Внук Персея. Сын хромого Алкея - Генри Олди 18 стр.


– Златорунный баран мой!

– Мой!

– К чему пустые слова? Ты готов предъявить народу своего барана?

– С превеликим удовольствием! Мое стадо пасется у подножья холма. Эй, Фриних! Приведи‑ка моего барана! И поживее!

Ослепительный сполох сжег полнеба, погасив звезды. Из глоток микенцев вырвался дружный вопль ужаса. Никому из горожан, ошарашенных свистопляской огней, и в голову не пришло: а что, собственно, делает стадо Фиеста у холма на ночь глядя? Здесь и трава‑то вся выгорела… Напротив, большинству почудилось, что Фиестов пастух – злокозненный Фриних, чтоб он сдох! – уродился могучим гигантом, и не привел, как было велено, а выметнул златорунного барана из‑за холма прямиком в небеса. Да что там из‑за холма – из‑за Волчьей горы, из‑за горизонта, из темных, предвечных вод Океана, текущих вкруг земли! Косматый овен взвился над головами, блистая драгоценным руном. Он пылал так, что кое‑кто, по глупости обратив лицо вверх, утратил зрение. Позже слепцы в один голос утверждали, что до сих пор видят в вечном мраке колесницу, бешеных жеребцов и ребенка, из последних сил цепляющегося за вожжи. Еще слепцы шептались, что слышат хриплый, до ужаса знакомый голос, который, насмехаясь, поет им в уши: «Хаа‑ай, гроза над миром…» – но это уже, должно быть, враки.

Небо билось в падучей. Топча копытами небесный свод, баран метался волком, угодившим в облаву. Ночь превратилась в день. Толпа людей обернулась стадом – дрожащим от страха, утратившим вожака стадом, и не нашлось псов, способных сбить микенцев в кучу. Подобно выкипающей из котла каше, масса горожан шевелилась, охала, шла пузырями – кто‑то упал, и его задавили, кто‑то ссыпался по склону, ломая ноги; иной выл, утратив рассудок – его били, не понимая, что убивают, лишь бы замолчал…

То, что баран – солнце, поняли не сразу.

Взойдя с запада, солнце поначалу ринулось в зенит, но очень скоро изменило наезженному пути. Ком огня танцевал на месте, затем начинал кружить, как детеныш пантеры, ловящий свой хвост; миг – и солнце падало вниз, чтобы взмыть обратно. Зной косматой овчиной свалился на Микены. В нем, мясными прожилками в сале, пробивались остатки ночной прохлады. После них жара ощущалась стократ острее. Кое‑где вспыхнули верхушки сосен. Пламя легко распространялось по сухой хвое. Ветер трепал багрец сосновой шевелюры, рвал в клочья, местами сбивая огонь, местами перебрасывая его на соседние деревья. Далеко‑далеко, на краю земли взбунтовался Атлант‑Небодержатель – мятежник‑титан тряс медный купол, раскалившийся в его сильных руках, и серебро звезд сыпалось дождем под ноги собравшимся.

Лишь созвездие Персея оставалось недвижимым.

– Боги!

– Сжальтесь!

От травы повалил пар. Вечерняя роса на закате густо пропитала жухлый, буро‑зеленый ковер. Теперь она становилась белесыми, как рыбье брюхо, прядями тумана. Пар съел у людей щиколотки, колени; добрался до сокровенного, прильнул опытной любовницей. Дымка обжигала и леденила. Мироздание пошло вразнос, солнце плясало в ночном небе, и холод с жарой уживались друг с другом, объединившись в войне против мира смертных. Каменные скамьи пошли трещинами. Часть из них развалилась, доставшись жадной могиле тумана. В свете противоестественного дня не все люди заметили, что город горит. Горел и акрополь – скала увенчалась пламенной короной, где всякий зубец был знаменитой микенской львицей, ярящейся над добычей.

– Это все они! Пелопиды!

– Лжецы! Братоубийцы!

