15 февраля
Как опасно увлекатьсяМолодой солдатик рассказывает про свое житье-бытье на фронте, перечисляет атаки, в которых он участвовал, перечисляет города и деревни, которые они брали и отдавали, описывает ужас тех немецких солдат, которых он лично переколол и перерубил, «а тех, что перестрелял, сосчитать не возьмусь: чик – упал, чик – упал, чик – упал», – и по тому, как часто он повторял это «чик – упал», можно было подумать, что по меньшей мере он перестрелял немецкий батальон.
Доходит он, наконец, до позорного бегства того полка, в котором был он сам, и тут объявляется его смелость, быстрота, соображение, ловкость, находчивость…
– У самой реки прижали нас со всех сторон – и давай. Мост тут был, по нему и переходили мы на эту сторону – так теперь и думать было нечего про этот мост: по нему, словно горох, сыпались неприятельские снаряды. Видит наш командир, что дело плохо: «Спасайся, – говорит, – ребята, кто куда может». Ну мы и кинулись врассыпную. А куда бежать? Побежали бы все к мосту, а я думаю: «Нет, брат, тут мне не дорога», да и ударился по берегу.
– Так куда же ты – к неприятелю, значит?
– К самому ему и побежал – потому тут что же, самый пустяк был, вся сила-то позади была. Бегу, бегу это – и прямо на немца наскочил: раз ему штыком в живот – пропорол, насилу штык-то вытащил. Сбежал к реке, разделся. Ну, конечно, все бросил, все им тут оставил: и ранец, и штаны, и сапоги – все. Остался только в рубашке, да винтовка с собой – потому что же я за солдат, коли ворочусь без винтовки? А холодно. Ну, что же делать: солдат, такая уж солдатская доля – перекрестился, раз в воду и поплыл. Плыву.
– Так, а винтовка-то как же – одной рукой, значит, поплыл-то?
– Нет, обеими…
– Так как же ты?
– А я, брат, с берегу-то размахнулся да так изловчился, что она воткнулась на мели.
– А речонка-то маленькая?.. Как зовется?
– Нет, не маленькая: Неман.
– Так ты, брат, значит.
– Да, да: размахнусь – и кину ее. А потом заплыву, вытащу да опять брошу, она опять и воткнется. Опять доплыву.
– Так как же ты знал, куда надо было бросать-то?.. Ведь эта самая река, говорят, глубокая.
– Глубокая. Ну а все-таки и мели были – так вот я их и замечал.
– Да нет, брат, ты.
– Да я же говорю тебе. Не иначе, река на ту пору замелела.
– Нет, брат, уже это что же. Так-то мы и дома у себя воевали.
Слушатели расходятся.
Ужасы дисциплиныДисциплина необходима. Но это утверждение слишком часто является только стеною, за которой истязают и насилуют солдата. Этой необходимостью отговариваются и оправдываются изверги, бессердечные тираны, сладострастники мученья. Они мешают жестокость с дисциплиной, камень принимают и выдают за хлеб, не понимают истинного смысла дисциплины. У нас уж как-то так случилось, что издевательство и дисциплина сделались синонимами. Свою безответственность в деле дисциплины принимают за право на издевательство и зверство и в широком размере на деле применяют это мнимое свое право. Дисциплина должна держаться не кулаком и плеткой, она – дело не подневольное, а добровольное, т. е. она должна родиться сама собой, из совокупности фактов, ее не нужно делать, склеивать из черепочков: саморожденная, она крепче сделанной. Дисциплина крепка уважением к авторитету начальника, верой в его силу, знание и уменье. Недостаток этих оснований истинной дисциплины бессильные и наглые пополняют грубостью и бессердечным издевательством. Солдат рассказывает:
– Мы стояли шеренгой, а он спрашивал. Хохол был, злой, горячий такой… «Махметов, что такое дисциплина?» А Махметов – татарин, он и по-русски-то ничего не понимает, какая тут ему дисциплина. Сначала надо было выучить говорить, а то где же ему ответить? «Ну что, не знаешь, мерзавец! Сеньков, покажи-ка ему дисциплину, дай в шею, да крепче!» Да как же я его ударю? Мы ведь товарищи были с Махметовым, спали рядом. Ну я размахнулся, шибко размахнулся, а ударил не крепко. А тот как вскочит: «Так ты, говорит, и бить-то не умеешь?» – да раз мне со всего размаху: «Вот как надо бить!» Ну что же. съел и пошел молча. «Куда? Дай ему, как я тебе дал!» Что ж тут будешь делать, стоит рядом, не ударь я – меня изобьет, так и пришлось Махметова ударить, больно ударил. А потом сошлись мы с ним, стыдно обоим, в глаза-то не смотрим.
