«Как ты вошел?!! – по-японски закричал Хиротаро. – Как ты вошел? Говори! Я убью тебя!»
Масахиро в притворном страхе закрылся руками и захохотал:
«Не убивай меня, господин! Не убивай меня, повелитель клизм и лечебных пиявок!»
«Как ты вошел?» – повторил Хиротаро.
«Дверь была не заперта. В следующий раз будешь умнее. Помоги мне подняться».
«Кто это?» – едва слышно спросила по-русски бледная от страха Полина.
«Не хочешь обнять друга детства? – ухмыльнулся Масахиро и сел на полу. – Какой-то ты негостеприимный».
* * *Он приехал, чтобы вернуть Хиротаро в Нагасаки. Дела господина Ивая в последнее время шли все хуже и хуже, и теперь он не мог выплатить своему банку даже процентные ставки по кредиту. Табачная фабрика уже полгода работала в убыток. Единственным выходом оставалась выгодная женитьба, но родители невесты отказали господину Ивая после встречи и переговоров с Масахиро. Они вежливо прочли все медицинские справки, предоставленные стороной жениха, и высказали опасение, что его врожденная хромота все-таки может передаться по наследству. Масахиро не удалось увидеть невесту даже краешком глаза.
«Поэтому отец решил, что женишься ты. А капитал потом переведешь на его имя. Иначе фабрику придется закрыть. И магазин, кстати, тоже. Да, и вот еще что, чуть не забыл, – у тебя умер отец. Так что, давай, собирайся».
Полина умоляла его остаться, но Хиротаро ответил, что выбора у него нет.
«Значит, так надо», – добавил он и первый раз в жизни почувствовал, как на мгновение вокруг него останавливается весь мир.
На вокзал она примчалась в самую последнюю минуту. Хиротаро вообще не хотел, чтобы она провожала его, но она, разумеется, не удержалась и, вскочив с места прямо посреди занятия, вдруг выбежала из художественной мастерской.
«Вот видите, господа, – развел руками Майоль, глядя на захлопнувшуюся дверь. – Вот вам пример того, как женщины на самом деле любят скульптуру. Так что не верьте сказкам про Камилу Клодель. Роден был бы великим и без этой сумасшедшей из Мондеверга. Думаю, нашу прекрасную даму тоже поджидает психиатрическая лечебница».
На Восточном вокзале царила обычная толкотня, и все же Полина увидела двух японцев практически сразу. Они молча стояли у вагона франкфуртского поезда с такими невозмутимыми лицами, как будто это не они оказались в самом центре Европы, а Европа вдруг навязалась им, и эти двое теперь просто-напросто вежливо терпели ее присутствие.
«Вот, – выдохнула Полина, хватая Хиротаро за рукав. – Я принесла тебе подарок. Чтобы ты помнил меня. Ты будешь обо мне помнить?»
Он посмотрел на деревянную статуэтку в ее руке и впервые за последние три дня улыбнулся.
«Где ты это взяла?»
«У букинистов на набережной. Они сказали мне, что это японская богиня Каннон».
«Да, так и есть. Спасибо тебе большое».
«Только почему-то выглядит как мужчина…»
«Нет, это богиня Каннон. Они тебя не обманули. Просто у нее есть мужское воплощение».
«Не уезжай, я прошу тебя, – голос ее задрожал. – Мне будет без тебя плохо».
«Что она хочет?» – по-японски спросил Масахиро.
«Она принесла мне подарок», – ответил Хиротаро.
«Фальшивую тибетскую статуэтку?»
«Не твое дело».
«Зачем она ее принесла?»
«Не твое дело».
Полина нервно переводила взгляд с одного на другого, пытаясь понять, о чем они говорят.
«Что ему надо? – наконец не выдержала она. – Пусть замолчит! Я не хочу, чтобы он говорил! Пусть замолчит! Я его ненавижу!»
«Урод!» – добавила она по-русски.
«Какая смешная дурочка, – с улыбкой сказал Масахиро. – Они все тут такие?»
В поезде Хиротаро долго смотрел на деревянную статуэтку с четырьмя руками, а затем положил ее в саквояж рядом с последним «Внуком адмирала». Он умудрился спасти его от участи всех остальных, сказав Полине, что ему просто надоело собирать осколки, и легче выбросить статуэтку всю целиком – до того как она разлетится на части. Поэтому теперь улыбающийся от уха до уха «Внук адмирала» лежал у него в саквояже рядом с деревянным Бодхисаттвой Авалокитешвара, и Хиротаро смотрел на эту пару, не находя в себе сил перевести дыхание, закрыть саквояж, убрать его на полку для багажа и продолжать как ни в чем не бывало ехать по залитой дождем Франции в сторону немецкой границы, в сторону Азии, в сторону Нагасаки – словом, все дальше и дальше от Парижа.