– Оракул подкуплен! Зевс гневается…

Ветер усилился. Вопли о Зевсовом гневе вскормили его ядовитым молоком, делая ураганом. Безумное солнце в прыжке накрыло полнеба, и жгучая плеть хлестнула по толпе. Вбила крик в глотки, рванула горлопанов за бороды. Туман сгустился – пар повалил от источника, питавшего город в засуху. Окрестности Микен сделались царством Аида, источник – курящейся Летой, сулящей забвение. И впрямь забыв обо всем, микенцы ринулись прочь. Многим чудилось, что стоит им укрыться под крышами домов – пылающими крышами домов! – и ночь вернется на прежнее место, поглотив златорунного солнце‑барана, готового пожрать мир. Так дитя с головой укрывается козьей шкурой, прячась от призраков собственного воображения. Не разбирая дороги, каша плеснула за край котла, вниз по склону. Сильные топтали слабых, большие сбивали мелких с ног. Хрипел под чужими сандалиями глава посольства – ничего не зная о подкупе оракула, сейчас он платил за свое незнание. Надрывался Сфенел – изумляясь собственной отваге, младший Персеид пытался успокоить толпу, вернуть ей человеческий облик. Тщетно! Это было так же немыслимо, как вернуть ночи ее темное, ее звездное обличье. Солнце бесилось над головами, и вздрогнула старуха‑Гея, качнув горами‑грудями. Земле померещилось, что Уран‑Небо, извечный муж Геи, вернул себе мужскую силу, желая зачать с супругой новое, сокрушительное потомство. Зарево окружило Остров Пелопса со всех сторон – вспыхнули корабли в гаванях Навплии, Пилоса, Коринфа… Но кто его видел, это зарево, когда обезумевший Гелиос плавил медь купола, и свет выжигал глаза? Местами пламя, не успев набрать мощи, угасло – приливная волна, явленная в неурочный час, с грохотом ударила в берег, топя горящие ладьи. Тонули рыбацкие поселки; рушились здания и храмы, воздвигнутые в опасной близости от моря. Пелопоннес дрожал собакой, забившейся в угол. Но кто его слышал, этот грохот, когда паника вкручивала каждому в уши пару острых веретен?! Топча друг друга, микенцы бежали, понимая, что бежать некуда, и заваливая свое убийственное, беспощадное понимание тем щебнем, который у них еще оставался – надеждой, последним даром ларца Пандоры[66]…

Амфитриона среди бегущих не было.


9

Он знал эти места с детства.

Пятилетним мальчишкой излазив окрестности Микен вдоль и поперек, Амфитрион еще тогда обнаружил самый короткий путь к акрополю. Не к Львиным, и не к Северным воротам, где вечно все перегораживали телеги и колесницы, стада и отары, бранящаяся стража и угрюмые просители – о нет, такие дороги не для сорванцов‑торопыг! Малолетний герой облюбовал калитку у северо‑восточного края цитадели, там, где позже ванакт Электрион – мир твоей тени, дядя! – пристроил участок с водохранилищем. На стенах здесь имелись две крытые галереи. День и ночь на галереях дежурили часовые, но пост считался «бездельным». Отряду врагов следовало бы сперва сойти с ума, а уж потом решиться на штурм крутого, каменистого склона. Сюда и добраться‑то было можно лишь в одиночку, по руслу высохшей речушки, сбив ноги об острые камни и вдребезги изорвавшись о колючки маквиса. Кусты за эти годы окрепли, отрастили не шипы – клыки, острые и крючковатые. Амфитрион карабкался вверх, кляня все на свете – перейти на бег сумел бы лишь бог, или, в крайнем случае, дедушка Персей.

Тем не менее, это было быстрее – а главное, безопаснее, – чем давиться в толпе.