Вот дисциплина. Вот где закладывается порох под нашу армию. Таких именно начальников на Кавказе пристреливали из-за первого отрога; здесь такому посылают в бою первую пулю, и только вторая летит к неприятелю. Подобные факты, конечно, замалчиваются, но солдаты про них знают и вполне одобряют и оправдывают убийц. Растет недовольство и возмущение – заслуженное, необходимое и непреклонное. Народная масса питается этими слухами, и потому в ее представлении солдатская служба не просто тяжелая служба, а именно сплошное издевательство, мучительство и надругание. А ведь случаев, подобных рассказанному, не перечесть. Другое дело, если наказывают за грабеж, за насилие.
В германской армии с такими тоже не церемонятся. В занятой немцами деревне на глазах беженцев были расстреляны два немецких солдата, уличенные в насиловании девушек. Тут наказание необходимо, вопрос только в форме и степени самого наказания. Но у нас ведь самое обыкновенное дело – врезать солдату 20–30 розог за что бог послал… Уж, кажется, чего проще растеряться в бою, когда не только соседа не видишь, а и самого себя перестаешь чувствовать и понимать. Люди мечутся во все стороны в поисках чужой и собственной смерти, мчатся, словно на крыльях, теряют рассудок, забывают все на свете, кроме необходимости куда-то стремительно мчаться. И вот отставшие, потерявшие свой полк, возвращаясь к своим частям, получают розги вместо Георгиевских крестов. Ну где же тут последовательность, здравый смысл и законность? Да ведь это полное надругательство над человеком, этим уже ясно говорится, что «раз отставши – не возвращайся, если не хочешь быть битым».
Так и делают. Месяца два назад, говорят, уже зарегистрированных беглецов в нашей армии считалось до миллиона. Тогда именно был издан указ о строгом надзоре за солдатами на станциях, в трактирах и проч. В нашей дисциплине – яд разложения такой терпеливой и удивительно молчаливой армии. Ведь наши солдаты удивительно молчаливы и выносливы. Они еще не судят за первые две пощечины, они возмущаются только третьей, когда видят, что это не случай, а определенная система. Жаловаться некому, некуда и опасно. На ротного надо подавать через самого же ротного, а он не пропустит; надо быть очень и очень настойчивым, чтобы довести свою жалобу до кого следует, – это могут и умеют сделать немногие.
Таким образом, вся система мнимого правосудия военных грубиянов сводится к нулю, не применяется на деле или возвращается каким-то неведомым путем на самого же пострадавшего, искавшего защиты.
Все это солдаты прекрасно знают и возмущаются глубоким, молчаливым возмущением. Недалеко то время, когда прорвется молчание, – и начнется большое дело, дело «О безответственности российских Скалозубов».
