Первое «Воспитание чувств» - Гюстав Флобер 7 стр.


Она имела обыкновение каждое утро, даже зимой, спускаться в сад на прогулку. Анри иногда выходил вместе с нею; он подавал ей руку, и они шли рядышком, давя ногами ягоды рябины, устилавшие дорожку; свежий ветерок играл завязками ночного чепца, теребил ее широченные юбки, а иногда, подхватывая сзади, прижимал платье к ногам и обрисовывал контуры талии. Подчас парочка наклонялась, выискивая прятавшиеся в траве фиалки, а когда солнышко пригревало, они усаживались под зелеными сводами и беседовали.

Сначала они вели весьма продолжительные разговоры, в них было тесно мыслям и чувствам, но постепенно собеседники стали говорить недомолвками, сделались почти молчаливы. В те времена, о которых ведется речь, они уж и не знали, что еще друг другу сказать.

Анри давал мадам Рено кое-какие книги — стихи, несколько романов, она читала их тайком от мужа и возвращала исчерканными ноготком в самых пикантных местах. Они обсуждали эти пассажи наедине, на следующее утро в саду или вечером в гостиной, когда все бывали заняты картами или выслушивали повествования мсье Рено.

Оба с нетерпением ждали наступления лета. «Ах! — вздыхали они. — Если бы сюда хорошую погоду, мы бы оседлали лошадей и скакали бы целыми днями по лесу или по зеленеющим луговым коврам!» Они, дай им волю, удалились бы в лесную глушь, чтобы слушать журчание ручейков во мху и внимать ночным трелям соловья.

Предаваясь словоизлияниям касательно всего того, что делается в этом мире, мадам Рено много толковала о нежных чувствах и сердечных привязанностях, Анри о красоте и мужественности. Вот уже некоторое время он чувствовал себя смелым и сильным, теперь ему вовсе бы не помешала дуэль, особенно если б его ранили, что вызвало бы восхищение мадам Рено. Это было — я на том настаиваю — полнейшее забвение условностей света и бесконечные восторги по поводу солнца, ночи, моря, обломков древности, луны, облаков, поэзии и дружбы.


Но самыми сладостными мгновениями становились те, когда, исчерпав все, что дано выразить человеческой речи, и приумолкнув, они пожирали друг друга глазами, а после опускали головы и, уйдя в себя, обращались ко всему тому, чего не выскажешь словами. Когда они пробуждались от такой мечтательности, Анри краснел, мадам Рено улыбалась самой своей очаровательной улыбкой, запрокинув голову и чуть отведя ее к плечу, и горло ее слегка раздувалось, словно у воркующей голубицы, а веки привычно трепетали. Не проходило воскресенья, чтобы она не навещала молодого человека в его комнате — во второй половине дня, когда уже начинало смеркаться, в тот час, который наиболее располагает к меланхолии; она расспрашивала Анри о его семействе, с коим была бы не прочь познакомиться, о матери, особенно о сестре, поскольку та была на него похожа, — все они сделались ей дороги. Ему тоже не давала покоя ее предыдущая жизнь: детство, младенческие прихоти, монастырские подружки, — он старался воссоздать в воображении каждый из дней, что она прожила вдали от него, и совместить все это с собственными воспоминаниями. Раньше она бывала в театре, делала визиты с мсье Рено или выходила из дому за какими-то покупками — теперь же едва находит время повидаться со своею подругою Аглаей, всякое развлечение наводит на нее ужас, покидать дом отныне противно ее натуре. Напрасно мсье Рено частенько призывает ее «глотнуть свежего воздуха» и «прогуляться» — она неколебимо остается у себя, и он, отчаявшись, выходит в город один, разражаясь филиппиками против ее беспричинного упрямства, а заодно и вообще против всех неожиданных капризов легкомысленного пола.

