Первое «Воспитание чувств» - Гюстав Флобер 20 стр.


— Ты сама так решила, — прервал ее Анри. — Что нас ожидает в будущем? Один Бог знает!

И он вновь впал в задумчивость.

— Ты уже раскаиваешься? — вспыхнула она и пронзила его огненным взглядом. — Ты меня не любишь больше? Что ты намерен предпринять? Впрочем, у нас нет времени.

— У нас уже нет времени, — повторил он за ней, словно повинуясь какой-то внешней силе. — Ах, кто бы мне сказал тогда, в день, как я увидел тебя впервые у входной двери!

— Ты что, жалеешь о былом?

— Довольно, хватит об этом!

— Но говоришь-то ты один!

— Замолчи, замолчи! — взорвался он, резко вскочив. — Не мучай меня своими сомнениями, сама же видишь, что я отдаю тебе все, все покидаю ради тебя.

— Да ведь я… я же тебя не держу!

Но он продолжил:

— О, если бы я мог пожертвовать тебе чем-то большим! Скажи только, что еще я должен сделать, вырази свою волю. Да говори же: ты чем-то еще недовольна?

Она поцеловала его:

— Что ты, мы все правильно сделали, само небо внушило нам эту мысль: здесь мы были счастливы только наполовину, нам все мешали — люди, целый свет; там мы будем принадлежать только друг другу, станем свободными.

А он шагал взад-вперед, говорил громко, его жесты обрели силу, а лицо озарилось, словно наш герой готовился произвести на свет мысль, способную преобразить все.

— Нам тут нечем дышать! — восклицал он. — Остаться значило умереть, покинуть тебя было бы преступлением, так иди же за мной, уедем вместе, общество препятствует нашему чувству — оставим ему его предпочтения, предрассудки, убежим оба, ты только доверься мне, и я стану тебе опорой, я обещал это и слово сдержу.

— Да кому ж мне еще довериться, — простонала она, — если не тебе? Кто, кроме тебя, любит меня в этом мире?

— Поскольку Господу была угодна наша любовь, он не оставит попечением этот союз, а к тому же теперь день и ночь, утро и вечер — все будет наше, Эмилия, ты будешь носить мое родовое имя, станешь моею женой, и только моею, а я — твоим мужем и ничьим другим!

— Хотела бы я, чтобы все это уже произошло, — потупилась она.

— Я берусь устроить твою жизнь, найти для тебя уголок на этой земле, буду охорашивать его, словно гнездо, чтобы укрыть в нем нашу любовь, устилать кружевами и бархатом, разукрашу все в твои цвета, да и в мои тоже, это будет наше убежище, ничья нога туда не ступит, я защищу тебя, встану на страже: захоти только кто тебя оскорбить, я буду иметь право убить его; нам больше не нужно прибегать ко всяческим низостям, чтобы скрыть свое счастье — оно выйдет на яркий солнечный свет и расцветет еще пуще.

Она покачала головой:

— Когда я об этом подумаю, сердце замирает, словно от сияния небес: мы были так счастливы в этом доме, что…

— Мы никогда не испытали здесь настоящего счастья, — перебил он ее. — Разве в самые светлые часы мы тысячу раз не проклинали этот кров? Не надо больше об этом, воспоминания рвут мне душу, словно угрызения совести. Однажды мы вернемся во Францию, ведь так? Но тогда настанет иное время: тот самый свет, что теперь нас отвергает, повернется к нам лицом, ибо я приеду богатым!

— Богатым?

— Да, богатым. Почему бы и нет? Я поступлю точно так же, как все сильные духом, кто камень за камнем возвели те дворцы, в которых они правят миром, и вернулись в каретах посмотреть на деревни, откуда ушли босиком; многие из них стоят меньше моего, и не было ни одного, кого бы, как меня, поддерживал во дни его слабости ангел, укрепляющий дух, способный взять мою голову в ладони и утереть мои слезы.

— Ты как дитя: все надежды приходят к тебе разом.