«Значит, так надо, – вертелось у него в голове под стук железных колес. – Значит, так надо».
Либретто
Около полуночи швейцар отеля «Лотти» заметил на противоположном тротуаре дохлую крысу. Согласно его убеждениям ветерана и скромного человека, всю жизнь прожившего в квартале Менильмонтан, площадь Вандом и рю де Кастильон были совсем не тем местом, где парижские крысы могли позволить себе вот так бесцеремонно валяться, неважно – в дохлом или живом виде. Возмущенный швейцар покинул свой пост, где он любил топтаться на мраморном изображении льва, пересек улицу и склонился над тем, что он принял за несчастную мертвую тварь. Однако толком рассмотреть он ничего не успел. Дверь гостиницы хлопнула, швейцар выпрямился, но посетитель, которому он, вопреки своим священным обязанностям, не открыл дверь, уже поднимался по лестнице.
Портье, подсказавший позднему гостю номер нужной ему комнаты, безошибочно определил в нем русского офицера. Такие шинели и знаки отличия он видел летом 1916-го в Шампани, где два года спустя во время наступления в Аргонском лесу потерял правый глаз. Русский задержал взгляд на его черной повязке, коротко поблагодарил, а затем поднялся на второй этаж. Пройдя по роскошному коридору, он постучал в указанную ему дверь, куда был немедленно впущен, несмотря на неурочное время.
Там он пробыл ровно до четырех утра. За это время в номер дважды заказывали сельтерскую воду и крепкий чай. Пожилой австриец, бывший при постояльцах номера в услужении, просил горничную особенно проследить за тем, чтобы чай был заварен крепко. В самом начале пятого ночной гость прошел мимо портье, коротко кивнув ему на прощание, а затем растворился в моросящем дожде за стеклом и позолотой массивных дверей. В номере, откуда он вышел, спать в эту ночь никто уже так и не лег. Дежурный стюард, обычно загруженный работой только в первую половину ночи, вынужден был три раза подниматься со своей раскладной кровати, чтобы сменить у русских постояльцев переполненную пепельницу, открыть большое окно и достать завалившуюся за туалетный столик рубиновую запонку. Всякий раз, когда он входил, разговор в номере прекращался, и оба собеседника – маленькая хрупкая женщина с темными глазами, не поднимавшаяся из глубокого кресла, и напряженно стоявший посреди комнаты мужчина с высоким лбом и густыми усами – отводили взгляд в сторону, как будто им не хотелось смотреть друг на друга, и присутствие постороннего человека наконец позволяло им освободиться от этой тяжкой обязанности.
Вышедший утром на свою смену шофер отеля подал старомодный «Сизер-Нодэн» к подъезду ровно в семь, как ему и было предписано, однако пассажиры спустились из номера лишь в половине восьмого. За эти тридцать минут водитель успел вздремнуть, как привык делать это в окопах, и даже увидеть короткий сон, который с упорной периодичностью беспокоил его последние пять лет. Ему снилась удивительной красоты девушка из батальона снабжения Алжирской дивизии, прибывшей под Ипр накануне газовой атаки немцев. Во сне эта девушка успевала сказать ему свое имя и всегда оставалась живой, жалуясь лишь на то, что в Бельгии весной очень холодно.
По дороге в Венсенский лес бледные от бессонной ночи пассажиры молчали, глядя каждый в свое окно, и только однажды мужчина с густыми усами посетовал вслух на то, что водитель часто кашляет и как-то странно сипит. Впрочем, сказал он об этом по-русски, и шофер не обратил на его слова никакого внимания. Женщина с темными глазами тоже ничего не ответила своему спутнику. Она пристально смотрела на проплывавшую в этот момент мимо них за пеленою дождя башню Лионского вокзала, как будто пыталась прочесть на ее циферблате чью-то судьбу.
В большом деревянном ангаре, рядом с которым остановилось авто, эту бледную пару ждали три человека. Хмурый юноша с изможденным еврейским лицом наигрывал на фортепьяно фокстроты, беспрестанно переходя с одной мелодии на другую. Коротко остриженная девушка в старом и явно чужом пальто время от времени поднималась со своего стула, чтобы сделать несколько танцевальных движений. Она вставала, когда музыка начинала особенно нравиться ей и когда она точно знала, как хороша она будет в этих движениях. Потом девушка снова садилась, продолжая курить и щурить свои широко расставленные как у черепашки глаза. Небольшой, аккуратно одетый толстячок нервно расхаживал вокруг инструмента и безостановочно говорил по-русски, убеждая юношу в том, что тот – гений, что синематограф – это ключ ко всему, и что не стоит обижаться на аристократов за пустячное опоздание. Когда юноша хлопнул крышкой, объявив о своем уходе, дверь скрипнула, и в ангар, шелестя платьем, вошла приехавшая в авто женщина. Секунду она помедлила на пороге, чтобы привыкнуть к темноте, а затем ровным красивым шагом направилась к просиявшему толстячку, который тут же бросился ей навстречу. Ее спутник тоже вошел в ангар, но остановился у самого входа.
