Первое «Воспитание чувств» - Гюстав Флобер 6 стр.


На следующий день он пошел повидать Мореля.

Странным человеком был этот Морель: один из тех, кого буржуа определяют как оригинала, на кого деловые люди взирают как на артиста, а истинные художники почитают пошляком, — он отличался достаточной утонченностью суждений, но был начисто лишен деликатности чувств, равно как и тяги к роскоши, а заодно и тщеславия, во взаимоотношениях с людьми оставался прям и понятлив — этакая помесь адвоката и банкира, но без подлых умолчаний первого и алчности второго, он хранил верность обеим сторонам своей натуры в решительности и добром рвении, в страсти к порядку и почти вдохновенной преданности сугубо материальным интересам и работе ума, требующей не высокого полета, а изощренной сообразительности.

Он принадлежал к тем одаренным личностям, которых природа снабдила всем, надобным для житейского преуспеяния, забыв добавить разве что кое-какие грешки, но успокоенность духа или неблагоприятные обстоятельства мешают им достигнуть кормила власти, сподобившись коей, они могли бы совершить что-нибудь если не великое, то полезное, — он был из породы трудяг, рожденных для повседневных усилий незамысловатых и упорных, причем работа никогда не выведет их из терпения, они исполнят ее с напористым прилежанием рабочего за станком и с изобретательностью финансового директора; из таких выходят блестящие секретари министерств, но плохие министры, они бойко строчат деловые заметки, однако не способны выдавить из себя ни строки настоящего текста — умные машины и ничего более.

Бедняк, он сделал себе ремесло из самой бедности, обучавшийся извлекать прибыль, остался вечным учеником. Маклеры, адвокаты, нотариусы, делатели денег и всякого рода манипуляторы звонким металлом, среди которых он жил, не смогли ни совладать с его врожденным достоинством, ни загрязнить добрую природу его души, каковую толика воображения или сердечного жара давно бы переплавили в нечто более героическое и способное на высокие свершения. Зритель множества бесчинств, он ни в одном не принял участия, а потому виновные внушали ему кипучее негодование, чуждое людям одухотворенного склада. Непрестанно общаясь с миллионерами, он не претендовал более чем на двадцать тысяч ливров ренты, но их величал не иначе как придурковатыми парвеню, иногда говоря им это прямо в лицо, что придавало его существованию дополнительный блеск независимости и, наперекор крестьянскому происхождению, некоего аристократизма, от имени которого он вершил над ними нравственный суд. У него ни разу недостало времени влюбиться или пуститься в игру, а потому он глумился над любовью и порицал игроков — получалось малость тяжеловесно: издевка порядочного человека, не потревоженного ни бурями, ни хотя бы сквознячком страсти и не верящего в существование штормов, ибо в глаза не видел моря. Даже в молодости он обошелся без мечтаний — бывают же и такие люди на земле. В остальном превосходный малый, любитель хорошо пожить, сибарит в меру возможноcтей, склонный смаковать удовольствия, как то подобает современному человеку, любитель оргий, но до той минуты, когда начинают бить зеркала, — он мог бы походить на героев, воспетых Горацием, будь у него чуть поболе вкуса, хотя какие-то начатки такового имелись и здесь: он истово почитал Беранже,[30] а памфлеты Поля-Луи[31] знал наизусть.

Анри застал Мореля еще в кровати; он курил свою утреннюю трубку, облокотясь на подушку, и почитывал роман при открытом окне.

Едва завидев гостя, тот, не вставая, обрушился на него с дружескими нареканиями за редкость визитов, потом стал дотошно расспрашивать о здоровье семейства и обо всем, касавшемся их родного города, его окрестностей и обитателей.

— Итак, молодой человек, — воскликнул он затем, — что мы делаем в столице? Мы работаем? Мы отдыхаем? Грызем науки? Грызем конфеты? Как с любовью? Сколько у вас побед, есть ли возлюбленная? Да скажите хоть слово, черт возьми! Вы закисли, мой добрый друг.

Не зная, что ответить, наш герой промямлил нечто не вразумительное.

— Ах, так вы здесь скучаете, бедный мой Анри! Черт возьми! Понимаю, понимаю, но вы приспособитесь; надо только чаще обедать у меня. Мы поговорим… немного посмеемся… Что ж! Жизнь коротка, и несколько добрых минут, проведенных с приятелем, чего-нибудь да стоят.

Анри поблагодарил, сердце его потянулось к этому человеку: вспомнилось, что лет десять назад, когда он был еще ребенком, Морель появлялся в отцовском доме и очень ему нравился своим неизменным весельем и забавными песенками, хотя его почти неуловимая насмешливость мешала мальчику проникнуться к нему той глубокой и совершенно особенной страстью, какую дети способны испытывать ко взрослым, тотчас становящимся для них объектом подражания и образцом во всем.

