— Молодец, Вик. Молодец. Все по местам расставила, все по полочкам разложила. Прямо как прокурор, только немного пьяный. Обвинительное заключение подписать не забудь.
— И не забуду! И не надейся!
— Хм, странно как… Никогда тебя такой агрессивной не видела.
— Ну вот, увидела. И что дальше? Не нравлюсь, да? Правда глаза колет?
— Ой, Вика, Вика… Какая ж ты смешная со своей правдой, ей-богу! Ну что ты можешь знать про нашу жизнь? Заладила одно и то же — любила, не любила. Подавай тебе любовь и не греши, да? Чтоб свеженькая была, чистенькая, годами супружеской жизни не траченная? Ты уж прости, Вик, но я открою тебе один секрет — не бывает такого, чтобы она всегда свеженькая была. Понимаешь? Не бывает.
— Да? А как бывает? Научи меня, глупую, я ж ни разу замужем не была!
— Ну что ж, могу и научить… Любовь, Вика, после долгих совместно прожитых лет принимает разные формы, это уж у кого как получится. Например, любовь-власть. Это не дай бог, конечно. Самая хорошая форма — это любовь-уравновешенность. Но чаще всего случается все-таки любовь-терпение. А у нас в семье получилась, например, любовь-доверие, полное и безоговорочное. Вот так вот. Я полностью ему доверяла. Больше, чем себе.
— Да ты что? — обидно хохотнула Вика.
Она вздрогнула, поежилась, как от холода. И пожалела вдруг, что дала втянуть себя в эти неловкие откровения.
Глянула на Вику умоляюще — не надо, не говори ничего, хватит! Но разве ее остановишь? Тем более пьяную?
— Да ты что, Маш? Надо же, какое счастье Саше выпало, доверилась ты ему, а он и не понял! А чего ты такое особенное доверила ему, а? Твою дождевую неприкаянность нести? Можно подумать, медаль на грудь повесила! И звание дала — Герой Советского Союза! Неси мою неприкаянность с гордостью, не разбей! А самое страшное, что он и нес ее, как герой… Только и герои, Маш, иногда до финишной ленточки не добегают. Чтобы герой с дистанции не сошел, надо ему силы давать, любить надо, подпитывать как-то. А ты…
— Ой, Вик… Хватит уже, а? Я устала, не могу больше…
— Нет уж, выслушай меня до конца, пожалуйста. Может, я тебе такого больше никогда в жизни не скажу. Он же тебе всего себя отдавал, Маш, честно отдавал! А ты ему что отдала? Ты же эгоистка, Маша, причем абсолютная эгоистка, в двух шагах от себя ничего не видишь! Вернее, не хочешь видеть. Знаешь, в эзотерике есть такое понятие — элементаль…
— Кто?!
— Элементаль. Невидимая сущность такая, которая прилепляется сзади к человеку, как горб, и всю жизнь сосет из него энергию. Так вот ты и есть эта элементаль. Сашу не любила, только пользовалась. Меня презираешь, но тоже иногда пользуешься.
— Я тебя презираю?! Ты о чем, Вик?
— Конечно… Я ж к тебе искренне всегда стучусь, а ты лишь милостиво меня подпускаешь. Не часто, только когда настроение позволяет. А, да что там говорить… Ты же вообще не умеешь дружить. Что я, не знаю? У тебя сроду никаких подруг не было. В дружбу же надо вкладываться, а ты не умеешь. А я что? В меня вкладываться вообще не обязательно. Вот она, сама иду, когда и не зовут.
Она сидела, слушала ее, но смысл сказанного будто не доходил до сознания, витал где-то рядом. Наверное, разум отказывался впускать лишние обвинения, защиту поставил. Да и что это за обвинения, по сути? Правильно, дружить она не умеет. Плохая из нее подруга, никчемная, потому что в любой зарождающейся дружбе сразу умудряется в зависимость попасть. А потом сама и бежит от этой зависимости, оставляя другую сторону в обиженном недоумении. И не объяснишь обиженной стороне, что для настоящей дружбы, достойной, чтоб на равных, большие энергетические вклады нужны. Причем с обеих сторон. А если тебе нечего вкладывать? Если ничего в душе нет, кроме страха и чувства вины, хоть и законсервированных? Вся душа консервами занята, им ведь тоже какое-то место нужно… Они ж тяжелые…
— …Дружить не умеешь, любить не умеешь! Чего молчишь, сказать нечего, да?