Ее настроение и впрямь сильно изменилось. Прежде она была довольно грустна, рассеянна, часто скучала, ворчала, поругивала своего благоверного: нередко выходила из себя, надоедала ему по поводу панталон с оборванными штрипками и его пристрастия к сырам из Рокфора; теперь же она неизменно весела, жизнерадостна, глаза блестят, она больше не вздыхает, легко взбегает по лестнице, напевает за шитьем у окна, ее рулады слышны по всему дому. При взгляде на нее кажется, что она помолодела, ей лет пятнадцать, супруг ее обожает, она так добра, так мягка с ним! Она все ему позволяет, он — полный хозяин в доме, может потребовать обед или обойтись вообще без распоряжений — она даже не заметит. За обедом он волен говорить, что хочет, никто его не перебивает, он сам выбирает, какой жилет надеть, и ходит в одиночестве ужинать в городе, однажды он осмелился даже провести ночь вне дома; никогда еще он не был так счастлив в семейной жизни.

Но зато Анри уже больше не смеется вместе с мсье Рено, не беседует с господами Альваресом и Мендесом, да и они теперь не пристают к нему со своими откровениями насчет любовных делишек, он перестал писать родителям и Жюлю, Морель ему наскучил, однако он частенько его навещает, надо же с кем-нибудь делиться тем, что творится в его сердце. Морель подтрунивает над ним, иногда веселит, но почти всегда раздражает.

Из всех обитателей дома мсье Рено никто не замечал, как относятся друг к другу Анри и мадам Рено, думаю, они и сами себе едва бы могли признаться в том, что происходило. Оба счастливые, они жили в полноте собственного чувства, наслаждались взаимной любовью, надеясь, что со временем она лишь окрепнет, продвигаясь по этой дороге блаженства, как будто на пути и не предполагалось преград, словно все было залито божественным светом, их овевали благоуханные теплые ветерки — и они наслаждались всем в безмятежном опьянении, почти в полудреме.


Альварес также все больше и больше влюблялся в мадемуазель Аглаю; из всяких подарочных альбомчиков с виньетками он наскреб уйму рифмованных строк о падающих листьях, поцелуе, грезах, волосах и переписал их в собственный новенький хорошенький альбом. Мендес еще дважды встречал мадам Дюбуа: ее шея каждый раз переворачивала ему всю душу, он стал обучаться игре на флейте. Один Шахутшнихбах не был влюблен. Он все еще занимался своей математикой, которая поглощала всю его жизнь, хотя и в ней он ничего не понимал. Никогда у мсье Рено не бывало такого старательного подопечного… и такого недалекого; даже Мендес смотрел на него, как на огородное пугало.

Все эти люди любили. Они жили под одной крышей, но отдельно друг от друга, хотя и вместе, скрывая свои чувства, движимые излюбленной идеей или манией — каждый наедине со своею особой любовью и собственными грезами. Возьмите овец: когда вы видите, как они мирно пасутся на склоне холма или, блея, семенят, сбившись в стадо, вдоль большой дороги, у них, как считаете вы, только одна идея — это трава понежнее, одна любовь — баран, норовящий на них взгромоздиться, одно опасение — как бы собачьи зубы не куснули их за лодыжку, одна забота — краснолицый человек с большим ножом, который перерезает горло их близким. Но люди? Кто скажет, что происходит у них под черепом, прикрытым шляпой? И куда направит свои шаги это большое стадо, сумрачно глядящее себе под ноги?

Однажды вечером Анри был в кабинете мсье Рено — в будние дни кабинет служил местом послеобеденного времяпрепровождения, и Анри сидел рядом с хозяином, мадам Рено с другой стороны стола вышивала манжетки, Мендес грезил о мадам Дюбуа, орудуя кочергой в очаге, мсье Рено читал «Деба»,[33] и все молчали. Анри пером рисовал человечков на листе бумаги.

— Покажите-ка мне, что у вас получилось, — промолвила мадам Рено, подходя к нему.