— Какая отталкивающая проза! — бросил Морель, швырнув на стол книжицу, которую прежде держал в руке.

И он, выпростав ногу из-под покрывала, нашарил домашнюю туфлю.

Анри увидел заглавие романа, это был один из его самых любимых; он ничего не возразил, но покраснел до ушей.

— Вы такое читаете? — поинтересовался Морель, и Анри признался, что да.

— Ну, что до меня, слуга покорный: я нахожу все это галиматьей, — подвел черту хозяин дома.

«Ну и болван», — подумал Анри.

Морель нашарил вторую туфлю и стал одеваться, не переставая болтать. О чем? Да разве такое перескажешь? Бросьте кошку в окно — она приземлится на все четыре лапы, заприте двух мужчин в комнате — они заговорят, если определить тему одним словом, о «женщинах», примутся врать наперегонки, и каждый представит на сей счет свою теорию, одна любострастнее другой; в подобных случаях помалкивают либо ханжи, либо закоренелые распутники. Я знавал мужчин, так и не потерявших невинности, но прославленных в свете своим цинизмом, и не вполне развившихся детей, чьи речи вогнали бы в краску престарелого судью. Морель был из таких. Коснувшись заветного предмета, он становился красочен и многоречив: он прочел все, когда — либо написанное в этом мире относительно методов ухаживания, даже давно забытые книжонки, забавлявшие разве что наших дедов, не были им обойдены, все более или менее очаровательно непристойное и приятно неудобосказуемое, что попадается ныне в Париже, он успевал раздобыть ранее прочих, он рьяно выискивал все что ни есть грязновато-прельстительное, все, трактующее об этих материях, он покупал, едва приметив на книжных прилавках. Его возлюбленной могла бы стать проститутка, романсом — непристойный куплет, но этот человек не смог бы приволокнуться за женой бакалейщика или влюбить в себя двенадцатилетнюю девицу; он никогда не любил, ни одна женщина не любила его, впрочем, ему на это было решительно наплевать, ибо он такой нужды не испытывал и находил, что счастлив, с ужасом наблюдая у других чудовищные результаты любовного безумия.

Но и рука Анри никогда не дрожала, стиснутая женской ладонью, не испытывала того странного, упругого и сладостного пожатия легких пальцев, которые прикасаются к вам иначе, чем мужские, и никогда влажные блестящие взоры не отражались в его зрачках. Сердце юноши еще не таило ни одной святой реликвии, ни самомалейшего воспоминания об обожаемом существе — зарубцевавшейся раны, которая подчас дает о себе знать даже тогда, когда жизнь застывает в покое, отягощенная чредой монотонных дней. Он недурно сочинял стихи, обращенные к подружке, но никакой подружки у него не было, две-три женщины, страсть к которым он себе внушил, быстро улетучились из его помыслов, упорхнули, почти не затронув его существования, лишь чиркнули по сердцу кончиками крыльев. И его собственная невинность тоже затерялась в каком-то непотребном доме, на тлетворном алтаре, где обычно приходит конец неведению молодого человека подобно тому, как брачная постель кладет предел недоумениям девицы, — таков фатальный удел того и другой: первый принимает его в опьянении, вторую принуждают к нему в слезах. Итак, можно сказать, что грядущая любовь для своих жарких схваток жаждет нетронутых сердец и закаленных тел.

Но Анри не терял надежды, он мечтал, предвкушал, он еще верил в чувственное желание, изливающееся из женских глаз, и вообще в реальность человеческого счастья — для него так длилось время иллюзий, когда любовь, как весенняя дачка, наливается соком в душе. Ах, смакуй ее, дитя, смакуй это первое благоуханное дыхание, что овевает твой разум, прислушивайся к первому биению вздрогнувшего сердца, ведь очень скоро оно будет трепетать только от ненависти, а там и остановится, как поломанный маятник часов, ибо не замедлит прийти пора увядающих листьев и седеющих кудрей, тогда звезды начнут падать, покидая твой громадный небосклон, и все огоньки на нем один за другим погаснут.

Но пока эти двое беседовали о любви и наслаждении. Морель делился с Анри собственными воззрениями и личными пристрастиями, Анри со смехом выражал свое одобрение и утверждал, что и он тоже сходно смотрит на вещи и поступает; таким образом, оба высмеивали чувствительность и превозносили прекрасную плоть, не признаваясь, что первое им неизвестно, а вторая более тяготит, нежели влечет.

Морель, убежденный, что любовница — не более чем заурядный предмет обихода, осведомился у воспитанника коллежа, имеется ли у него таковая.