Суд, изгнание, оракул – сын хромого Алкея не помнил ничего. В душе, соперничая с пожаром катастрофы, пылало единственное, всепоглощающее желание: отыскать Алкмену. Встать рядом, защитить… Любовь? Страсть? Верность?! Он не задумывался, как это называется. Остановись Амфитрион, дай волю рассудку, и тот услужливо разъяснил бы: «Ты опоздал спасти ее братьев. Ты убил ее отца. Мать Алкмены – твоя родная сестра! – повредилась умом. Невежды сказали бы: кому есть дело до дочери покойного владыки Микен, кроме тебя? Но мудрецы – о‑о, мудрецы знают истину. Спасай свою шкуру, изгнанник! Ищи очищения в чужих краях! Вот что сказали бы мудрецы…» Да, рассудок нашел бы внятные, полезные, и даже благородные объяснения. Каких желаете? – подыщем на любой вкус. Но рассудок – не воин, ему требовалась остановка, передышка, а Амфитрион не мог себе позволить и миг промедления. Он спотыкался, падал, колени кровоточили, и ладони, и бока, хитон же – лохмотья, рванина; хорошо еще, что тут нечему гореть – голые ветки кустов, ссохшиеся до гранитной твердости, сопротивлялись волнам жара, и лишь дымили местами. Полосы удушливого дыма Амфитрион проскакивал, согнувшись в три погибели, кашляя и закрывая лицо руками. Глаза слезились, он с трудом разбирал дорогу. Спасибо беснующемуся солнцу – в темноте он давно бы уже катился вниз ободранным куском мяса.

– Хаа‑ай, гроза над морем…

Пел он, или бормотал, или вовсе молчал, беззвучно шевеля запекшимися губами – не все ли равно, если дедова песня придала сил? Цепляясь за горячие, за колючие руки маквиса, Амфитрион взял правее. Там, помнилось ему, был шанс выбраться на тропу, ведущую к калитке. Дед однажды проехал здесь на колеснице, и внука взял с собой, хотя мама ругалась; Амфитрион был маленький, едва выше перил, а тропа спиралью опоясывала холм, выводя к Хавосскому ущелью…

– Вы чего это, а? Вы куда?

– Прочь с дороги!

– Нет, вы чего?

– Прочь, болван!

Сперва Амфитрион решил, что безумие настигло его. Голоса неслись с неба – откуда ж еще? Боги, опаленные диким солнцем, вдруг заговорили грубо, как простые смертные. В вопросах сыну Алкея чудился бас Тритона, в ответах – напор оратора, с каким на суде выступал молодой терет. Да нет же, точно, Тритон…

– Куда вы их, а?

– Жить надоело, дурак?

– Ох! Больно! Главк, она кусается…

И женский вопль из‑под прокушенной ладони:

– Тритон, спасай!..

– Алкмена? – изумился Тритон, откуда бы он ни взялся.

– Ты, бугай! Не лезь не в свое дело!

– Эй, значит! – упорствовал Тритон. – Сам бугай! Давай ее сюда!

– Пошел вон!

– Сюда! – и воплем искреннего сердца: – Это же наше!

– Это дочь ванакта! Это вдова ванакта!

– Наше!

Верный тирренец твердо помнил: дочь ванакта была обещана Амфитриону. И не делал разницы между коровами и невестой. Наше, и хоть ты тресни.

– Город горит! Мы вывозим их в Мидею!

– Тритон! На помощь…

Тропа была над головой. Голоса неслись оттуда: споря, сердясь, умоляя. Временами их перекрывало конское ржание. Рассудок, трусливый мерзавец, свалился в пропасть; освободившись от докучливой ноши, не размышляя, легкий как ветер, Амфитрион на четвереньках кинулся вперед, по склону. Боль в коленях, в ладонях подстегивала его: скорей! Кто‑то прыгнул ему на спину, оседлал, придавил к земле. Жесткая рука обручем перехватила горло, лишая дыхания.