— Да, Вик, нечего. Так получается.
Вика икнула пьяненько, потянулась к бутылке, плеснула себе еще коньяку. Выпила, но уже без прежнего энтузиазма. Поморщилась, даже передернулась слегка. Потом глянула на нее пристально, будто продираясь через хмельную морось, поморгала глазами.
— Эй, ты чего, Маруська… Ты реветь собралась, что ли?
— Да ну тебя, Вик, с твоими наездами. Я и без того не знаю, как жить. Еще и ты…
Ей и впрямь стало обидно. Нет, не от Викиных лозунгов, их-то она как раз всерьез не воспринимала. Мало ли о чем захочется поговорить подвыпившей женщине? Причем порядком подвыпившей, вон, бутылка почти пустая, чуть-чуть на донышке плещется.
— Ой, прости меня, Марусь… И впрямь, чего-то понесло меня, окаянную. Напугала тебя, да?
— Конечно, напугала. Еще и обозвала всяко…
— Ой, да не слушай ты меня, я и сама не знаю, что на меня нашло! Ты же знаешь, как я люблю тебя, Марусь… Всякую люблю, и плохую, и хорошую. Я, может, еще больше эту ситуацию переживаю, чем ты! И Сашку тоже люблю… И Славочку… Но тебя — больше всех! Прямо смотреть на тебя сейчас не могу… Сидишь такая вся… Несчастная собирательница камней…
— Ладно, не подлизывайся. Сначала обозвала, потом жалеешь. Не надо меня жалеть! И вообще… Хватит. Не тебе меня жизни учить, поняла?
— А, ну да… Поняла, конечно. Где уж мне жизни тебя учить, недостойна я звания твоей учительницы.
— Да, Вика, именно так. Чтобы других учить, надо для начала самой что-то подобное испытать!
— Что ж, согласна. От меня муж не уходил, у меня опыта подобного потрясения не было. Тем более у меня вообще никакого мужа не было. Только неизвестно, знаешь, какое из потрясений горше — когда он уходит или когда вообще уходить некому.
Вика вздохнула, хохотнула коротко, будто извиняясь за произнесенную глупость, неловко потянулась за сигаретой. А прикурив, продолжила тихо, щурясь сквозь дым:
— Да, я всю жизнь живу одна, Маш. И только я одна знаю, как мне бывает плохо. И про неприкаянность, о которой ты любишь толковать, я тоже все знаю. Вот ты сейчас страстно горе горюешь, а мне, ей-богу, смешно, Маш. Да ты пойми наконец, что твоя неприкаянность — вовсе не горе. То есть ее вообще как бы не существует, это всего лишь твое ощущение, понимаешь? Придуманное и выросшее до огромных размеров ощущение. То есть ничто, эфир или как этот дым от сигареты. Открой окно, помаши ладонью — и уйдет, ничего не останется. Необходимо только усилие воли, понимаешь?
— Вот именно — усилие воли… Это ты правильно сказала, Вик. А если у меня вообще воли нет? Отсутствует в принципе? Даже в зародыше?
— Ой, да куда ж она подевалась? У всех есть, а у тебя нет?
— Да. У всех есть, а у меня нет.
— Ну, это уж полная ерунда, Маш. Конечно, если внушать себе постоянно — воли нет, воли нет… Так ее и не будет, конечно. Надо просто работать над собой, стараться как-то.
— Как?
— Ну, я не знаю… Во-первых, перестать плавать в горе. Собраться, начать новую жизнь.
— Ой, хватит! Все, не могу больше твои глупые лозунги слышать. Сама себе их произноси, а мне не надо! Если я тебе говорю, что у меня воли нет, значит, ее нет, понятно?
— Да есть, Маш. Есть.