19 февраля
НедовольныеИнтеллигентная часть общества, так или иначе соприкоснувшаяся теперь с народом, ближе увидевшая и узнавшая его, составляет, конечно, известное мнение, делает выводы и заключения. И часто слышишь такие неожиданные и близорукие заключения, что делается тошно и неловко за этих интеллигентов. В лазаретах, различных комитетах и обществах, в питательных пунктах, в отрядах, в санитарных поездах – словом, там, где соприкосновение это непосредственно, подобные факты близорукости выступают особенно ярко. Люди, так или иначе призванные только давать, жертвовать и уступать, начинают слишком: высоко ценить свое дело, впадают в самообожание, ждут непременной, постоянной и высокой награды в виде проникновенного сердечного сочувствия, в виде ласковых и жадных взглядов, в виде слез бесконечной благодарности. И вот, склонясь над солдатом, видят иной раз в лице его тупое молчание, равнодушие, безразличное спокойствие, а иногда и злобу. Не учитывая его состояния, недавних мучительных дней, наизнанку выворотивших все мысли и чувства; не учитывая истерзанности и оскорбленного тысячу раз самолюбия; наконец, не учитывая его простой, непосредственной психологии – закрывать душу после каждого действительного или мнимого оскорбления, – работники вместо благодарности получают что-то совсем другое, на нее непохожее. Это общее, это касается всех; но есть еще такие несчастные интеллигенты, которым воспринимать это приходится сугубо, которые как-то чаще других попадают лишь на определенную категорию народа – на недовольных. Эта категория особенно дает себя чувствовать во время войны и в большинстве создает деморализацию, распущенную критику и недовольство у тех слабых, которые привыкли идти за горланами. Недовольные есть, конечно, в каждой части общества, и всюду они вносят деморализацию. Видите ли, здоровое недовольство, конечно, необходимо, т. е. это будет уже и не недовольство, когда начинают протестовать, имея в виду определенную перспективу, когда протестуют во имя определенного принципа или плана. Но есть вот это паршивенькое недовольство во имя самого себя. Если такой недовольный попадет в лазарет, он начинает хулить пищу, уход, санитарные условия лазарета; о полку своем он рассказывает самые невероятные вещи, дикие слухи передает за факты, которые вдобавок сам же и видел. Эти и у себя в деревне были вечными протестантами: в миру их не любили, на сходках не слушали, хотя они и горланили всех громче. Это люди с очень больным самолюбием, трусливые, робеющие высказать свое мнение. Протестуя, они хотят показать, что им слишком мало предлагаемого, что у них замыслы широкие, что голова у них светлая и ум дальнозоркий. На деле они трусишки, не ударят палец о палец и плана никогда и никакого предложить не могут.
Так вот, соприкасаясь с этой небольшой сравнительно категорией недовольных, следует быть особенно осторожным и по ним не делать больших заключений.
23 марта
По окопамНаша летучка стояла у Стыри, до реки было верст 5–6. В окопах я был еще осенью; тогда она поражала своей загаженностью, неблагоустроенностью. Дело спасала река – естественный заслон, а не наши искусственные укрепления. Теперь, по весне, мне снова пришлось побывать в этих окопах. Картина другая – образная, бодрящая, успокоительная. Вдвоем с товарищем пришли мы к полковнику Глыбовскому – примирившийся, милый человек. Вошли в землянку. «Садитесь, господа». Сели. Мы пришли по делу: надо сговориться о том, как бы переправить раненых на дрезине прямо на станцию, минуя дивизионный лазарет, докуда верст 6–8 им приходится маяться на двуколках. Поговорили, но вопрос оставили открытым, на то были свои причины.
– И не скучно вам здесь, полковник?
– Ничего, прижился. – Он обернулся я стене, что-то снял и бросил: – У меня, как видите, свое хозяйство: клопы, блохи, даже тараканы имеются. Правда, дела мало… Изредка попаливают. Видели, тут у землянки какую яму вырыло – это на днях снаряд угодил. Ну и мы не дремлем, угощаем добросовестно.
Дверь отворилась.
– Позвольте войти.
– Пожалуйста.
Вошел быстрыми, мелкими шагами поп. С ним был мой знакомый офицер.
– Господин полковник, до вашей милости.
– Что скажете, батюшка?