– Валите дурака! – жаркий крик опалил затылок. – Быстрей! А я…

Извернувшись змеей, Амфитрион едва успел поймать чужое запястье. Бронза ножа сверкнула в глаза. Сила нашла на силу; острие сползло ниже, к щеке, царапнуло скулу, и нехотя, еще помня вкус живой крови, начало отодвигаться. Мышцы спины взвыли от напряжения и боли. Под лопатками шевелились корни вереска, хищными узлами выпятившись из глинистой почвы. Казалось, из земли, бодаясь твердыми рожками, лезет сатир. Высвободив вторую руку, Амфитрион ухватил нападающего за глотку. Кадык, хрящеватый и скользкий, хрустнул в мертвой хватке. Человек захрипел; мотнув головой, резко откинулся назад, желая высвободиться. Нож выпал из онемевших пальцев, плашмя ударил Амфитриона в рот. Лопнула губа; на языке – медь и соль. Лежа на спине, сын Алкея согнул ноги в коленях, подтянув их к груди – проклятый сатир вонзил рога до самого сердца! – и изо всех сил брыкнул, как бойкий жеребенок. Враг еще хрипел, когда удар пришелся несчастному в живот. И вот уже Амфитрион навалился сверху, укрощая бьющееся тело, будто строптивого пса, вдавливая чье‑то лицо в россыпь камней. Холм плясал, небо плясало; это была оргия во славу нового, безымянного бога. Ритм опьянял, даря лишний глоток воздуха. Вскинувшись единым движением, Амфитрион вознес руки к пылающему небу, беря ночное солнце в свидетели – и, крича, опустил кулаки на хребет поверженного. Так рушатся горы; так падает шторм. Треск, задыхающийся стон – не оборачиваясь, не интересуясь судьбой человека, раненого или убитого, Амфитрион птицей взлетел на тропу. Ударился головой о борт колесницы, рассек лоб; выхватил из‑под копыт лошадей оброненное кем‑то копье. Ясеневое древко само легло в руки. По лицу струилась кровь, затекала в глаза. Смутная фигура колыхалась перед ним, напрашиваясь на выпад.

– Все, – сказал Тритон. – Ты это…

– Кто? Где?!

– В меня не тычь, а?

Стражник со свернутой шеей лежал у ног тирренца. Другой стражник скорчился на земле ближе к запертой калитке. Дротик торчал у него между ребер. На фоне вселенской катастрофы две мелкие смерти смотрелись пустяком, занозой в ляжке великана. Умри сотня, тысяча – мир и не поморщится, готовясь сползти в бездну. Конец близился – на севере, со стороны Олимпа, вставала крепость из туч. Иссиня‑черная, она разрослась на полнеба. В клубящейся мгле Зевесовой эгиды[67] – колесами по булыжнику – перекатывался гром. Рычание было таким низким, что воспринималось не слухом – телом. Две враждующие силы разделили небесный свод: туче досталась северная половина, солнцу – южная. Ком огня метался зверем, угодившим в западню. Напрасно! – скрытый во тьме Зевс уже замахнулся для удара. Молния, блеском соперничающая с солнцем, в броске покрыла чудовищное расстояние. Следом уже торопилась вторая, третья, десятая. Без перерыва, сотрясая Ойкумену, огонь бил в огонь. Забыв обо всем, Амфитрион упал ничком, закрыв голову руками. Любовь, верность, страх – ничто больше не имело значения. Наверное, в Аиде, на переправе из царства живых в царство теней, он вспомнит крик Алкмены, упрямство Тритона, драку на склоне – и, хлебнув из Леты, забудет навеки. К чему теням память? Особенно если царство живых перестало существовать, разодранное в клочья битвой пламени и пламени…

– Все, – громыхнул Тритон, а может, Зевс.

И упала темнота.


10

– Думаешь, откроют?

– Никуда не денутся. Сейчас, отдохнем, и я постучу…

– А если не откроют?