От злости на Вику в голове поднялся страшный звон. И дернулась мысль: а может, это и не звон вовсе? Может, это телефон в сумке надрывается, а она не слышит? Саша?
Подскочила со стула, понеслась в прихожую, дернула «молнию» на боковом кармашке сумки, выудила телефон. Дисплей виновато мигнул голубым глазом — ни одного пропущенного вызова.
Сжимая в ладони тельце телефона, медленно вернулась на кухню. Села перед Викой, протянула ладонь, раскрыла пальцы:
— Вот… Вот, смотри. Вот она, вся моя воля, здесь сосредоточена.
— Не поняла. В телефоне, что ли?
— Да, в телефоне. Почему он мне не звонит, Маш? Не объясняет ничего, даже не извиняется? Почему недоступен? Ты же говорила, он мне позвонить на днях должен, все объяснить!
— Нет, Маш, не знаю… Я ничего тебе такого не говорила.
— Ах да. Это же Славка говорила, что он должен позвонить. Но он не звонит, Вик. Не звонит! А я так больше не могу. Я не могу больше ждать, я не знаю, что мне делать, я с ума схожу. А ты говоришь — воля! Да какая, на хрен, воля после всего этого? Чего вы все от меня хотите-то, господи?
И зарыдала, прижав ладони к лицу. Вика что-то говорила, быстро, испуганно, кудахтала над ухом, как курица. Наконец оторвала ее ладони от лица, проговорила более внятно:
— Маш, ты слышишь меня, нет? Он на звонки не отвечает, потому что боится тебя, Маш! Хочет, чтобы какое-то время прошло, чтобы ты успокоилась немного.
— Да знаю я, мне Славка объясняла уже. Но ведь это подло, Вик, подло. Что значит боится? Больно делать не боится, а звонить боится? Вот он, твой хваленый умный Саша, достойный Саша! Все кругом хорошие, одна я эгоистка и дерьмо, да?
— Ну, вообще-то… Мне тоже как-то странно, что он такую трусливую позицию выбрал. А давай знаешь как сделаем, Маш? Давай, я ему со своего телефона позвоню! Он ответит, а я тебе трубку дам, хочешь?
— Да знаю я, мне Славка объясняла уже. Но ведь это подло, Вик, подло. Что значит боится? Больно делать не боится, а звонить боится? Вот он, твой хваленый умный Саша, достойный Саша! Все кругом хорошие, одна я эгоистка и дерьмо, да?
— Ну, вообще-то… Мне тоже как-то странно, что он такую трусливую позицию выбрал. А давай знаешь как сделаем, Маш? Давай, я ему со своего телефона позвоню! Он ответит, а я тебе трубку дам, хочешь?
Она перестала рыдать, взглянула на Вику, поморгала мокрыми ресницами. Да, действительно… Отчего ей такая простая мысль в голову не пришла? Конечно, надо с Викиного телефона…
— Так, где моя сумка? — решительно огляделась по сторонам Вика.
— Там, в прихожей, на тумбочке. Рядом с моей…
— Сиди, сейчас все организуем!
Пока Вика, вернувшись с телефоном, кликала в памяти Сашин номер и потом стояла с напряженным лицом, вслушиваясь в гудки, она торопливо приводила себя в порядок, будто Саша мог ее каким-то образом увидеть. Провела ладонями по щекам, поправила волосы, поерзала на стуле, садясь прямо. С усилием уняла нервную дрожь…
— Ответил! На, бери! — сипло прошептала Вика, бросившись к ней с телефоном.
Схватила трубку, прижала к уху. Внутри все тряслось от напора надежды — главное, услышать его голос…
— Да, Вика, слушаю. Але… Ты где, Вик?
— Это не Вика, Саш… Это я… Маша…
Пауза, секундная, паническая. Да, она кожей почувствовала, как из телефона плеснулась паника. А может, это была ее собственная паника, а у Саши — просто растерянность?..
— Здравствуй, Маш.
— Здравствуй…
Как глупо — вежливо здороваться после всего. И надо еще говорить что-то. То есть много чего надо сказать, но ведь не выговаривается ничего, проваливаются нужные слова в панику и растерянность.