— Нет, я ни на что и ни на кого не рассчитываю, — более спокойным тоном заверил он ее, — кроме тебя и меня, но какие бы испытания ни приберегли для нас небеса, нам надо только оставаться вместе, чтобы под ногами была одна земля, а над головой одна крыша — чего еще хотеть?

— Да, поедем, поедем! — убежденно заключила она. — Нам остались еще одни сутки, это целая вечность, задержаться на какой-нибудь лишний час — чистое безумие, ведь через несколько дней нас наверняка обнаружат, он уже явно о чем-то догадывается; с тех пор как решилась бежать, я поминутно вздрагиваю. А если нас выследят, Анри, или побег не удастся? О, продолжать здешнее существование — какой это ад! Вечно хитрить, трепетать и прятаться, терпеть его присутствие, его общество, входить в его обстоятельства!

Она закрыла лицо руками.

— Видишь ли, это бы погубило нас обоих: моя к нему ненависть пугала меня самого, я чувствовал, как она толкает меня на что-то страшное… О, моя Эмилия, я еще никогда так тебя не любил, никогда, никогда!

Если нет ничего совершеннее боли, он воистину любил, поскольку мучился, словно под пыткой. Страдание — сито для процеживанья любого чувства: то, что истаивает, подвегшись подобному испытанию, недостойно этого имени, великой можно наречь только ту любовь, которая растет, соприкасаясь с болью.

Куда делось то время, когда пожатие руки, словцо, сказанное друг другу меж створок двойной двери, поцелуй, едва коснувшийся губ, наполняли сердце светом, более нежным, чем сияние луны? Они уже лишились той младенческой беспечности, которая позволяет нарождающейся страсти бегать по краю пропасти и пускаться в пеший поход по водам; раньше часы текли в чередовании неизменных наслаждений, в томлении блаженных ожиданий, и как тут не пожелать вечной молодости, ведь все было в них, все исходило от них, они купались в открытом море любви, подобно лебедям в пруду — не приближаясь к берегу.

Тем не менее по мере влюбления, без конца толкуя о своем чувстве и расточительной рукой черпая сокровища из кладовой собственной природы, они прониклись неизбывным ощущением вины, а поскольку жизнь человеческая не дает нам ни напитков для утоления всех видов жажды, ни блюд, способных справиться с любым голодом, мучимые и той, и другим, они созерцали единственное, что оставалось обоим: боль. Разлучаясь, вдалеке друг от друга, они в своем воображении рисовали любимый предмет победительно блистающим всеми гранями соблазна, но когда встречались вновь — удивление мгновенно затопляло сердца: они видели друг друга несложными, как встарь, и до того знакомыми, словно прожили вместе тысячу лет. Не признаваясь, что иллюзии блекнут, они изобретали новые желания, еще более терпкие и безумные, подобно тому как осень подчас обманывает весенними бликами: теми же пурпурными закатами, бутонами роз и пронзительным ожиданием свежести. Если бы кто подсмотрел, как они ведут долгие беседы, почти не раскрывая рта, как вздрагивают, встретившись взглядом, как поочередно пытаются избегать встреч, он бы предположил, что их любовь в самом начале, между тем они уже вовсю размышляли о прошлом и мечтали о будущем. Им действительно чудилось иное грядущее — просторное, безграничное, неуловимо лучезарное: чем именно оно превосходило реальность, они и сами не могли бы определить, только все там мнилось им прекрасным, а коль скоро ждать, собственно, было нечего — любой финал не мог не оказаться превосходным. Однако развязка неприметно отступала, подобно небу, что поднимается выше и выше, когда карабкаешься по горному склону, но они все еще ее видели и не теряли веры.