— Это с вами случится со дня на день, в час, когда ваши помыслы будут заняты чем-то другим, совсем не этим. Но не позволяйте, однако, водить себя за нос, стоит только вам не на шутку влюбиться — вы пропали, ничто не делает людей такими тупыми, досадно, если это случится именно с вами: тогда сообщите мне, я уж вытащу вас из этой навозной кучи; занимайтесь же любовью без разбора, бегайте за уличной девчонкой, любите замужнюю или гризетку — тут все едино, но, ради Бога, никакого чувства, никаких глупостей, черт возьми! Берегитесь высоких фраз! Я знавал достойнейших молодых людей, которых сгубила подобная мания.

Анри слушал его, не скрывая удивления, потом заметил, улыбаясь:

— Можно подумать, что вы и сами уже попадались на этот крючок.

— Я? — возмутился Морель. — Даю слово, клянусь вам, нет, но я прихожу в ярость при виде молодых людей, которых что ни день превращают в ослов под звуки котильона; их невозможно повидать; они не появляются в свете, проводят время дома, в постели, в гнездышке, наедине с любовницей, с самкой. Раньше вы видели их на свободе, веселых, жизнерадостных, а теперь? Прежде они работали, теперь — спят… или выгуливают мадам. Деньги? Они хранят их ныне для нужд семейства, для жизни, достойной портье. Друзья? Покинуты ради «их девочки». А потом, не знаю, как это получается, но их ум скукоживается, они мельчают, дуреют, начинают смахивать на вырядившихся к празднику подмастерьев, скажите спасибо, если засим не воспоследует еще и бракосочетание! Ох, ради всего святого, умоляю, не уподобляйтесь им!

Анри не слишком понимал, о чем он толкует, но коль скоро женщины, о чьих пагубных чарах предупреждал Морель, были не из тех, о ком ему мечталось, он успокоил своего собеседника:

— За меня не беспокойтесь, такая жизнь мне совсем не улыбается. К тому ж я никогда не смог бы полюбить никого, кроме женщины богатой, светской…

— Ах, значит, вы еще не разделались с этой иллюзией? — вздохнул Морель. — Сие прискорбно… никак не лучше прочего… В мое время мы в вашем квартале посещали гризеток. Бедняжки! Среди них попадались весьма недурственные… я знавал одну…

— А что вы скажете о Розалинде? — спросил Анри, не желая отвлекаться от выбранного сюжета.

Он имел в виду модную тогда певицу, возлюбленную особы королевской крови, даму блистательную и способную слопать доход небольшой империи; при одной мысли о ней у нашего юнца трепетала каждая жилка.

— Она спит со своим кучером, — усмехнулся Морель и, как бы невзначай, осведомился: — А вы что, любите актерок?

Анри признался, что любит их всех, от одного звука их голоса у него сердце выпрыгивает из груди, а от скрипа подмостков под туфелькой содрогаются все его пять чувств, но о Розалинде более упоминать не стал.

— Разве с этими созданиями можно что-нибудь знать наверняка? — не унимался Морель. — Когда они сотрут штукатурку с лица и уберут отовсюду вату, от них частенько остаются одни руины, словно от разоренных меблирашек… Послушайте, есть ведь женщина, вам знакомая, не слишком молодая, надо признать, но более привлекательная, чем все, кого мы тут перебрали.

— О ком вы? — уставился на него Анри.

— Да вы у нее квартируете.

— Мадам Рено? — изумился юноша.

— Да. Как вы ее находите? Не правда ли, у нее чудесные глаза? А вы заметили, какие руки? Именно такие должны быть у той, на кого падет ваш выбор, с вашими-то аристократическими пристрастиями… И я думаю… Боже правый! Достаточно взглянуть сейчас на ваше лицо — сразу видно: я попал в цель.

Стоя перед зеркалом и тщательно поправляя галстух, он между тем искоса бросал на своего гостя вопрошающие и одновременно насмешливо-ободряющие взгляды.

— Да, она хороша, — процедил Анри как можно холоднее.

Повисла пауза.

— Вам незачем от меня таиться, — продолжал выпытывать Морель. — В каких вы с ней отношениях?

Анри был обезоружен, в крови, вскипев, запенилось тщеславие, он фатовски осклабился, ненатурально растянув губы до ушей:

— В довольно… довольно-таки тесных…

— Папаша Рено добряк, лопоух малость, одним словом — супруг. С этой стороны опасаться нечего… Ах-ах, молодой человек! — засмеялся он. — Вы уже нравитесь хорошеньким женщинам?

На этот раз Анри улыбнулся от всего сердца:

— Мне об этом ничего не известно.

— Ба, не прикидывайтесь скромником. Скажите, вас это сильно огорчило бы?

— Что за вопрос!

— Ну так мужайтесь! Летите на Киферу,[32] прелестный амурчик, и пускайте стрелу… прямо в сердце!