Саша заговорил первым — абсолютно чужим, деревянным голосом. Каждое произнесенное слово — как боль. Или предчувствие боли:
— Маш… Можно, я не буду ничего объяснять? Ты просто прими как факт, целиком. Так быстрее переживется, я думаю. Ничего, ты справишься, Маш. А в материальном плане я ни на что не претендую, это само собой разумеется. И помогать тебе всегда буду. А на развод, если хочешь, я сам подам. Ну, чтобы тебе лишний раз не беспокоиться.
— Не беспокоиться?! Мне? Ты сказал — не беспокоиться? Да ты… Ты…
И захлестнуло горло слезами, дрожащий палец вжался в кнопку отбоя. Вика забрала телефон, заколготилась вокруг с причитаниями:
— Ну что, Маш, что? Что он сказал-то? Говори, не молчи… А лучше поплачь, чего ты застыла-то, Маш?
Да, слезы и впрямь дальше не пошли, застряли в горле холодным комком. И дрожь пошла по телу холодная, с неприятной испариной. И голова закружилась, и тошнота…
— Маш, тебе плохо, что ли? Может, приляжешь, а? Давай я тебя отведу.
В спальне она кулем свалилась на свою половину кровати, Вика накинула на нее сверху плед. Подтыкая углы, бормотала виновато, испуганно:
— Да что ж такое, а… Чего ты меня все время пугаешь, Марусь? Вот, ей-богу, никогда не понимала этого твоего ужаса перед обстоятельствами. Да мало ли что в жизни переживать приходится!
— Помолчи, Вик. Ну, пожалуйста.
— Хорошо, хорошо. А может, я не знаю чего, Маш? Это что-то из детства, да? Ты ж мне никогда ничего не рассказывала. Может, надо к хорошему психологу попасть, а, Маш? Такое ощущение, будто ты бываешь сломленная внутри…
— Вик… А можно тебя попросить?
— Да, конечно! Что надо сделать, Марусь?
— Иди домой, Вик. Только не обижайся, ладно? Мне надо сейчас одной побыть. А ты мне мешаешь.
— Да, но я ж наоборот… Помочь хотела… Как я тебя оставлю-то, в таком состоянии?
— Вика, я спать хочу. Уйди, пожалуйста, прошу тебя.
— Ну, если спать… Ладно, тогда уйду. Но как проснешься — позвони обязательно. Хоть когда! Хоть ночью, хоть рано утром. Договорились?
— Договорились…
Закрыла глаза, поджала под себя ноги, свернулась под пледом калачиком. Вскоре услышала, как хлопнула в прихожей дверь — Вика ушла… Зачем, зачем она ее прогнала? Не надо было…
Нет, все равно не уснуть. Какой сон, господи, когда внутри так холодно. Холодно, пусто и страшно. И холод пугающий, переходящий из одного состояния в другое — под веками будто северное сияние полыхает. Ладони ледяные, ступни ледяные. Сосудистая дистония, неизменный спутник любого страха, черт бы его побрал! Кровь не хочет жить, не хочет двигаться, замирает.
И, как всегда в тяжелую минуту, промелькнула в памяти картинка из детства. Опять, опять это воспоминание! Никуда от него не деться! Да, та самая картинка, первое появление дяди Леши. Даже не картинка, а мамино лицо, застывшее в проеме открытой двери…
— Слышь, Маруська! В общем, я тебе сказать хотела. Замуж я выхожу, вот что. Сегодня мой муж вечером к нам придет, здесь и останется. Ты давай-ка, прибери у себя в комнате, чтоб ни пылинки, ни соринки… Поняла?
Она очень волновалась остаток дня. Мама бегала по квартире счастливая, из кухни сытно пахло пирогом с мясом. Потом в дверь позвонили. Мама побежала открывать… А потом мама крикнула из своей комнаты — Маруська, иди сюда! Странно как-то крикнула, виновато. Потом подтолкнула ее к сидящему на стуле дяде Леше, произнесла елейным голоском, тоже очень виновато:
— Вот, Леш… Что есть, то есть. Уж извини, Леш, с хвостом я.