– Да вот раз в жизни привелось. Больше уж никогда не случится, не откажите.
– О чем, батюшка, о чем?
– Да насчет окопов, посмотреть бы.
– Опасно. Там постреливают, греха бы не случилось.
– Да ведь на всю жизнь, господин полковник, на всю жизнь. Больно охота посмотреть. Окопы там, говорят, окопы, а что они такое значат – понятия не имею. Так, господин полковник, уж пожалуйста.
– Ну если уж такой вы храбрый – что ж, пойдемте. Только разделиться надо, господа, кучей не надо идти – по двое пойдем.
Вышли из землянки и направились к окопам… Тут дорожка была узкая, песчаная. Идти было трудно. Поп почти бежал передом, словно боялся, что полковник раздумает и вернется. Мы поспевали сзади. Миновали маленький перелесок. Тут была церковь, зашли. В верхушку на днях угодил снаряд, сорвал железо, выбил несколько кирпичей, раздробил доски. Стена была изранена осколками. В церкви тихо и пусто. Поп вошел в алтарь, преклонился, поцеловал крест и евангелие. В церкви пахло свежей миртой – недавно здесь было богослужение, и легкий запах сохранился до сих пор. Выйдя оттуда, направились за реку через железный, давно взорванный мост. Осенью рядом с этим мостом был построен понтонный, и движение совершалось по нему. Теперь понтонный мост разобран, и сделаны переходы между павшими стенами чугунного моста. Перебрались на другую сторону реки и пошли по окопам. В этих лабиринтах легко можно было запутаться: всюду были сделаны боковые разветвления для переноски снарядов, провизии, для передвижения. Окопы теперь уже не то что осенью. Сверху, а часто и во лбу – широкие деревянные заслоны. Делаются даже такие заслоны в несколько рядов, а промежутки засыпаются землей. Во лбу обычно положены толстые пласты дерна; они сложены так, что с передней стороны заслон кажется сплошной зеленой плоскостью, сходящей на нет, и потому издали может легко сойти за зеленый холм. В окопах сухо, темно, холодновато. Всюду по бокам висят готовые на работу ружья, некоторые вставлены в амбразуры. Там же стоит недавно забранный германский пулемет – черный, как жук, гладкий и красивый. Он в минуту выпускает до 420 пуль, и наши уже пускали его раза два в дело. Тут же в окопах были вырыты по бокам землянки, где солдаты умещались по 6 человек, раскидав солому и укутавшись ею. Поп собирал осколки снарядов, гильзы, стаканы, улыбался сладостно, благодарил, но денег на чай не давал, а вместо денег уверял солдат, что им эти шутки не в диковинку, а ему, старику, «на всю жизнь, на всю жизнь»… Вышли из темного, холодного подземелья окопов. До неприятеля здесь было не более версты. Приходилось идти в одиночку, местами сгибаться, едва не ползти. Зашли к офицеру в землянку. Раскрыл я портсигар, угощаю. «Нет уж, благодарю покорно, к своему привык.» Он свернул «козью ножку» и насыпал ее махоркой. «Сам прежде баловался папиросками, а теперь махру на Стамболь не променяю: привычка, знаете, чудеса творит. Этой, как вдохнешь покрепче, сразу насытишься, а папироской дымишь-дымишь – и все толку нет».
Я предлагаю ему оставить на всякий случай десяток моих папирос – отказался, не взял. «Махорку бы взял, не обижайтесь на меня», – добавил он, выпуская пахучую, едкую струю дыма. Поп разговорился с офицером – оказались земляки; офицер даже с дочерьми батюшки знаком и за старшей, как после нам признался, за Верой, одно время «обхождение совершал». Батька был рад земляку и от радости начал врать, уверяя, что знает почти всех знакомых и родных земляка-офицера. Был такой курьез:
– Дядюшку вашего?.. Как же не знать – Кузьма Иваныч, если не ошибаюсь?
– Нет, Виктор Петрович.