Монотонность существования, сама повторяемость счастья раздражала их, заставляла желать радости более обширной, не загнанной в рамки обыденности; она мнилась им где-то там, вдали от немилых пенатов, на новой родине, отъединенной морскими глубинами от всего их прошлого. Они уже не могли обитать в одном доме с мсье Рено, в окружении его учеников, в любом видеть шпиона и ежеминутно ждать разоблачения, готовясь столкнуться с всеобщим порицанием; эти стены давили их, как в тюрьме; еще на свободе — они уже не были свободны, никем не уличенные — боялись, что всем всё известно, а потому Анри не терпелось стать мужчиной и выйти из-под опеки, самому попользоваться благами жизни и лепить ее по своему хотению, словно послушную глину. Любовь Эмилии сделала юношу более зрелым, его вгоняла в краску собственная неспособность вызволить любимую, как и счастье без самоотдачи: хотелось ради нее работать, на свои деньги купить кровать, где она уснет, цветы для ее букета; он мечтал о существовании, исполненном мощи и покоя, там он станет господином, подателем всего: силы, благосостояния… свершение честолюбивых планов и любовь проистекут из него самого — единого источника благ, способного напитать их обоих.

Что до мадам Рено, она не имела на свете ничего, дорогого сердцу: под ее ласковой внешностью скрывалось равнодушие ко всему; теперь же гибель чего бы то ни было, кроме своей любви, она бы встретила, не моргнув глазом. Все ее склонности ныне сосредоточились на нем, любить его и следовать за ним стало почти что законом ее бытия, возлюбленный превратился в подобие рока, она не могла представить, чтобы его или ее жизнь потекла каким угодно иным путем, кроме уже очерченного; так, надевшему зеленые очки все предметы видятся в зеленом свете, вот и она взирала на все через волшебные стекла чувства, окружающее преображалось в них, приобретая цвет ее любви. В мире существовал только один мужчина, за его спиной, далеко у задника сцены, копошилось остальное человечество, там, где он не стоял, она не замечала ни добра, ни красоты, он объяснял ей жизнь, служа ключом к головоломке, ее супруг, приятели, даже Аглая, не говоря уже о собственных обязанностях либо интересах, — все это погрузилось в тень рядом с сияющим ликом возлюбленного, при виде которого на сердце воцарялся полдень.

Можно представить, с каким самоотвержением, забвением себя и собственных надобностей она подчинилась ему, как далеко отбросила даже попытки сохранить индивидуальность! Она примешала сюда все, вплоть до религии, моля у Богородицы помощи им двоим, но тишком, но втайне от Анри, который несомненно высмеял бы подобную слабость. Признавалась ли она в этом себе самой? Ведь благоговение перед кем-либо, кроме него, показалось бы ей святотатством. Когда он говорил, она замолкала и слушала звук его речей, будто внимала певцу, чьим голосом, если музыка прекрасна, наслаждаешься, не вникая в смысл каждого слова; по вечерам на память приходили воспоминания о протекшем дне, долгие, словно то был целый год, меж тем как сам-то день прошелестел мимо быстро, словно одна минута; она была готова купить за деньги каждую улыбку и кровью бы заплатила за поцелуй. Это, однако, навевало на нее грусть, но какую-то безмятежную, неожиданно придающую силы, и вся она словно светилась изнутри, готовая стать его рабыней, молясь на своего избранника, как на Бога, и, чтобы уж сказать все, питая к нему поистине собачью преданность!

Они должны были уехать вместе, чтобы под чужим небом обрести душевное спокойствие. Перед отплытием они ни о чем не жалели, потому что все увозили с собой. Анри почти не писал Жюлю, здесь нужно было бы сказать столько — бумаги не хватит! Что до семейства и его отношения к их путешествию, об этом думать не хотелось. Как поступают дети, испугавшись чего-то? Отворачиваются и поскорей пробегают мимо.

Местом дальнейшего обитания они избрали Нью — Йорк; Анри рассчитывал там прожить уроками французского и латыни, писанием статей в газеты и любыми подвернувшимися заработками. К тому же шесть тысяч франков, увозимые ими за океан, могли выручить на первое время, при этом ожидание, что он еще что-то добудет или им кое-что пришлют, позволяло уповать на милость Господню. Мадам Эмилия прежде всего продала драгоценности и заняла денег у Аглаи. Анри, со своей стороны, взял сколько-то взаймы у Мореля и вытребовал у семейства, чтобы оплатить мнимые долги, но, коль скоро им занадобилось больше, возникла даже мысль позаимствовать у папаши Рено. Мадам Рено сделала бы это без колебаний, однако сама мысль о том, что они хоть чем-то будут ему обязаны, была Анри отвратительна; он предпочел уж лучше подделать отцовскую подпись и таким способом выудить некую сумму, которую, как он проведал, отец оставил у своего парижского поверенного в делах.

