Я прикрыла Нюрку собой.
- Ты только не пугайся, Нюр. Не пугайся.
А сама никак не могла унять дрожь.
- Это только дождик, Нюр, дождик.
Сверкнула ослепительная молния. Удар...
- Капа! Капа!
Я очнулась.
Я лежала на земле. Нюрка, глотая слезы, тормошила меня за плечи. В лицо хлестал дождь. В голове звенели колокольчики. Я испуганно вскочила. В нескольких шагах дымилась сваленная молнией сучковатая сосна.
Я огляделась. Телята...
- Где телята?!
- У-у-у-убежали. В-в-в лес, - всхлипнула Нюрка.
Сквозь шум дождя и ветра до нас долетел чей-то слабый голос. Я стиснула виски ладонями, звон в голове утих.
- Ню-ю-ра! Ка-па-а!
Мама.
- А-а-а-а! - радостно закричали мы в два голоса и кинулись к ней навстречу.
- О господи!.. Как вы тут?
Мы молчали.
- Ничего, ничего. Живы - и слава богу. Гроза-то, гроза-то какая.
Мама говорила и кутала нас под крылья широкого папиного плаща. В мокрых, растрепанных волосах, прилипших ко лбу и вискам мамы, запуталась паутина. Я хотела ее снять и тревожно отдернула руку обратно. Седина...
Как же я не замечала ее раньше?
- Мам, а Капу...
Я похолодела. Сейчас брякнет: оглушило громом. Я погрозила Нюрке пальцем и торопливо сказала:
- А лосенок-то, мам, ушел.
Нюрка подхватила:
- За ним, мам, мама пришла. Большая, ногастая, больше коровы.
- Ну и хорошо. Уляжется дождь, соберем телят и погоним домой.
Редко-редко полыхали молнии. Неохотно, устало гремел гром. Туча рыхлела, расползалась, ветер стих, дождь мельчал.
Над дальним углом порубки проклюнулась узкая щель прозрачной синевы. Завиднелось мутное пятно солнышка.
В глубине леса заработал-застучал дятел. Пискнула синица. Возле нас из-под куста выпорхнула серая пичуга, села на ветку сосны, отряхнулась и переливисто засвистела.
- Ожила, - улыбнулась мама.
"Му-у-у!" - громко, обиженно замычал теленок.
Мы с Нюркой выскочили из-под плаща. Однако радость наша была преждевременной. В стаде не хватало пяти телят!
- Кап, а не убило ли их там громом?
Я метнулась на порубку, на то место, где стояли телята во время грозы.
Опаленная молнией сосна, поленница дров, молодая березовая поросль. В старых ботинках чавкала вода. Низина. Телят - ни живых, ни мертвых. Значит, убежали. Влезла на поленницу, оглядела порубку.
Голос мамы:
- Не видно?
- Нет.
Вернулись к стаду.
- Гоните домой, - сказала мама, - а я пойду искать.
По деревьям полыхнуло солнце.
- Я тоже пойду искать, - сказала я.
- Нет, нет. Ты сырая вся. Может, они сами пришли ко двору, тогда прибежишь, покличешь.
Я не послушалась бы, но во мне затеплилась надежда, что телята убежали домой.
Пропавших телят у двора, понятно, не было.
Я сходила домой, переоделась, наказала Нюрке привести из яслей Сергуньку с Мишкой и снова побежала в лес.
Солнце опускалось к горизонту. Я торопилась, до опушки шла босиком. Хорошо. Мокрая трава, лужи - все нипочем.
В лесу обулась, колко. Затрещали кусты, я схоронилась за дерево. Два теленка, а за ними мама. Усталая, измученная.
Мамочка...
Мне хотелось кинуться к ней, обнять ее, пожалеть, приласкать, но я сдержалась. Я знала, что мама заставит меня гнать телят в деревню, а сама повернет в лес. Будет уверять, что она не устала, что у нее совсем не болят ноги, что она пойдет только вон в тот ельник, посмотрит и быстренько возвратится.
Нет уж, не обманешь. Гони своих телят домой, отдохни, а я разыщу остальных. Не тревожься, мама, я обязательно разыщу...
Чу, хрустнул сук. Чу, кусты зашеберстели.