Он тоже подвинул свой стул поближе к ней, их ноги соприкоснулись, на мгновенье сблизились руки — они почувствовали друг друга от колена до плеча. Анри вывел свое имя, мадам Рено взяла у него перо и начертала свое — округлым, чуть подрагивающим почерком. Вскоре весь лист был размашисто заполнен подписями всякого вида и самыми амбициозными росчерками. Анри начертал по-английски две строчки из Байрона, мадам Эмилия по-итальянски — стих Данте… Она позволила перу гулять по бумаге, оставляя густую штриховку, словно клала тени вокруг некоего рисунка, вдруг мелкими буковками начала: «Люб»… — и тотчас заштриховала; Анри в свою очередь вывел: «Счастье» — и сейчас же его жирно зачернил.

Мсье Рено дремал в своем кресле, Мендес читал роман-фельетон. Меж тем мадам Рено сложила лист пополам и написала на его обратной стороне: «Завтра я буду на улице Кастильоне». Анри взял перо из ее рук и дописал: «Вы пройдете через Тюильри». Она, как обычно, мило улыбнулась, взяла листок и бросила в огонь; Анри глядел, как он горит: вот завернулся в трубочку, став мятым лоскутком черного кружева, вспорхнул, задев домашнюю туфлю мсье Рено, но не разбудив его, два-три раза взлетел и опустился, подхваченный током воздуха, а затем, когда последняя искорка в нем погасла, улетел совсем.

Это было настоящее рандеву! Он обещал себе не пропустить его. Ох! Как долго, казалось ему, тянулось время до наступления следующего дня! Видеть ее в повседневном обличье, такой, какой она бывает в собственном дому, — это не то, о чем он мечтал, чего ждал в тот раз. И вот он подстерег время, когда она вышла, и через пять минут бросился вон из дома, вскочил в первый же подвернувшийся кабриолет, прибавил вытаращившему глаза от удивления кучеру двадцать су на чай и, наконец, добрался до решетки сада Тюильри; его сердце чуть не лопалось от тщеславия, превосходившего все, что могли испытать те, кто когда-либо ступал за его ограду под звуки военного горна и барабанную дробь.

Это было настоящее рандеву! Он обещал себе не пропустить его. Ох! Как долго, казалось ему, тянулось время до наступления следующего дня! Видеть ее в повседневном обличье, такой, какой она бывает в собственном дому, — это не то, о чем он мечтал, чего ждал в тот раз. И вот он подстерег время, когда она вышла, и через пять минут бросился вон из дома, вскочил в первый же подвернувшийся кабриолет, прибавил вытаращившему глаза от удивления кучеру двадцать су на чай и, наконец, добрался до решетки сада Тюильри; его сердце чуть не лопалось от тщеславия, превосходившего все, что могли испытать те, кто когда-либо ступал за его ограду под звуки военного горна и барабанную дробь.

Было пасмурно, тяжелые облака неслись, задевая верхушки деревьев, древесная кора сочилась влагой, как стены зимой после заморозков, поверхность большого бассейна, желтая от покрывавшей ее палой листвы, морщилась под порывами ветра, лебеди укрывались от непогоды в своей хижине, нянечки подзывали к себе пасомых деток, почтенные буржуа ускоряли шаг, опасаясь дождя, а часовой надел шинель. Анри сел на лавочку, пытаясь перевести дух: он задыхался, словно в пассаже Веро в разгар августовской жары, лоб покрылся потом, в горле стоял ком, руки дрожали; она еще не пришла, но вот-вот должна была прийти. Он вскочил и начал прохаживаться взад-вперед, вправо-влево, встревоженно глядя вокруг сквозь приставленный к глазу лорнет, чтобы узнать ее еще издали, готовясь приметить ее белую шаль где-нибудь в начале аллеи.

Как она опаздывала!

