Первое «Воспитание чувств» - Гюстав Флобер 15 стр.


Анри, совсем недавно упрекавший себя за то, что не изведал всех тех немыслимых роскошеств чувства, о коих трактовалось в книжках, теперь с каждым днем открывал новые оттенки переживаний, о каких и не мечтал, тот ни с чем не сравнимый трепет, что приводил в замешательство его самого. Дойдя до такого состояния, он почел себя на вершине любви: разве не заставили его проделать шаг за шагом весь путь по ее заколдованным тропкам к тем высотам, с которых очарованному взгляду приоткрывается вся жизнь; не испытал ли он там особой надежды, удивленного предчувствия чего-то необычайного, не сменялось ли это колебанием, отчаяньем, чтобы снова подстегнуть желание и привести к триумфальной победе над всеми сомнениями, — и не пришел ли он наконец к любовному блаженству, которое не мог не счесть естественным приобретением души?

Они назначали свидания в городе: на углу улицы, на площади, и каждый норовил прийти туда первым. Издали улыбались друг другу, подходя к назначенному месту, а затем он предлагал ей руку, и они шли дальше, как муж и жена, как любовник и его возлюбленная; Анри гордился тем, что с ним такая красавица, мадам Эмилия, торжествующая от того, что идет рядом с таким молодцом, придирчиво оглядывала всех встречных женщин, удостоивших Анри взглядом.

Они беседовали о самих себе и собственной любви, ибо в густой толпе прогуливались преимущественно для того, чтобы полнее прочувствовать свое одиночество; но при взгляде на них, поспешающих мимо по тротуару, можно было предположить, будто они торопятся потому, что, подобно остальным прохожим, опасаются что-то упустить.

Бывали дни, когда, испытывая неясное беспокойство относительно собственного счастья и становясь грустнее обыкновенного, они мало говорили и больше, нежели когда-либо, любили друг друга; нанимали фиакр, садились друг к другу лицом и, держась за руки, уносились мечтами прочь, укачиваемые мерным движением крашеной деревянной коробки, возившей их по бесконечным бульварам… Анри размышлял о счастливых парах, которым дано путешествовать вместе, удобно расположась в своей берлине, неторопливо катящейся по приветливым летним дорогам Швейцарии или Италии в какой-нибудь вечер после долгого знойного дня, когда уже можно поднять голубые шелковые шторки, чтобы полюбоваться плавными линиями гор и всеми прихотливыми сюрпризами пейзажа, — но тут мадам Эмилия невольно улыбалась и называла его ребенком.

Однажды — увы, такое случилось только один раз — Анри под предлогом каких-то семейных дел вышел рано, предупредив, что вернется поздним вечером, и мадам Эмилия поступила так же, сказав, что намерена зайти во множество мест, отобедает у мадемуазель Аглаи, а домой вернется только в час, когда заканчиваются театральные спектакли.

В сотне шагов от входной двери особняка мсье Рено они встретились и отправились в Сен-Жермен, чтобы провести там целый день. Когда они почувствовали, как цепочка вагонов полетела по рельсам вдаль, ими овладела неукротимая надежда, казалось, они уезжают навсегда, оставляя позади прошлое и начиная новую жизнь, в которой грядущее будет зависеть только от них, во всем подчиняясь их любви. Пролетая сквозь тоннели, они сильно сжимали друг другу руки, но, когда в вагоне снова становилось светло, усаживались чинно, как подобает, поскольку были там не одни. Половину суток — с одиннадцати утра до одиннадцати вечера — они прожили вместе, эгоистически отъединившись от прочего мира, как если бы превратились в тех двоих, что были созданы при начале творения; они одни вкушали пищу на траве, одни гуляли по полям и отправились домой в сумерках, более счастливые, чем все монархи земные. Именно от подобных воспоминаний, если таковые имеются, у семидесятилетних стариков теплеет в пояснице и накатывают сожаления об ушедшей жизни.

Прежде всего любовники обменялись локонами, пообещав не расставаться с ними никогда, затем пришел черед колец, потом они заказали свои портреты у миниатюриста и оправили их в маленькие коробочки, каковые открывали по сотне раз на дню. Анри был изображен в халате, неплотно запахнутом на голой груди, с глазами, устремленными вдаль, и с развевающейся на ветру гривой волос; мадам Эмилию художник написал анфас, на портрете она сидела, улыбаясь, одетая в то самое обожаемое Анри желтое платье, которое делало ее такой прекрасной, особенно по вечерам.