Телята... Нет. То либо заяц пробежал, либо грузный тетерев вспорхнул.
Замрешь, не дышишь. Снова хруст, бежишь туда. Напрасно.
Все тот же лес. Стоит, притиснул тишину.
Гудят ноги.
Куда еще идти? Куда?
От досады слезным голосом кричишь:
- Буренки! Буренки!
Кричи. Голос вызвенит бор, помечется по сумрачным чащобам и к тебе же ни с чем возвратится. А деревья-великаны молчат. Может, и знают, может, и видят со своих зеленых колоколен, где телята, а не скажут. Шепчутся меж собой, а попробуй подслушать - рассердятся, зашумят или захохочут, заухают филином. Мороз по коже. Нет, лес в одиночку слушать жутко.
Дорога. Заросшая, старая дорога. Пора домой. Сторожка лесника Еремея. Открытое окно, в окне свет, в комнате двое.
Еремей и Шуркин отец дядя Афанасий. Еремей стоит, прислонившись спиной к печке. Шуркин отец сидит на лавке у окна и, уронив голову на стол, плачет.
- Да-а-а-а... - тяжело вздохнул Еремей, сдвинул лохматые брови, прошелся к порогу. - Я давно догадывался об этом.
Я осторожно шагнула поближе к окну.
- О-о-о!.. - застонал дядя Афанасий.
Над моим ухом тонко-тонко пищал комар. В горле першило, и я, чтобы не кашлять, часто глотала слюну.
- Да-а-а... - опять вздохнул Еремей. - Как же это ты?
- Не знаю, струсил, - всхлипнул дядя Афанасий. - Жить, проклятому, захотелось.
Он приподнял лохматую голову, и я на миг увидала его бледное, искаженное лицо.
- Жить...
Дядя Афанасий стукнул кулаком по столу, замотал головой и снова заплакал.
- Жить.
Еремей угрюмо ходил по комнате.
- Они тоже хотели жить. А Васятка... Помнишь? Он был совсем мальчонкой.
Дядя Афанасий задрожал, вскинул голову, истошно закричал:
- Молчи! Они измучили меня. Они ни днем, ни ночью не дают мне покоя!
Шуркин отец вдруг свалился на пол, пополз к Еремею на четвереньках.
- Убей меня! Убей! Прошу! Слышишь, убей!
Еремей испуганно прижался к печке, оттолкнул Афанасия сапогом:
- Уйди.
Шуркин отец пошатнулся, встал на колени. Рванул на себе рубаху, с треском разлетелись пуговицы. Поднял к Еремею заплаканное, небритое лицо:
- Убей! Сними с моей души камень.
- Нет, гад, живи! Мучайся.
Афанасий вскочил, схватил со стены ружье, трясущимися руками взвел курок, сунул ружье в руки Еремея.
- Стреляй!
Еремей отбросил ружье на кровать, плюнул.
- Мразь!
Афанасий метнулся к кровати, снова схватил ружье, поставил его на пол, наклонился лицом к стволу.
Я вскрикнула и зажала лицо руками.
Сухой щелчок курка. Ружье не заряжено.
Афанасий отбросил ружье в угол, дико взглянул в окно, сгорбился и выбежал из избы.
У меня от страха дрожали колени. Я прижалась к углу сторожки. Бежать, бежать. А ноги не двигались.
Ко мне подошел дядя Еремей.
- О-о-!.. О-о!.. - стонал в лесу Афанасий.
Дядя Еремей положил мне на плечо свою тяжелую руку. Я дрожала.
- Испугалась? Пойдем, я тебя провожу.
Шли мы медленно, дядя Еремей молчал и курил.
Впереди нас бежала собака. Когда дядя Еремей останавливался прикурить, она тоже останавливалась, смотрела на него - ждала. Под ногами кое-где хлюпали лужи.
Мне хотелось о многом спросить у дяди Еремея, но я до самой околицы не проронила ни слова.
- Тут одна добежишь.
Дядя Еремей бросил окурок, придавил его сапогом, спросил:
- Ты все слышала?
- Я нечаянно, дядя Еремей... У нас телята пропали... Я искала.
- Ты все поняла?
- Да. Он предал партизан.
- Об этом, дочка, надо молчать.
- Почему, дядя Еремей?