Небо потемнело, воздух потеплел, и деревья уже не шумели, скрипя голыми ветвями, посыпался снежок, он падал все гуще; наступала ночь, во дворце зажглись огни, пробило уже четыре часа, а она не появлялась! Сад почти опустел, мраморные статуи, окутанные снежной пеленой, недвижно застыли в вычурных позах, под тускнеющим светом в их мертвенно-бледных чертах мерещилось что-то похожее на жизнь. В надежде скоротать время Анри с самым усердным вниманием и как можно подробнее рассмотрел две или три из них… ее все не было! «Она же мне определенно обещала, — твердил он себе. — Разве может она так сразу и обмануть? О мой Боже! Боже мой!» От разочарования он кусал губы и содрогался в немом плаче, готовый зареветь громко, как малые дети, не получившие того, чего очень хотели. Он прислушивался только к шуму экипажей, катившихся по улице Риволи, больше не разглядывал ни парк, ни освещенный по всему фасаду дворец, не думал ни о короле, жившем там, ни обо всех тех монархах, которым довелось там спать, ни обо всем том золоте, что скоплено в тамошних погребах, — ни о ком он не думал, кроме нее и самого себя, кроме них двоих, — и более ни о чем на этом свете.

«Она не придет, — решился он заключить. — Я жду ее уже целый век, слушаю, как отбивают часы, половины и четверти часа, что ж, подождем еще десять минут». А когда те десять минут истекли: «Ну, еще четверть часа, уж тут-то она не даст осечки». Потом его обуяла ярость, и он удалился бегом, в душе изрыгая проклятья, все, все, какие знал, и все кощунства тоже.

Он обнаружил, что мадам Рено давно вернулась домой и уже переоделась в домашнее платье; остаток вечера он согревал себя мыслью, что она возвратилась в карете.

Когда все сели за стол, у него зажало, словно в тисках, сердце, каждый глоток грозил его придушить; едва трапеза завершилась, как он поднялся к себе, заперся и, бросившись ничком на кровать, наплакался всласть.

XI

Однажды, когда он с горечью размышлял о своей несчастной судьбе, сжав голову руками и облокотясь на стол, вошла мадам Эмилия. Он поднял грустное лицо и удивленно уставился на нее глазами, в которых стояли слезы.

— А, это вы? — только и нашелся он спросить.

Она ответила до странности мягко:


— Я вам сильно досаждаю? Скажите, прошу.

Лунная дорожка на лазурной глади никогда не могла бы затмить кротостью этот взгляд, а голос был сладостен, как вздох ветра в жасминовом кусту.

— Сейчас я уйду, — прибавила она.

— Вы! — воскликнул он. — Вы!

Она хранила молчание.

— Вы сами знаете, что нет.

Она подошла к нему. Он сидел, повернув к ней голову, и глядел на нее снизу вверх, словно на мадонну, она, стоя над ним, опустила глаза и смотрела на него с улыбкой.

— Вы сами знаете, что нет, — повторил он еще раз, делая долгие паузы между словами, — сами знаете, что нет!

Она шагнула к нему, он ощутил лбом ее дыхание, видел, как вздымается грудь, и, казалось, слышал биение ее сердца. Медленно — это делалось почти бессознательно и с легкостью поистине сверхъестественной, какая нисходит на нас только во сне, он поднял руку и обнял ее за талию.

— Почему?.. — только и смогла она произнести.

Он же мягко притянул ее к себе:

— Потому, что я люблю вас.

Запрокинув голову, она не сопротивлялась, а он не спускал с нее глаз, бледный, дрожащий и что-то лепечущий, как в горячке.

— Вы любите меня… любите! — еле слышно прошептала она, в полузабытьи смежив веки, словно опьяненная собственными словами.

Медленно, со сладостной нежностью обе ее руки скользнули ему в волосы, она склонилась над ним и поцеловала в лоб, беззвучно, не размыкая губ, просто притянув его голову к себе. Анри, сжимая ее в объятьях, положив голову к ней на грудь, впивал аромат ее кожи и чувствовал, как его сердце готово растаять.