Все же папаша Рено, должно быть, самою судьбою был предназначен в мужья — он не замечал ничего, хотя подчас казалось, что неосмотрительность наших возлюбленных неотвратимо должна бы вызвать к жизни одну-другую из тех коллизий, что расцвечивают существование почтенных буржуа, придавая кое-чему в их жизни некие пропорции искусства. Тысячу раз на дню мадам Рено входила в комнату Анри, а тот — в ее апартаменты; как только их пути по дому пересекались, они тотчас заговаривали друг с другом вполголоса, из дома они выходили почти сразу друг за другом и таким же образом возвращались; мало того, перед всеми, кто посещал особняк, они почти признавались в некоей интеллектуальной близости, из-за которой, как уверяли оба, им очень нравилось проводить много времени в разговорах.

Особенно это касалось мадам Рено — она не отдавала должной дани той сдержанности, что свойственна слабому полу; так, однажды поспорила с Анри, что будет пить из его стакана на протяжении всего обеда, и проделала это под носом у ничего не заподозрившего супруга, целиком занятого изложением некоей замысловатой истории.

Такого рода замаскированные оскорбления супружеской чести ее весьма забавляли; к примеру, стоило заговорить при ней о любых двух вещах, мало-мальски пригодных для сравнения или хотя бы некоторого сближения, она тотчас брала этот сюжет в свои руки и напускала довольно туману, малопонятного для прочих, но совершенно прозрачного для Анри и имеющего смысл настолько же для него хвалебный, насколько уничижающий ее благоверного, отчего наш герой сам иногда приходил в смущение, хотя все это и льстило его самолюбию.

Впрочем, бедный наш супруг нашел бы донельзя прохладный прием, осмелься он только заметить вслух, что свет у Анри по вечерам гаснет гораздо раньше, нежели обыкновенно, в то время как в комнате мадам Рено его не гасят допоздна, или пожалуйся он на двери, начавшие громогласно скрипеть по ночам! Но он слишком рано задремывал и слишком громко храпел, чтобы насторожиться. И как это у него чертовски славно выходило!

Однажды, в первый год их совместной жизни, она закатила ему ужасный скандал по поводу шали, подаренной горничной на именины: к счастью, подобные истерики никогда не возобновлялись, в противном случае дела пансиона могли бы покатиться под гору. И потом, по правде говоря, он вовсе не думал о том, действительны или же мнимы добродетели его супруги, главное, чтобы она исправно вела их общее хозяйство и льстила самолюбию родителей его постояльцев нотками материнской заботливости в голосе, подавала бы ему страсбургские войлочные туфли, а по вечерам перед тем, как укладываться спать, — неизменную чашку отвара, и всякий раз выказывала удовольствие от тех приправ, что он изобретал к салату, и от его каламбуров, отпускаемых при поглощении десерта, — большего ему и не требовалось. К тому же он был занят зарабатыванием денег и имел склонность рассматривать все, что предлагала ему жизнь, исключительно в благоприятном свете. В то время, о котором идет речь, он как раз задумывал новый учебник для соискателей степени бакалавра по ведомству изящной словесности, каковой придал бы весу и значимости его образовательному заведению; к последнему он в следующем году замыслил присовокупить литературный атенеум[42] для тех, кто делал первые шаги на этой славной ниве.

Казалось, мадам Рено снова прониклась к нему очень теплым чувством: по вечерам перед расставанием она подставляла ему лоб для поцелуя, а после завтрака увлекала его, как встарь, погулять по саду, чтобы поговорить спокойно, пока она обрезает ножницами веточки с цветами шиповника; Анри из своего окна смотрел, как они прохаживаются, терзаясь бесполезными попытками представить себе, о чем это они там беседуют, и помимо воли примечая, что сердце престранно сжимается от ревности, впрочем быстро умеряемой иронично-нежным взглядом той, кто явилась ее причиной! Штиль наступал быстрее, чем на водах, усмиренных знаменитым Нептуновым «quos ego»,[43] приводившим в такой восторг моего преподавателя риторики.

Ему хотелось лишь узнать, почему она так искусно изображает супружескую любовь и не оказывается ли притворное чувство, пусть лишь на минуту, искренним, ведь он так добр, этот бедняга Рено, он вполне достоин любви, вот и Анри к нему очень привязан, он почти готов раскаиваться, что столь низко обманывает доверие наставника.

— Неужели ты можешь в такое поверить? — в сердцах выкрикивала она.

— Неужели ты можешь в такое поверить? — в сердцах выкрикивала она.

— Кто знает? — многозначительно тянул Анри.

— Что за отвратительная мысль! Как плохо ты обо мне думаешь! Любить его? Какой ужас!

Она принималась плакать, и надобно было ее утешать. А ведь сама допекала законного супруга вспышками якобы ревности к мадам Ленуар, к которой, по ее утверждениям, он уже давно питает настоящую страсть. Стоило мсье Рено обратиться к этой даме с безобиднейшей шуткой или самой незатейливой остротой, и ему на целую неделю были обеспечены недовольные гримаски, сопровождаемые благородным молчанием вперемешку с горестными вздохами.