- Его за давностью простят. А у него есть дети - сын и дочь. Пятно предателя ляжет на них, грязное, тяжелое пятно. Оно будет мучить их и испортит им всю жизнь. Поняла?
- Поняла, дядя Еремей.
- Я давно догадывался, что он предатель, но молчал. Молчал из-за его детей. И ты молчи. Афанасий конченый человек. Его терзает совесть. Он глушит ее вином. А пьяного его обступают сожженные партизаны, и ему кажется, что они ведут его на расстрел. Он сам мне об этом плакался. Он долго не проживет. - Дядя Еремей сердито сплюнул. - Туда ему, подлецу, и дорога!
Помолчал.
- Ну беги. И забудь обо всем. Ты ничего не видела и ничего не слышала.
Забудь... Как будто это так просто.
Я всю ночь не могла уснуть.
Дядя Афанасий - предатель. Шуркин отец... Как же это? Он же наш, советский человек. Дядя Еремей мог сделать это от обиды. Но он не сделал. Он воевал, до Берлина дошел. Как, поди, ему трудно было. Интересно, что он сейчас делает? Спит? Нет. Лежит на своей кровати и думает. О чем? Он, наверно, много думает. Я где-то читала: одинокому думы - отрада. Отрада, если думаешь о хорошем. А о таком... А ведь дядя Афанасий неплохой человек. Непьяный - он стеснительный, молчаливый и добрый. Когда папу хоронили, он плакал. Он потом и подтопок нам бесплатно переложил, и крест на могилу сделал, дубовый, крепкий. Покосился он только немного.
Предатель...
Как же это? Папа с Афанасием были товарищами. Когда папа лежал больной, дядя Афанасий часто приходил к нам. Они разговаривали о колхозных делах, а о войне не говорили. Папа не любил говорить о войне. Но однажды папа все-таки рассказал, как его, раненного, вынес из немецкого тыла тоже раненый товарищ. Кругом было поле. Кругом были немцы. Товарищ волок папу на своей шинели. Волок по оврагу, заросшему колючками и репейником. За оврагом лопотали фашисты. Папа хорошо их слышал и все-таки стонал. Тяжело был ранен - в грудь. Но товарищ не бросил его. А чтобы папа не стонал, заткнул ему рот отрезанным от шинели рукавом.
А если бы с папой был дядя Афанасий?
Я на миг увидела наш овраг. Папа лежит кверху лицом. К нему подходят немцы, с автоматами, с ножами.
Я стиснула зубами край одеяла.
Предатель.
- Капа, ты не спишь?
- Нет, мама.
- Чего это в лесу произошло?
- Я не знаю, мам.
- Как не знаешь?
- Не знаю.
- Афанасий давеча прибежал из лесу и орет на всю деревню: убийца, убийца! Капа видела.
- Я ничего, мам, не видела.
- Я так и подумала: болтает. Совсем, господи прости меня, спятил.
Я съежилась и зарылась головой в подушку.
Нет, мамочка, не спятил. Испугался. И в тот раз, когда папа рассказывал, он быстро ушел от нас. Ушел расстроенный, хмурый.
А Шурка? Может, и он такой же?
Нет. Нет-нет. Шурка не выдаст товарища. Когда они с Колькой спалили сарай, он написал Колькиным родителям записку. Написал, что он один виноват.
Шурка не такой. Мама говорила, что дядя Афанасий в парнях был тихий, робкий. А Шурка смелый, отчаянный.
А вдруг... Ведь он любит отца. Нет. Он любит отца за то, что он был партизаном.
Партизаном...
- Эх, Шурка, Шурка...
- Кап... Ты что, дочка?
Я не отозвалась, притворилась спящей.
- Бредит. Неужто и впрямь в лесу что случилось?
Заскрипела кровать. Шлепая босыми ногами по полу, мама прошла на кухню. Попила воды, легла, успокоилась.
Не спит. О телятах думает. Найдем ли мы их завтра? Мама сказала найдем. А сама не спит.
А если Шурка узнает про отца?.. О... Он бешеный. А узнает он обязательно, у нас в деревне ничего не утаишь. Что тогда будет? Шурка... Он ни за что не останется в деревне. В разведчики готовится. Руку иголкой протыкает, немецкий учит.
Он убежит. И я бы убежала. Позор-то какой... Позор...
