изрядно намяли бока и всерьез предупредили, что свернут как куренку голову, если он не бросит своих поганых замашек. Наружно он смирился.
За две недели нас накоротке подучили обращению с огнестрельным оружием, познакомили с поведением пехотинца в рукопашном бою и отправили на фронт. Не задерживаясь на передовой, на второй день послали в разведку боем. Тяжким ратным трудом реабилитировали себя штрафники, большой крови она нам стоила. Не каждый знает, — дай бог и не знать! — в разведку боем ходили во весь рост, с превеликим шумом, чтобы вызвать на себя наисвирепейший огонь противника, помочь нашим наблюдателям засечь наибольшее число его огневых точек.
Понеся огромные потери, в свирепой атаке штрафники прорвали оборону немцев и вышли в тылы гитлеровцев. В азарте, преследуя бегущих немцев, я выскочил на бровку окопа и от резкого удара в руку свалился на дно траншеи. Сел, ничего не понимая, тряхнул головой. Сильная боль скрючила руку. Закатал рукав гимнастерки: пулевое ранение, кость, кажется, цела. Быстро перебинтовал рану, пошевелил пальцами, двигаются: ну и слава богу! Поднялся, собираясь выбраться из сырой, вонючей ямы, и внезапно, как во сне, заметил Графа. С трясущимися губами, посеревшим от страха лицом он вжимался телом в глиняный проем в стенке окопа и был жалок до омерзения.
— Ты че тут делаешь?
— Понимаешь, кореш, — искательная улыбка скривила тонкие губы, — карабин че-то не стреляет.
Зная его милую привычку бить из-за угла, я наставил автомат и скомандовал:
— Вылазь, погань! Ишь, на чужом горбу в рай захотел…
Вытурил его из окопа, следом вылез сам. Свистят пули, рвутся мины и снаряды, жужжат осколки, и понятно желание Графа червяком ввинтиться в землю. Положил его в грязь и вместе, по-пластунски, доползли до изрядно повыбитой нашей команды. В горячке рукопашной схватки за маленький хуторок я потерял Графа из вида, но не до него было в сверкающем ножами кровавом бою.
Вскоре подошло подкрепление и бой переместился на запад. На Графа я наткнулся, когда шел на перевязочный пункт. Он съежился за бетонной колодой, но спасения не нашел. Пуля настигла его в укрытии…
Японская зажигалка из Египта
Светлой памяти сына моего — ОлегаУслышал голос сына и повернулся к его постели. Скорее угадал по движению губ, чем понял произнесенные им слова:
— Возьми себе зажигалку, она мне не нужна.
Посмотрел ему в глаза, переспросил:
— Ты ее мне отдаешь?
Он едва заметно кивнул влепленной в подушку большелобой головой и устремил взгляд в высокий потолок. Я осторожно поправил сползший на пол пододеяльник, стараясь не коснуться изболевшего недвижного тела. Потом опустился на стул возле низенького журнального столика, взял с альбома зажигалку. Внешне в ней ничего приметного — металлический прямоугольник с откидывающейся крышкой, покрытый цветной нитроэмалью. До сегодняшнего утра сын ею дорожил как памятным сувениром, добытым за тридевять земель от родных сибирских мест. От прошлого он отказывается неохотно, старается рвать с ним связи незаметней для себя, сохраняет хотя бы их видимость, а тут… Зажигалка не выделяется ни задумкой исполнителя, ни красотой и оригинальностью отделки. Ею не залюбуешься, не покажешь заядлому коллекционеру. Обычное изделие широкого потребления, предназначенное для индивидуального пользования. На корпусе, вверху, замысловатая арабская вязь, в середине — в двух полукружьях прицела зажата винтовочная мушка.
— Я сберегу ее для тебя, как память о Египте.
Зрачки у Олега вразброс, блуждают в пространстве, и он долго водит ими по комнате, разыскивая меня. Нашел, сосредоточился, остановил на мне немигающий взгляд. Готов поклясться, в нем промелькнула печальная усмешка: кому, мол, ты говоришь? Я опустил глаза. Приходит момент, когда и ложь во спасение вызывает отвращение.
По краям зажигалки нитроэмаль стерлась, обнажив нержавеющую сталь, потоньшал от долгого прокаливания решетчатый предохранительный ободок. Тронул пальцем колесико-кресало, кремень брызнул искрами, над фитильком повисла колеблющаяся оранжевая капелька. Хил огонек, но подул на него, заметался тот в своей клетке, как мышь в ловушке, но не погас. Сколько сигарет прикурил от него сын, скольким людям послужил он на своем веку?
Положил зажигалку в карман, взглянул на Олега. Спит не спит, не пойму. Веки смежены, под глазами глубокие тени, плотно сжаты обесцвеченные губы, резко выделяется узенькая полоска черных усиков. Горькие морщинки прорезались по уголкам рта, чуть посеребрены виски. В свои двадцать четыре года он выглядит зрелым, повидавшим жизнь мужчиной. Зло отнеслась к нему судьба, постаралась в сжатое до предела время впрессовать столько жестоких испытаний, которых обычный человек часто не переживает за долгие десятилетия.
Осторожно, стараясь не потревожить сына, раскрываю альбом. Верхняя фотография — свадебная. Олежка в темном костюме, усмирены непокорные вихры и разделены прямым пробором, из-под белоснежного воротничка виднеется узел темного, с горошком галстука. Взгляд растерян и сияющ. Правая рука согнута в локте, на ней покоятся белые пальцы новобрачной. Прозрачной фатой то ли нечаянно, то ли намеренно прикрыто лицо невесты и под тонкой кисеей угадывается нежный овал щеки, пухлые губки, слегка вздернутый носик и обращенные к жениху радостные и счастливые глаза.