Сам Анри подчас попадался на удочку.

— Ты действительно ревнуешь его? — недоумевал он.

— Я? Ревную? Этого индюка? Даже если бы она была красива, в конечном счете что мне с того? Я же не его люблю!

— Это точно? — не унимался Анри.

— Он еще сомневается! — негодовала она. И обвивала руками его шею, целуя в пушистые ресницы.

XIX

Однажды летним вечером мадам Рено, весь день проведя в рассеянной грусти, полулежала в кресле мужа и, казалось, полностью ушла в свои мысли; папаша Рено, напротив, пребывал весь обед в крайне веселом расположении духа: с лучезарной физиономией, раскрасневшийся, он сидел на подоконнике, шумно вдыхая свежий воздух, чтобы ускорить пищеварение; Анри устроился напротив него и краешком глаза следил за мадам Эмилией; в комнате царило молчание, за окнами стояла хорошая погода, солнце садилось между башнями Сен-Сюльпис. Наконец мсье Рено поднялся и взялся за шляпу.

— Вы в город? — спросила его мадам Рено.

— Да, любезная моя женушка.

— A-а, так, значит, в город, — медленно протянула мадам Рено. — Великолепно! И куда же вы направляетесь?

— Куда? — повторил удивленный супруг.

— Вот именно, куда вы направляетесь, ну же, подыщите хотя бы оправдание — вы, разумеется, собрались на обычную прогулку, она продлится целых три часа: как раз столько времени требуется, чтобы дойти до улицы Сент-Оноре, задержаться там на какое-то время и вернуться (на улице Сент-Оноре жила мадам Ленуар).

Отвечайте же, не пытайтесь что-либо скрыть от меня, вы ведь туда поспешаете?

— Подумай только, о чем ты говоришь!

— О том, что есть, это вам следует поразмыслить над тем, что вы творите. Но поторопитесь же, вас ждут.

— Действительно, уже давно пора, — наивно согласился папаша Рено, — и даже может быть, несколько позд…

— Ну, это уж чересчур! — воскликнула, побагровев от ярости, мадам Рено. — Признаться мне прямо в лицо! Заявить об этом во весь голос! Вы слышали, мсье Анри, он идет к ней, не скрываясь, он говорит об этом, бахвалится!

— К кому? — удивился папаша Рено.

— Не хватает только, чтобы меня вынудили произнести здесь это имя!

— Чье имя?

— Чье? — вконец распалясь, повторила мадам Рено. — Да ее же имя! То, что вы так любите.

Она уткнулась головой в кресло, и ее всю передернуло, словно она подавляла конвульсивные рыдания.

— Но, дружочек мой…

— Только не надо клясться!

— Да провалиться мне на этом самом месте, если…

— Ну же, лгите, лгите, разбавьте неловкость щепоткой лицемерия, громоздите клевету на оскорбления, не стесняйтесь, сударь, уж я-то вас знаю, меня ничто уже не удивит, я приготовилась вытерпеть все, свой долг я исполню до конца, выпью эту чашу до дна, буду пить до смертного часа…

— Но, честное слово, я тебя не понимаю… да что же это такое?

— Потерпите еще немножко! Этому долго не продлиться, очень скоро вы будете свободны! Бедная женщина отойдет в мир иной, и вот тогда-то, избавившись от докучных пут, ваши страсти…


— Как можно, вот так, на людях? Ты уж лучше помолчи, бедняжечка моя, ведь здесь мсье Анри, ты с ума сошла…

— Сошла с ума? — не унималась она, свирепо уставясь на супруга. — Да, я страдаю, я почти безумна, и это вы всему виной!

Анри восхищался ею. Черты мадам Рено затуманило выражение какой-то отрешенности, что сделало лицо особенно неотразимым, а она между тем продолжала:

— Так мне пристало помалкивать? Почему бы не предложить еще и рассмеяться, для умножения мук! Я все сносила: холодность, отвращение, заброшенность, одиночество, оскорбления, ревность и многое, многое другое!

Она всхлипывала, спрятав лицо в платок.

— Но, ради всего святого, что я тебе сделал?

— Надо же! И он еще спрашивает!

— Да, спрашиваю, — в нетерпении повторил за ней папаша Рено. — И хочу наконец получить ответ!

— Ах! Хотя бы чуточку благовоспитанности! — надменно оборвала его мадам Рено. — Вы грубо обращаетесь с плачущей женщиной, потому что ей вздумалось пожаловаться, с бедным страдающим созданием, чье разбитое сердце рвется на части.