Исполнив на бегу странное подобие танца, толстячок жарко расцеловал маленькой даме обе руки и в полном восторге обернулся к хмурому юноше.
«Они приехали! – закричал он по-французски. – Вот видите! А вы не верили».
Дама приблизилась к юноше, глядя ему прямо в лицо, в то время как толстячок у нее за спиной уже торопился представить их друг другу.
«Матильда Кшесинская! – торжественно и нелепо прокричал он. – Димитрий Кирсанов!»
Юноша слегка поморщился от его резкого голоса и протянул руку.
«Простите за опоздание, – сказала Кшесинская, протягивая свою. – Сегодня ночью мы получили тяжелые известия из России… Андрей Владимирович вообще настаивал на том, чтобы никуда не ехать».
Она обернулась и посмотрела в ту сторону, где, скрестив на груди руки, стоял ее спутник.
«Но я обещала. Поэтому мы здесь».
Кшесинская обвела взглядом пустынное помещение. Единственная горевшая лампа висела на длинном проводе прямо над фортепиано, а все остальное пространство за конусом света лишь угадывалось в холодной и гулкой полутьме.
«Вы здесь будете ставить свой фильм?»
Толстячок тут же вмешался, уничиженно и предсказуемо распинаясь о том, что великая балерина, конечно, привыкла к другим сценам, но Кшесинская не сразу ответила ему. Она взошла на небольшой подиум, зябко поежилась в мертвом электрическом свете и остановила наконец излияния толстячка, подняв маленькую ладонь в серой перчатке.
«Поверьте, мне совершенно все равно, что вы думаете о моих привычках. Давайте перейдем к делу. Вы хотели поставить фильм об одном из моих балетов, и я обещала принять решение – какой именно это будет балет. Однако сегодня ночью многое изменилось. Многое утратило всякий смысл. И старые балеты, мне кажется, в том числе. К чему заниматься новым и дерзким искусством, опираясь на устаревшие образцы? Позвольте мне рассказать вам балет будущего, по сравнению с которым эксперименты Нижинского покажутся публике детской забавой».
Юноша, внимавший балерине все с большим волнением, прервал ее речь аплодисментами.
«Я вижу, господин режиссер меня вполне поддерживает, – улыбнулась Кшесинская. – Значит, сегодня я, а не Миша Фокин буду вашей новой Шехерезадой. И впереди у нас еще одна ночь».
Она отошла от края невысокой сцены чуть вглубь, как будто приглашала своих слушателей последовать за нею, затем обвела пространство вокруг себя завораживающим плавным жестом и заговорила уже без остановок.
«Представьте, что мы на школьном дворе. Школа небольшая, одноэтажная. Сейчас поздний вечер. Вот здесь, посреди двора, стоят четыре подводы. На одной из них несколько человек в солдатских шинелях. На коленях у них – оружие. Еще несколько солдат стоят рядом с крыльцом школы. В окнах мелькает свет керосиновых ламп и тревожные тени. В отсветах большого костра, который горит примерно вот здесь, невысокий человек в штатском и в пенсне что-то счищает щепкой со своего ботинка. С крыльца школы торопливо сбегает молодой человек. Это начальник охраны, или центурион, как хотите. На ходу натягивая шинель, он приближается к человеку со щепкой и сообщает о том, что узники уже собрались. Но человек в пенсне не обращает на его слова никакого внимания. Он продолжает счищать что-то, налипшее на его ботинки. Из школы выходят два солдата с большими зажженными лампами в руках. Такие бывают, знаете, у путейцев, когда они осматривают вагоны по ночам. Следом за ними показывается первый узник. Назовем его «Князь», или нет – пусть это будет «Сергей». Он одет в светлое летнее пальто, в руках у него дорожный саквояж, на голове элегантная шляпа. За ним на крыльцо выходят еще несколько узников, среди которых мы видим двух женщин в монашеском одеянии. Все они держат в руках дорожные сумки. Человек в пенсне, или «Префект» – ведь мы можем и так его назвать, велит им оставить все свои вещи, а затем по одному спускаться во двор, чтобы вот здесь выстроиться в шеренгу, рядом с подводами. Узники послушно опускают свои баулы на крыльцо. Ждут, пока человек в пенсне назовет каждого из них, и проходят на двор».
Кшесинская на мгновение замерла, кутаясь в плащ и прислушиваясь к дождю, который снова забарабанил по металлической крыше. Девушка, танцевавшая до ее прихода фокстрот, шепнула режиссеру, что она ничего не понимает по-русски, но тот лишь кивнул, как будто это так и должно быть и всё в полном порядке.