Она стояла, думала с опаской — может, ей тоже следует извиниться? Может, мама этого от нее ждет? Но как правильно сказать-то?.. Извините, дядя Леша, что я тут, с мамой, живу? Или что я вообще есть? Надо было маму раньше спросить…
Фу, не надо, не надо об этом вспоминать. Прочь, проклятая память, что ж ты, сволочь, со мной делаешь-то? Хочешь, чтоб я и сейчас у всех подряд прощения просила — извините, что я живу на этом свете? Славка — извини, Саша — извини, вся бухгалтерия — извините? Голову пеплом посыпала, глубже под плед спряталась?
Застонала, перевернулась на спину, открыла глаза, оглядела пространство вокруг себя. Потолок, люстра, кусок окна, штора от ветра колышется. Господи, а ведь раньше, в детстве, эта спальня ее комнатой была… Именно на этой территории все самое страшное и происходило. И дядя Леша, и страдание ее неизбывного терпения, и чувство вины, и мамино непрощение… Как же она жила потом и не чувствовала этого? Забыла? Саша позволил ей забыть все, абсолютно все?
Хотя нет, такое не забывается, наверное. Взять хотя бы подлую историю с полковником Деревянко… Но и эту историю Саша в конечном итоге на свои плечи взвалил, никогда о ней ни словом, ни полсловом не напомнил. Все плохое забралось глубоко в память, законсервировалось, притихло. А сейчас, стало быть, вернулось… Те же ощущения вернулись, из детства.
Села на кровати, испуганно потрогала себя за лицо, за волосы. Не может быть, чтобы она осталась той же девочкой, не повзрослела вовсе, не осмелела. Нет, надо себя в руки взять, иначе с ума сойти можно.
Встала с кровати, вытянула наружу зеркальную дверь шкафа-купе. Нет, вот она в зеркале, взрослая женщина, не девочка вовсе. Только глаза у женщины девчачьи, никуда из них зайцы не делись. И лицо бледное, перепуганное. Немолодое уже. А все равно — будто детское, с наивным, горестно распахнутым взглядом — не обижайте меня, пожалуйста, тетеньки-дяденьки взрослые.
Нет, надо как-то убирать с лица это дурацкое выражение. Иначе придется шагать с ним из перепуганного детства в одинокую старость. Смешно же — старая перепуганная девочка… Недостойно, неестественно. Как будто никакой взрослой середины меж детством и старостью не было.
Хотя нет — была, была середина! Была, но она пробежала ее поверху, проскакала беззаботным взглядом по верхушкам деревьев. Счастливая была середина! Надо же, столько лет жила и не подозревала, какая она была счастливая.
Да, Саша был ее счастливой крепостью. Да, он отогнал прочь ее страхи. Да, она сразу ему поверила. И вцепилась в него мертвой хваткой. Вика права. Да, села на спину, как элементаль, и спаслась. На долгие годы спаслась. И спасибо ему за это, и пусть идет, если устал… Стряхнул с плеч, пусть. Только ей-то теперь что с собой делать? Умереть?
И снова накатил изнутри холод безволия. Потому что это произнести легко — умереть. А что делать, если не умирается? Так и жить со сломом внутри? Но как, как жить-то, если не получается? Страшно же, вот так, со сломом…
Собственное отражение в зеркале стало мутным, пошло водяными зигзагами. Хорошо, что слезы образовались, горячие, спасительные. Даже согрелась от них наконец. Всхлипнула, потерла ладонями мокрые щеки, подошла к окну.
Ах, вот оно в чем дело… Понятно, отчего ей полегчало. На улице дождь пошел. Мелкий, тихо шелестящий в сумерках. Теплая влажная монотонность, оглаживающая раненую душу, как добрая матушка оглаживает больное место у ребенка.
Да, она всегда любила дождь. Наверное, и в самом деле в ней живет человек дождя. Ошиблась ты, Вика, в своем обвинительном заключении, есть во мне «дождевое», сколько угодно есть, черт бы его побрал. Ох, как хочется туда, в дождь…