Внезапно выпрямившись, она отстранилась и произнесла жалобно, почти с отчаяньем:

— Боже правый! Что я делаю? Что я сделала?

Анри вскочил и в свою очередь поцеловал ее.

— Ты меня любишь? — спрашивала она. — Крепко любишь, Анри? Скажи мне… повтори… еще повтори… поклянись…

— А ты, — переспрашивал он, — ты меня тоже любишь? О, скажи мне, что тоже меня любишь!

Не в силах вымолвить ни слова, она слабеющими ладонями сжала его руки, их пальцы сплелись.

— Нет… оставь меня… заклинаю… оставь… не прикасайся ко мне… не приближайся… я ухожу…

Она высвободилась из его объятий.

— Умоляю, не смотри на меня больше! Твои глаза заставляют меня страдать… Ох! Боже, нас могли видеть!.. Кто-то мог взойти… и занавеси у тебя не задернуты! Что со мною будет!.. Прощай, прощай, позволь мне уйти, не удерживай меня… да, я вечером вернусь, как только… очень скоро… Прощай, прощай… Да, да, мой Анри, я тебя люблю!

И уже с порога она послала ему тысячу воздушных поцелуев.

В полном смятении, смакуя в душе новый вкус ее ласки, Анри не знал, как быть: он боялся пошевелиться, даже просто поднять голову, только дрожал, будто от сильного испуга.

Постепенно к нему вернулось спокойствие, зашевелилось сознание обретенного счастья. Случайно он взглянул на свое отражение в зеркале и нашел, что красив. Красивее большинства мужчин. Он вскочил, чувствуя в себе силы перевернуть мир в одиночку. Она его любила! Да он и сам себя любил, такого великого и блистательного, такого всепобеждающего. Он готов был летать вместе с орлами, закрывать своей грудью жерла пушек. Мироздание предстало перед ним в самом упоительном виде, полное славы и любви, а собственная жизнь рисовалась в каком-то сиянии, как лик Создателя; счастье простерло над ним свои крыла и закрывало его от всех невзгод, оно присутствовало во всем, сочилось из стен, изливало свой свет отовсюду, словно ясный день, Анри впивал его в себя, как воздух.

Его позвали обедать, он нехотя вышел из комнаты и, расставшись с временным жилищем, благословил его, как колыбель новорожденного. За столом он не ел — да разве можно было думать о еде! Он смотрел на мадам Рено безмятежно, следя за выражением лица, чтобы не выдать себя, и улыбаясь в самых потаенных глубинах своего естества.

Мсье Рено о чем-то спросил — Анри ему не ответил; Альварес попросил передать блюдо с овощами — он уронил его на скатерть; он грубо толкнул Мендеса и вообще был порывист и молчалив. Он по-настоящему боялся только одного: как бы его радость ненароком не выплеснулась наружу, и на него попеременно находили то жажда что-нибудь спеть, то желание поплакать. Едва все перешли к десерту, он ретировался: разве не было сказано, что она придет к нему вечером? Мсье Рено все это очень удивило.

— Даже не желает дождаться, пока мы закончим; право, он с каждым днем становится все более странным. Женушка, ты приметила, что с ним неладно?

— Быть может, у этого молодого человека есть причины печалиться, — отвечала мадам Рено с полнейшим самообладанием.

— Печалиться? О чем? Совсем недавно он получил вести из дома. Ну да ладно! Вид у него нынче до того свирепый, что так и тянет спросить, не сочиняет ли он мелодраму?

И мсье Рено расхохотался. Альварес и Мендес заулыбались. Шахутшнихбах, тот не понял, в чем дело.

Когда все разошлись по своим комнатам и в окнах погас свет, Анри услышал на лестнице шелест юбки и легкие шаги вверх по ступеням; затем дверь тихонько отворилась.

— Ах, благодарю! Я думал, вы не придете.

Назад Дальше