Последние слова разжалобили ее самое, и она вновь разрыдалась.

— Мы, женщины, недостаточно сильны духом для вас: когда на ваши головы сваливается несчастье, обрушивается одно из оснований веры, покидает любовь — у вас еще есть в запасе наука, политика, игра, деньги, слава, пирушки, кофе, охота, лошади, бильярд и один Бог знает что еще; ваши сердца — из гранита: всегда ни царапинки, они-то уж отыщут себе утешение, найдут повод возгордиться даже на развалинах чувства. Что вам за дело, если замаранный вами ангел взмывает к небесам, вы же ни во что не верите! Бывают ли у вас ночи отчаянья, долгие ночи, проведенные в стенаниях под раскаленным покрывалом, без иного утешения, кроме только божественной благодати, которую вы все отрицаете, ибо она ни разу на вас не нисходила? По — вашему, души и не существует, ведь вы атеисты, тело, тело для вас — все, и, когда ваши нечистые желания утолены, горе нам, бедным, мы тогда — всего лишь пьедестал для мерзкого тщеславия или только одно из украшений вашего дома.

— Что ж, — решился папаша Рено, — я никуда не иду. — И снял шляпу, после чего наступила долгая пауза.

— Но почему бы вам не пойти, друг мой? Вы можете гулять, где вам заблагорассудится, я ни на чем не настаиваю.

— Нет, я остаюсь, — отвечал папаша Рено. — Остаюсь. — И уселся на стул.

— Вам ведь надо куда-то по делам, — не унималась мадам Рено.

— Так я пойду завтра.

— Подчиняться — моя обязанность, а не ваша, ступайте же.

— Нет, черт побери, это совсем не срочно.

— Надеюсь, вы ничего не отменяете из-за всего, что я тут наговорила.

— Да нет же, я, собственно, и не намеревался…

— Какие все это мелочи!

Она встала, подошла к нему, взяла за пуговицу сюртука и стала теребить ее, стараясь не смотреть ему в лицо:

— Послушайте, я была не права. Даже несправедлива, меня совершенно не надо было слушать; ну, просто я слишком порывиста, легко выхожу из себя, путаюсь. Я вас, может быть, больно ранила, не желая того, так простите меня, и не будем больше об этом, а? Видите ли, я как ребенок, матушка так избаловала меня, вы же знаете! Она, в отличие от вас, совсем не понимала, как следует воспитывать человека! В другой раз я буду паинькой, вот увидите! Это оттого, что я так вас люблю! Не удивляйтесь же, что я столь ревнива, но я знаю, что не права, ведь ты еще обожаешь свою Эмилию, не правда ли? Ты ведь будешь безутешен, дружок мой, если она разозлится?

Она ласково похлопывала его по щекам, а папаша Рено только таращил глаза под своими очками.

— Ну да, ты ведь добр, бедный мой папочка, ну же, поцелуй меня, ну, быстренько-быстренько… вот сюда… сюда… бедняжечка мой!

— Да, хорошая моя.

— И вот сюда… еще раз.

— Охотно, курочка моя.

— И туда, и туда, дружочек мой.

— Ну да, и еще вон туда.

И они обменивались нежными ласками, выражая переполнявшие их чувства особого рода похрюкиванием, какое выглядит вполне естественным в подобных обстоятельствах.

— Теперь, чтобы доказать мне, что вы не сердитесь, сделайте так, будто я ничего не говорила.

— Ни в коем случае.

— Прошу вас, иначе я подумаю, что вы все еще на меня в обиде.

— Мне тоже хочется уступить: я остаюсь дома.

— Нет, теперь твоя очередь приказывать. Хочу, чтобы ты отправился прогуляться.

— Мне вовсе незачем торопиться.

— Что с того! Прошу тебя, уступи!

— Нет, чтобы доставить тебе удовольствие, — остаюсь, остаюсь.

— Нет, сейчас мой черед доставлять удовольствие — уходи, уходи, уходи.

— Нет! Не сдвинусь с этого места!

— Ну не глупи, вот твоя шляпа.

— Но я уже не хочу тебе противоречить, зачем мне тебя покидать?

— Не слушай меня, иди — вот твоя трость.

— Не пойду.

— Пойдешь. Да бери же трость!

И ссора чуть было не вспыхнула снова, но вошла Катрин и возвестила:

— Мсье Мендес просит вас, сударь, послать за доктором: ему очень плохо, бедняга бледен, как простыня на его постели, иногда он скрипит зубами, тогда мсье Альварес говорит ему какие-то слова, на что мсье Мендес тотчас отвечает ему с яростным видом, все повторяя: «lа puta! la puta!»[44]

Назад Дальше