Морель надел шляпу и проводил Анри до начала улицы Мазарини, продолжая говорить о мадам Рено и ее муже, который некогда был и его наставником; он коснулся некоторых подробностей тамошнего обихода, кое-каких историй и призывал быть дерзким, не ослаблять хватки.

Расставаясь с Морелем, Анри горячо пожал ему руку. Не могу сказать, что именно он чувствовал, глядя на нового приятеля, но сейчас он его определенно обожал, почитал, хотя ни разум юноши не входил в согласие с умонастроениями Мореля, ни сердце не согласилось бы биться в унисон сердцу делового человека. По пути домой он вспомнил о мадам Рено и тут же ее увидал перед собой: она повернула к нему голову, улыбнулась; мысленно он бесконечно повторял последние слова, что сказал о ней в беседе с Морелем, и с пристрастием допрашивал себя, вправду ли он любит эту женщину.

А в самом деле любил ли он? Понятия не имею.

X

С некоторых пор его сердце потеряло покой, оно ныло и млело, так бывает, когда желания переполняют грудь, отчего страдает аппетит.

Кровь быстрее заструилась в жилах, наполняя его члены новыми силами, никогда ранее при ходьбе он так высоко не задирал подбородок и не тянул так старательно носок, чтобы походка выглядела легкой и пружинистой. Прежде он лучше спал по ночам и утром, проснувшись ранее положенного часа, не ощущал, как теперь, смутную томность и легкое головокружение, словно после долгого вдыхания аромата цветов. Снов своих он не помнил и дни напролет старался оживить их в памяти: он все бы дал, чтобы только увидеть их снова, ибо ему смутно чудилось, что они были прекрасны. На улице он снимал шляпу, дабы позволить легкому ветерку поиграть волосами; невидимые бесплотные руки касались его головы, и по телу пробегала дрожь.

По вечерам он открывал окно своей комнаты, иногда и мадам Рено отворяла свое; он подолгу стоял, облокотясь на подоконник, разглядывал лик луны и летящие по небу облака; ему хотелось улететь к звездам, что-то напрягалось в груди, и он вздыхал. Ах, какие то были вздохи! Долгие, глубокие. Чудилось, что он вот — вот весь истает в таком вздохе и ветер унесет его вдаль.

Он более не работал, все ему наскучило, а между тем новорожденное счастье уже распахивало крыла в его душе и пело, как птицы зарей.

«Что со мною? Что это? — вопрошал он себя. — Может, это и есть то, что зовут любовью? Люблю ли я ее? Не знаю, что творится со мной, но она наполняет все вокруг ароматом, весь дом полон запаха ее духов, она следует за мной повсюду, мне кажется, что я застрял в ее одеждах, что это я колеблюсь в каждой складке ее фартука; помимо моей воли ее смоляные блестящие локоны притягивают мой взгляд, как зеркало…» — И он замирал, прислушивался, подстерегал каждый ее шаг там, внизу, в ее комнате. Она закрывала ставни, занавески скользили по железному пруту — и он свешивался из окна, чтобы посмотреть, горит ли еще свеча в ее комнате.

«Нет, лампа погасла, она уже легла, спит. А как она спит? Всего вероятнее, на спине, рот полуоткрыт, тело наполовину выпросталось из покрывал, правая рука под головой, она в белой ночной сорочке, тонкой, отороченной кружевами, как та, что она носит под халатом; рубаха совсем теплая, нагретая телом, может, она приспустилась, и видно плечо, лежащее на подушке, которое легонько проминается вокруг руки и головы.

И он начинал любить — ее руку, ее перчатки, глаза, даже когда они глядели на другого, ее голос, когда она здоровалась с ним, платья, которые она носила, но особенно то, что бывало на ней по утрам, — розового цвета, неприталенное, с застежкой спереди и широченными рукавами… он любил стул, на котором она сидела, всю мебель в ее комнате, дом целиком, даже улицу, где он стоял…

Он до изнеможения томился, ожидая, когда пробьет час трапезы, — за столом она сидела напротив него; вечером он с нетерпением ждал наступления следующего дня, и тому подобное, и тому подобное. Пробегали дни и недели, как сладостно было обретаться рядом с нею! Днем она бродила по всему дому, а его слух ловил каждое ее движение, ночью, расхаживая по своей комнате, он чувствовал, как она спит, там, внизу.

Она имела обыкновение каждое утро, даже зимой, спускаться в сад на прогулку. Анри иногда выходил вместе с нею; он подавал ей руку, и они шли рядышком, давя ногами ягоды рябины, устилавшие дорожку; свежий ветерок играл завязками ночного чепца, теребил ее широченные юбки, а иногда, подхватывая сзади, прижимал платье к ногам и обрисовывал контуры талии. Подчас парочка наклонялась, выискивая прятавшиеся в траве фиалки, а когда солнышко пригревало, они усаживались под зелеными сводами и беседовали.

Назад Дальше