«В следующей сцене мы попадаем в здание школы. Здесь у нас будет широкий коридор, куда ученики выходят из классов после занятий. У одного из окон, выходящих во двор, стоит кухарка. Она смотрит на то, как рядом с подводами выстраивается короткая шеренга из безмолвных, послушных людей. Напротив окна у противоположной стены, где-то вот здесь возможно, стоит вынесенная из учебного класса школьная доска. На ней мелом нарисована танцующая балерина и что-то написано по-французски… Пусть фраза гласит… Ну, например: «Нет, нам не кажется…» За спиной у кухарки по школьному коридору торопливо проходит начальник охраны. Далее мы следуем за ним… Простите, мы ведь можем позволить себе такое в вашем искусстве?»
Она вопросительно посмотрела на режиссера, и тот кивнул.
«Чудесно. Итак, заглянув к себе в класс, на скорую руку переоборудованный в казарменное помещение, центурион снимает со стены висящую на гвозде портупею, надевает ее, быстро застегивает ремень и направляется к выходу. Кухарка, которая продолжает смотреть в окно, оборачивается на стук его сапог. Ее беспокоит ужин, который она приготовила для тех, кого увозят куда-то в ночь. Никто из них не успел поесть, и, следовательно, вся еда пропадет. Кухарку это тревожит. Центурион успокаивает ее тем, что к утру можно будет устроить целый пир, однако тут же замечает нарисованную на классной доске балерину. Схватив тряпку, висящую на доске, он раздраженно стирает рисунок, от которого остается лишь тонкая рука балерины, приподнятая в прощальном взмахе. Далее мы снова оказываемся в школьном дворе… Послушайте, мне определенно нравится ваше искусство. Это прекрасно, что мы можем с такой легкостью менять место действия. Как было бы замечательно… Впрочем, неважно. Итак, мы снова в школьном дворе. Человек в пенсне, или Префект, как мы его назвали, неторопливым шагом подходит к шеренге людей, выстроившихся рядом с подводами, и начинает срывать с них нательные кресты. Он словно лишает их всех последней опоры. Сорвав крестик с того, кто стоит первым, Префект расстегивает нагрудный карман его френча и достает оттуда какие-то документы. Сергей, который стоит через одного, тут же вынимает что-то из внутреннего кармана своего пальто и прячет зажатый кулак у себя за спиной. Между ними – пожилая женщина в монашеском одеянии. Своим убором она прикрывает большое распятие у себя на груди, но Префект с полным осознанием своего права спокойно отстраняет ее руки и резким движением срывает крест. Женщина смиренно показывает, что она все равно будет молиться о своих мучителях. Человек в пенсне пожимает плечами и переходит к Сергею. Он требует показать, что у того в руке. Сергей вытягивает руку вперед, однако кулака не разжимает, глядя при этом прямо перед собой. Префект секунду медлит, затем вынимает из кармана своего пиджака револьвер. Сергей опускает взгляд на оружие, а затем снова смотрит на два маленьких стеклышка, за которыми прячутся невыразительные глаза. Человек в пенсне ждет, ничем не выражая угрозы, затем взводит курок и уже без промедления стреляет князю в руку. Тот хватается второй рукой за простреленную кисть, кривится от боли, стонет, однако кулака своего так и не разжимает».
У входа в ангар зашипела и вспыхнула спичка. Кшесинская замолчала, глядя на приехавшего с нею мужчину. Андрей Владимирович прикурил и вышел на улицу, после чего трое оставшихся слушателей одновременно повернули свои головы, готовые к продолжению рассказа. Французская девушка, ни слова не понимавшая по-русски, успела к этому моменту не только смириться с тем, что никто ей не переводит, но уже в полной мере была заворожена одними перемещениями балерины по сцене, ее голосом и движениями.
«Далее мы оказываемся в ночном поле, – продолжала Кшесинская. – Тряские подводы, на которых сидят узники и солдаты с большими путейскими лампами, движутся в темноте по разбитой дороге. Женщина в монашеском уборе негромко читает молитвы. С нею рядом сидит скрючившийся от боли Сергей. Простреленную руку он прижимает к животу. Вторая женщина осторожно касается его плеча и предлагает перевязать руку своим платком, но князь отвечает, что это уже не нужно. Он поднимает голову и смотрит в ясное звездное небо, прислушиваясь к молитвам келейницы».
Кшесинская перекрестилась.
«Величая, превозношу Тебя, Господи, ибо призрел Ты на смирение мое и не заключил меня в руках врагов, но спас от бедствий душу мою… Слыша эту молитву, сидящий рядом с монахиней пожилой солдат машинально осеняет себя крестным знамением».