– Ну, да-да, Виктор Петрович, конечно. Конечно, Виктор Петрович. Вот старость-то, все перезабыл. Он что, при семинарии, так что-то. смотрителем, кажется?
– Нет, батюшка, нет, не смотрителем – он при городской конюшне находится.
– При городской конюшне. – раздумывал поп, склонив голову на грудь и дергая себя за ус. – И как это я смешал? А, теперь понимаю: там был Петр Викторович, Петр Викторыч Савенко. Ну, да-да, конечно.
И, словом, разговор был в этом роде. Поп упорно претендовал на общего знакомого и часто попадал впросак. Миновали мост в жидкую, дрянную, ржавую и падкую проволочную загородку. Где бегом, где согнувшись и тихо ступая, добрались до полковничьей землянки.
А там – на дрезину, и покатили попа на станцию… Он еще и дорогой все продолжал нас уверять: «На всю жизнь, на всю жизнь теперь.»
24 марта
Естественный заслонКогда вы едете от Лунинца к Сарнам, – поражаетесь, как могут люди жить в таком месте, т. е. как могут теперь вот, в военное время, копать здесь свои окопы, жить в землянках. Припять, Горынь и Случ разлились на десятки верст. Разопрели еле замерзшие болота и распустили свои зловония. Вода выступила из берегов и местами, в ложбинах, собралась маленькими озерами, а между этими озерами, беспомощные и жалкие, чернеют крошечные островки тинистой и вязкой земли. Деревья спутались высокими болотными травами, и нет тут прохода ни пешему, ни конному. Создался такой естественный заслон, который, несомненно, приостановит активные события по крайней мере на месяц. Мало того что реки вберутся в берега – надо еще ждать, пока обсохнут бугры, по которым еще кое-как можно было бы перебраться. Почва вязкая, тягучая, для артиллерии, а местами и просто для конницы – неприемлемая. И вот в таких-то условиях извольте сражаться, наступать, отступать. Есть случаи, когда враги стоят по краям какого-нибудь трясинного болота целые недели и месяцы, взаимно ожидая вражьей инициативы. Здесь и выше к Пинску уже нет возможности в это время строить обыкновенные, земляные окопы; строят так называемые горизонтные, попросту говоря, возводят целый ряд маленьких деревянных построек, обложенных дерном и замаскированных то песком, то зелеными ветвями, то целыми деревьями. Немцы свои горизонтные окопы прикрывают соломой, но маскировка эта, надо сказать, не из удачных. Пол делается деревянным, иногда в несколько рядов, сообщение между рядами окопов идет или по мосткам, или прямо вброд, если грязь неглубокая, а болото не особенно тинисто. Такие окопы встречаются и у Барановичей, и у Пинска, и южнее к Припяти.
Бесполезная работаНесколько иного ждали от работы аэроплана до войны, настолько сама война развенчала эту работу и свела ее на нет. Работа аэропланов имела своим назначением, во-первых, более или менее подробную разведку; во-вторых, расстройство тыловой жизни, расстройство интендантской работы, железнодорожного сообщения, уничтожение самых путей; в-третьих, уничтожение живой силы – войска и, наконец, в-четвертых, терроризирование самой страны. И что же мы видим на деле? Работа не выполняет ни одного задания и только частью, краешком прикасается к четвертому пункту, едва не полностью минуя три первых и главных требования. Приспособленные по воздушной цели орудия не дают аэроплану держаться ниже Ш-2 тысяч метров, а оттуда, по уверению летчиков, разведка немыслима. Контуры движущихся масс сливаются с землей, с лесом, постройками; аэрографические снимки не достигают цели. Ниже спускаться нет возможности, и полет приходится совершать только для очистки совести.
Не достигается и расстройство сообщения: интендантство всегда остается на своем месте, подвоз совершается своим чередом, железнодорожные пути страдают настолько незначительно и редко, что об этом не приходится и говорить.