– Тогда я сломаю засов, ворвусь в крепость – и, как мой дедушка, всех…

Он замолкает. Темно, хоть глаз выколи. Ни звезд, ни луны. Слабое мерцание пожаров за стеной. И дедово созвездие над головой – единственное сохранившееся. Амфитрион запрокидывает лицо к небу, спрашивает совета. Дед молчит. И Алкмена молчит. Она сидит у колесницы, в трех шагах от него. Вопросы вытекли из дочери ванакта, словно вода из треснувшей амфоры. И все равно – телом, кожей – Амфитрион чувствует, как дрожит девушка. Шутка вышла рискованной. «Ворвусь в крепость…» Говорить о сражениях и смертях – пытать Алкмену каленой медью. Только что они с Тритоном выволокли на тропу еще живого терета. Долго искали – во мраке наощупь. Со сломанной спиной, вялый – дохлая змея! – терет до сих пор дышал. «Кто? – спросил сын Алкея, бледнея и едва сдерживаясь. Хотелось вцепиться в умирающего и трясти, пока не ответит. – Кто велел?» Храп, похожий на конский, был ему ответом. Не сразу Амфитрион понял, что терет смеется. Мерзавцы живучи, и этот был не из последних.

– Твой… твой дядя!

Это последние слова терета.

Тритон ногой спихивает труп обратно. Стражников он спихивать не хочет. Оттаскивает к калитке, укладывает рядком. Тритон разумен не умом – сердцем. Чует, что убитые им заслуживают погребения, как исполнители чужих приказов, в отличие от того, кто приказ отдал. Ты не прав, дружище, вздыхает Амфитрион. Здесь все – исполнители. Омерзительный холод бродит меж лопатками. Когда терет сказал: «Твой дядя!» – Амфитриону померещилось, что во всем виноват покойник‑ванакт. Убитый возжелал отомстить убийце – явился терету, во сне или в храме, велел в суде добиваться казни, а если не удастся, похитить Алкмену, чтобы хоть этим досадить ненавистному племяннику. Холод отступает, едва Амфитрион вспоминает, что у него есть еще один дядя. Сфенел так рьяно защищал племянника в суде… И еще два дяди, с материнской стороны – юные Атрей с Фиестом. Алкмену везли в Мидею, их новую вотчину. Это если возница не соврал, бранясь с настырным Тритоном…

Амфитрион запрещает себе думать об этом. Позже. Или никогда.

– Ты откуда взялся? – спрашивает он Тритона.

Тритон пожимает плечами:

– Из Навплии. Второй день иду, да…

– Эвера доставил к отцу?

– Баба твой Эвер…

– Доставил или нет?!

Мнение Тритона насчет младшего Птерелаида – баба тот или герой – мало интересует Амфитриона.

– Ага… Где моя дубина?

– Дома, в кладовке.

– Это хорошо, – с удовлетворением кивает Тритон. – Пошли домой?

Решение приходит само, как судьба.

– Я пойду домой. Мне надо собраться в дорогу.

– Мы уходим, да?

– Я ухожу. Я – изгнанник. Так решил суд. Мне надо искать очищения. Ты же доставишь Алкмену и…

Лишь теперь он вспоминает про Анаксо. Все это время вдова ванакта – Амфитрион хочет назвать Анаксо сестрой, и не может – прождала немой тенью. Драка, убийства, катастрофа – ничто не тронуло женщину. Так ветер зря злобствует вокруг скалы. Закутанная в покрывало, со смутной улыбкой на лице, она жила в своем особом мире, где царствовал ее буйный, ее любимый муж Электрион, и возвращались с охоты восемь хохочущих сыновей, и дочь сидела за прялкой, а не под микенской стеной, в противоестественной ночи.

– Ты доставишь Алкмену с матерью в Тиринф, к моему отцу.

– Я буду ждать, – еле слышно говорит Алкмена. – Ты же вернешься?

Амфитриону хочется сказать: «Я вернусь!» Крикнуть это во всю глотку, чтобы прокатилось от запада к востоку. Год разлуки, десять, двадцать – много ли это значит, если обещано: «Я вернусь»? Волны седого Океана, бури тысячи морей – пустяк, если дана клятва, страшней клятвы черным Стиксом: «Я вернусь!» Он набирает полную грудь воздуха, и рождается вздох. Глухой, бессильный вздох, не способный колыхнуть и травинку.

Назад Дальше