Но я, Шурка, все равно буду тебя любить. Что, ты виноват, что ли? Ни крошечки.
А если мама выйдет замуж за дядю Еремея, как мы его звать будем? Я зажмурилась.
Дядя Еремей в нашем доме. Большой, угрюмый. Ходит, задевает головой за матицу. Половицы скрипят. В доме тесно, хмуро.
Я улыбнулась.
Папа был легкий. Хоть и хворый, а веселый. С ним в доме было и светло и уютно.
Не поженятся они.
Нам и так хорошо. Нам... А ему?
Вот не было бы у меня никого-никого. Ни мамы, ни Нюрки, ни Сергуньки с Мишкой...
Я долго всматривалась в темноту и неожиданно для себя спросила:
- Мам, а ежели бы дядя Еремей снова посватался, ты бы поженилась с ним?
Мама тихо ответила:
- Ни к чему все это, дочка. Не надо об этом.
И глубоко вздохнула. И я вздохнула.
Шурка вечерами больше не приглашает меня прогуляться вдвоем по улице. Один разочек пригласил, а больше нет. Не соскучился, видно, он по мне, пока я была в пионерском лагере.
И Колька ко мне не подходит. Некогда Кольке, они с отцом на тракторе до глубокой ночи в поле. Колька загорел и похудел. И не удивительно. Я ложусь спать, а их трактор еще шумит, а утром, когда мы выгоняем стадо, Колька с отцом уже на тракторе катаются по полю. Чумазый Колька, а руки страх глядеть. Говорит, не отмываются, в кожу, говорит, мазут впитался.
Ничего, за зиму отчистятся.
А еще Колька ко мне не подходит - Шурки боится. Избил его Шурка. Избил за то, что мы с Колькой однажды в воскресенье вечером на озеро на рыбалку ходили.
Шальной. Разыскал нас. Меня домой прогнал, а Кольку избил. А сам не догадывается, глупый, что я и на гулянье-то хожу только ради него. И пляшу и пою для него. Все видят, а он не видит.
Плохо быть девчонкой.
Жди, когда к тебе подойдут. Гадай: подойдет, не подойдет. Мучайся, томись, а сама подойти не смей.
Стоят девчонки на гулянье табунком в сторонке и тайно соревнуются между собой. Ревниво переглядываются, злословят в душе, завидуют.
А мальчишки... Рванет Шурка гармонь, запоют они озорные частушки и уйдут в соседнее село.
Будто там им веселее, будто там девчонки лучше, будто там их медом кормят.
К Розке, как и прошлый год, из города дачники приехали. Ее двоюродные сестры: Алка да Галка. Обе в модных сарафанах, прически - загляденье. Алка еще ничего. Она постарше Розки и лицом шадривая, а Галка нам ровесница и уж очень красивая. Как нарисованная.
На гулянье они пока не ходят, у мазанки сидят. А вот погоди, пойдут. Чего им делать-то? Днем станут спать до обеда, затем у пруда нагишом валяться - загорать, а ночью гулять до рассвета.
Влюбится мой Шурка. Ой, боюсь, влюбится! Он вертлявый.
Предатель.
Я вздрогнула. Нет, Шурк, я не о том, ты за отца не ответчик. Я потому, что у нас с тобой уговор был. Помнишь? Ни с кем не дружить. Тебе с девчонками, мне - с мальчишками. Держи свое слово.
И почто они повадились в нашу деревню? Словно валяться голым другого места нет. Ехали бы в лагерь.
Ну ничего. Через несколько дней начнется сенокос, и Шурка - он на лошади работает - на две недели уедет в луга.
Хорошо бы и мне уехать в луга. Только вряд ли отпустит мама. Я повернулась на бок, светает уже. Попрошусь. Не утром, а когда пропавших телят найдем. Она подобреет.
Я закрыла глаза. Задремала... Смотрю, телята. Все три. Дядя Еремей их гонит. Молодой, веселый, улыбается, говорит: "Твой Шурка - парень ничего, толковый..."
Проснулась. Мама.
- Пора, дочка.
* * *
Сон в руку оказался. Дядя Еремей нашел наших телят. И был он такой же, как во сне, веселый. Сидел у порубки на толстом пне, смотрел на мамину радость и улыбался.