Олег влюбился на подходе к семнадцатилетию. Претерпел немало укоров, но от девушки не отступился, упрямо настоял на своем. Женился, а через полгода ушел в армию. С его женой мне привелось встретиться позднее, когда будущее сына определилось для меня безжалостным врачебным диагнозом, а у нее еще не появилось даже мрачных предчувствий. Полное крушение всяких надежд произошло через три года после свадьбы, а пока, на фотографии, они безмерно счастливы, не сводят друг с друга влюбленных взглядов…
— Здравствуй, папа! Пошел служить на Северный флот. Правда, служить два года по специальности, я ведь в мае кончил автошколу. Но форма одежды флотская, так что я, как говорится, матрос. Служба идет нормально. Привык уже к распорядку дня, в общем, к суровой воинской службе. Рядом с нашей частью залив, не замерзает, теплое течение Гольфстрим. Вроде мороз небольшой, не больше — 30°, но холодина страшная, воздух какой-то сырой. А если ветерок чуть подует с залива, так насквозь пронизывает, нос из казармы не хочется высовывать, но надо, служба. В Красноярске, пишут, тоже морозы из — 40 не выходят. На северное сияние уже насмотрелся вдоволь, красивая вещь. Полярную ночь тоже пережил, с 24 января начало показываться солнце, день все длиннее, скоро все время, круглые сутки т. е., будет солнце не заходить. В общем — Север, растительности почти никакой — кустики, камни, да море. Вот кормят отлично, не как в средней полосе, масло сливочное, хлеб белый, мясо и т. д. регулярно, в общем, по северным условиям. Жить, как говорится, можно… Ты знаешь, что я женился, расписались, все честь по чести. А вот теперь оставил ее дома, но она будет меня ждать, в этом я точно уверен. Я ведь ее люблю и она меня.
— Ты просишь у меня фото, высылаю, только фотографировался, когда начал службу, да и в другой части. Фотографировал тоже матрос (тогда еще стояла полярная ночь и сфотался со вспышкой), поэтому неважно получился. В увольнение не хожу, да и некуда идти, военизированный поселок. Из кинотеатров здесь только дом офицеров да матросский клуб. Фотографии, конечно, тоже нет, чтобы сфотаться, надо ехать в Мурманск или Североморск, а туда нас не пускают, нельзя. Ну, а Женя и мне что-то свою фотку прислать не может, некогда сфотографироваться. Она ведь теперь и работает, и учится на 4 курсе института. Наследник у нас пока еще не завязывается, уж после службы.
— Я не салажонок, как ты меня назвал. И вообще, у нас на флоте «салаг» нету, это в армии, а здесь недавноприбывший — «молодой», старослужащий — «краб». Ты только не подумай, что я обиделся, сейчас командование флота здорово взялось вот за это различие между «молодыми» и «крабами», и даже только за эти слова строго наказывают. Так что я пашу со всеми наравне, ну и даже старшины «стараются» работать наравне со всеми, правда, это у них плохо получается. Сейчас, в современной войне главное — техника и умные воины, умеющие по-настоящему обращаться с ней, а не количество живой силы. Ну ладно, хватит политики, а то она здесь все время преследует нас.
— У меня все по-прежнему. Служба идет нормально. Уже свыкся с воинской жизнью: привык к зарядкам, изучениям уставов, к политике и т. д. и т. п. На днях у нас будет «День части», готовимся достойно его встретить. Я вот только не могу еще к одному привыкнуть, каждое утро (сразу с подъема) мы пробегаем 3 км, так мало еще командирам этого. Каждое воскресенье после завтрака и до обеда сдаем нормы ВСК, бегаем на лыжах на 10 км. Так что удивительно, сдал на ВСК по лыжам, сдавай еще, прямо эти лыжи поперек горла уже встали. Вся надежда на то, что скоро снег таять будет, так все равно придется сдавать на летние нормы ВСК. Вот какая оказия, хотят всех спортсменами сделать.
Сегодня у нас были стрельбы. Я, правда, еще не стрелял, т. к. стою дневальным по роте. У моряков стрельбы так вообще-то редко… Здесь автоматы не главное, есть еще и похлеще.
Погода стоит ничего, с 1 апреля по сегодняшний день вовсю светило солнце, было тепло, снег аж подтаивал. А сегодня снова холодно. День заметно прибавился, в 5 ч. утра уже светло и не темнеет до 23 ч. вечера. В газете пишут, что еще метели ожидаются, ведь здесь апрель — первый месяц весны. Правда, северного сияния уже нет. Последний раз его видел где-то в конце марта, да еще такое красивое, ярко-фиолетовое! Сила!
— У нас начался перевод техники на летний период, так что сейчас начну «вспоминать» свое автослесарное дело, опять буду по уши в мазуте измазан. Ну ничего, это еще лучше, меньше буду находиться на глазах у командиров… Пишут сейчас, дома хорошо, газ, вода и т. д., съездить бы хоть на 2 дня. Женя сильно устает, ведь и работа, и учеба. В 6 ч. уходит и приходит в двенадцатом часу ночи.
— А вот правда, я на гражданке этому не верил, но здесь убедился десятки раз, что не все девушки и даже жены ждут своих парней из армии. Вот, например, жена одного парня из роты написала: вышла замуж. Ну, ничего, парень выдержанный, выпил только хорошо и все, а то ведь другие и руки на себя наложить готовы, комики. А одному писала: «Люблю, жду», а когда он поехал в отпуск, оказывается, давно замужем. Вот же стерва. Всякие бывают, но для чего это делать, писать, что любит и ждет. А… а… а… ладно, хватит об этом, дождется меня — хорошо, не дождется, так…