Все прошло очень легко, без сучка и задоринки. Говорят, у жуликов — свой бог. А когда, как в этом случае, в ход событий вмешивается еще и любовь, Господу и делать нечего! Ни один посыльный не промедлил с заказом, никто в доме ни капельки не обеспокоился. Мадам Эмилия была невозмутима, как обычно, Анри же последние два дня беседовал с мсье Рено гораздо дольше, чем во все предыдущее время; ответ капитана, которому они написали, желая получить кое-какие сведения, пришел двенадцатого, а отплытие намечалось на пятнадцатое; что до свидетелей, подтверждающих ваше имя и место жительства, коих нужно представить для получения паспорта, то Анри нанял на бульваре двух чистильщиков сапог, угостил их бутылкой шампанского, после чего полиция Франции не выказала никакого неудовольствия, позволив потерявшему голову юнцу и испорченной женщине ускользнуть из страны. Их самих удивило, как мало препятствий оказалось на пути, и они сочли это добрым предзнаменованием.

В конторе дилижансов у них уже были заказаны места под вымышленными именами, отъезд намечался на завтра, в шесть вечера. Мадам Эмилия сядет в фиакр, как бы отправляясь в театр, Анри выйдет из дому пообедать с Морелем, он даже назначил последнему встречу в застекленной галерее Пале-Рояля.

Ночью (в ту последнюю ночь, когда он лежал, томясь меж явью и грезой) ему почудилось: что-то легкое проскользнуло вдоль края стены — это опять была она, как прежде, взволнованная и дрожащая, словно в их первые дни, вся в белом, разгоряченная, без чепчика.

Наутро он прогулялся с нею по саду, еще раз навестив все уголки, где когда-то бродил, мечтал, любил… Заодно вошел и в кабинет мсье Рено, посидел на его стульях, в креслах, проглядел заглавия на книжных корешках… Перебывал во всех комнатах, побродил по лестницам и коридорам, разглядывая этот недвижимый, но выразительный благодаря источаемым ароматам воспоминаний натюрморт, спрашивая себя, что сделать для освобождения от его власти и не составляет ли все здешнее уже неотторжимую частицу его сердца.

По мере приближения вечера ему чем дальше, тем сильнее хотелось, чтобы время замедлилось либо уж все сроки разом вышли. Ведь обыкновенно человеком повелевает случай, всякое событие, проистекшее из его воли, изумляет и смущает, кажется непосильно трудным для исполнения, он торопит его, горячечно напрягаясь, — и внезапно заклинает отступить, словно испугавшись призрака, вызванного им самим.

Наконец пришло время отправления. Бой часов не произвел никакого действия на окружающих, но в их едином на двоих существовании стал зовом рока, высшей точкой бытия.

Их так сильно била дрожь, что они не осмеливались взглянуть друг на друга до первой перемены лошадей, съежившись каждый в своем уголке; остальные попутчики даже не подозревали, что эти двое путешествуют вместе; только один раз, когда прочие спали, они все же протянули друг другу руки, отважившись на пожатие. Лишь в Гавре, оставшись наедине в гостиничном номере, они задышали вольнее.

Из окон комнаты виднелись доки, забитые кораблями, и в тумане вставал частокол мачт; они вышли на балкон, чтобы насладиться этим зрелищем, пытаясь, хотя и не говорили о том вслух, отыскать среди сложенных парусов тот, что распустят ради них. За окном на ближайшей шхуне среди канатов резвились молоденькие юнги. Вымпелы судов трепыхались под ветром. Начинался прилив, вода поднималась и в доках, стоявшие там суда подрагивали на якорных цепях, словно им не терпелось выйти в открытое море, шлюзы с опущенными воротами уже не шумели потоками воды, в городе зажигались огни и поблескивали сквозь судовой такелаж, а по мостовым проносились кареты.