Я подбежала к нему, обняла его.
Он смутился:
- То не я, - и погладил лежащую рядом собаку.
Цыган лениво поднялся, обнюхал меня, лизнул мою руку и снова лег к ногам хозяина.
Дядя Еремей заговорщически подмигнул мне:
- Узнал. Он друзей сразу распознает.
Я посмотрела на маму и вдруг сказала:
- Мам, а можно мне на сенокос?
- Ты что, дочка, а пасти?
- У-у, Капа, какая хитрая, - насупилась Нюрка.
- И не думай.
- И не думай, - повторила Нюрка. - Мы, что ли, опять с мамой вдвоем?
Я помрачнела, мне было обидно.
- Да, - крякнул дядя Еремей.
- Не могу я, Еремей Николаевич, - оправдывалась мама.
- Отпусти. Вишь, как девчонке хочется!
- Да ты что, смеешься?!
- Нет, зачем же. Я замену тебе дам. Получше.
Дядя Еремей наклонился, ласково потрепал лохматую голову Цыгана.
- Вот этой собаке цены нет. Я ее выменял у вередеевского пастуха на стог сена. Он, когда отдавал, плакал.
Дядя Еремей посидел, подумал.
- Ну как, отпустишь?
Мама шутя махнула рукой:
- Сбежит от меня твой пастух.
- Не сбежит. Он у меня умница.
Дядя Еремей встал, подошел к маме, взял ее за руку.
- Цыган, хозяйка.
Собака покорно легла у маминых ног.
- Цыган, пас!
Собака вздрогнула и широкими скачками побежала к стаду. За минуту собрала телят в тесный табун, легла в стороне на бугор. Восхищенная Нюрка кинулась к Цыгану, села возле него, залебезила, крикнула маме:
- Отпусти ее, мам!
Вместо мамы ответил дядя Еремей:
- Поезжай. Я помню, в детстве сенокос для меня был праздником. Тяжелым, но счастливым, светлым праздником.
Я радостно закружилась.
Сенокос. Травяной дурман. Душистые шалаши. Общеколхозный обед. Вечерами костры, игры, шутки, смех. Я еду, Шурка, еду, еду! И сникла. Прильнула к дереву. Из леса на порубку вынырнула высокая, сгорбленная фигура дяди Афанасия. Собака затявкала. Нюрка подбежала к нам.
- Все бродит, сердешный, - проговорила мама. - Все ищет.
- А чего он ищет, мам? - прошептала Нюрка и подняла спрашивающие глаза к дяде Еремею.
Я затаила дыхание.
Что он скажет?
Дядя Еремей дружелюбно посмотрел на меня, улыбнулся:
- Кто его знает. С дурака спрос, что с гумна покос.
Достал из кармана папиросу, прикурил, старательно заплевал спичечный огарок, взглянул из-под ладони на солнце, сказал:
- Однако я припозднился.
И ушел.
В воскресенье я готовилась к сенокосу. Мама отпустила меня. Пасти с собакой легко.
Правильно говорил дядя Еремей - Цыган умница. И знает пастушье дело лучше нас троих. Телята боятся его и слушаются, от него не убежишь. Рыжий блудня попробовал - Цыган так надрал ему хвост, что с тех пор он как шелковый, на край табуна не выходит, в середине пасется, а как гавкнет Цыган - вздрагивает.
А Нюрка... Нюрка души не чаяла в Цыгане. Делилась с ним каждым куском хлеба. Мыла его в озере, старым гребнем расчесывала его длинную шерсть, играла с ним в прятки. И как только не ласкала его!..
Зато в полдень, когда Нюрка, разморенная жарой, утомленная, засыпала под деревом в холодке, Цыган чутко сторожил ее. И даже, как человек, осторожно спугивал с ее лица мух своим шершавым черным носом.
И вообще Цыган в нашей семье стал общим любимцем.
Мишка с Сергунькой в ясли по утрам уходили со слезами - все просились в лес: пасти с Цыганом стадо.
Я сходила к плотнику дяде Степану, получила новые грабли, сухие, легкие.
Погладила свое любимое коричневое в белый горошек платье, надела его. Повязала мамину, она разрешила мне, шелковую косынку. Долго стояла перед зеркалом, прихорашивалась.