Они не спустились обедать к общему столу, но велели принести еду в номер, словно молодожены во время свадебного путешествия.

Вечером они вышли в город и направились к плотине; дул бриз, волны накатывали на камни, обдавая брызгами парапет, вдали, как две звезды в темноте, горели огни маяков, по временам волна, разбиваясь, оставляла на теле плотины сероватую линию, выделявшуюся в сумраке, затем линия исчезала и появлялась другая. Они молчали под размеренную бесконечную песенку темных морских валов и теснее прижимались друг к другу; липкий туман зимних ночей леденил кожу, Эмилия куталась в накидку и дула на окоченевшие пальцы, пряча их поглубже в меховую опушку рукавов. То была старая черная бархатная накидка с подбитыми ватой рукавами и капюшоном, на горностаевой усеянной коричневыми пятнышками подкладке — легкая и добротная, ласкающая кожу и хорошо хранящая тепло; она отпахнула половинку и закутала в нее Анри, а тот чуть присогнул в коленях ноги и левой рукой обхватил ее за талию, прижавшись к ней, чтобы согреться теплом ее тела, и этот ласковый детский жест развеселил обоих. У нее стыли ноги: особо сильная волна добралась до них, и тонкая туфелька мгновенно размокла. Пристрастие к чересчур легкой обуви было одной из ее навязчивых идей: в любое время года она останавливала свой выбор на летних ботиночках, которые губил самомалейший дождь и непоправимо портила первая же капля уличной грязи, но мадам Эмилия весело переносила такие невзгоды; в тот вечер, например, она постукивала носками ботинок по столбикам парапета и притопывала каблучком, подпрыгивая, словно желторотый сорванец.

— Вернемся, — решил Анри. — Я боюсь за тебя.

Они отправились проведать капитана. Тот заверил, что на борту его судна можно превосходнейшим образом провести время, пользуясь всеми прелестями жизни: полнейшей свободой, удовольствием от морской прогулки, наблюдаемой то с носа корабля, то с кормы, и свежим хлебом трижды в неделю. Он показал им каюту, украшение которой составляли ковер и две голубые фаянсовые лохани, и призвал, если на то будет их воля, занять ее немедленно, поскольку уже завтра судно покинет порт, а значит, нашим героям оставалось лишь переправить сюда пожитки и явиться самим.

Чтобы завязать с капитаном дружбу, они перед отплытием пригласили его на завтрак к себе в гостиницу, морской волк принял приглашение, не особо церемонясь. Это был тучный добряк из Нижней Нормандии, рожденный где-то между городками Виром и Фалезом, обожавший сидр в бутылках и цветных женщин[63] — последние два обстоятельства заставляли его часто захаживать на Мартинику. Несмотря на это, он все больше проникался желанием возвратиться в родные места и сажать там капусту: вот уже лет десять, как он присмотрел себе в этих целях на дороге из Кана в Шербур домишко с двумя ветхими пристроечками в яблоневом саду (сорт преотменный!) и пажитью на задах, причем все это окружено деревянной, а кое-где и каменной оградой. Да он мог бы давно купить этот домик, если б не кое-какие безумства за рубежами отечества всякий раз, как он там сходил с корабля. Действительно, едва ступив на твердую землю, мэтр Николь (так звали нашего капитана) позабывал о корабле и его команде, шатался где ни попадя, пил, бегал за девчонками, пировал день и ночь, заставляя плясать негритянок и играя в кегли, заменив оные бутылками. Так продолжалось с неделю, чаще всего он пропускал день отплытия и приходилось сниматься с якоря в спешке, а посему море он ненавидел всем сердцем, видя в нем только емкость с рыбами для тех, кто рыбачит, и ящик с пятифранковыми монетками для нужд каботажников; так что стоило Анри завести речь об удовольствии управлять кораблем и о счастье, какое ощущаешь в день отплытия, толстяк выпалил:

Назад Дальше