– Не знаю, – отвечает он. – Скорее всего, нет.
Алкмена молчит. Он благодарен ей за молчание.
– Не поеду, – спорит Тритон. – С тобой, да.
– Поедешь.
– С тобой!
– Поедешь. И останешься в Тиринфе, – Амфитрион говорит дедовым голосом, так, что Тритон сопит и подчиняется. – Береги ее, ладно? Ты – мой щит. Прикрой в случае беды.
– Колесница, – ворчит Тритон. – Не умею…
– Поведешь лошадей за собой. Женщин пустишь на колесницу. Тиринф близко, вы доберетесь без помех. Осторожно, тропа узкая. Держитесь левее, и спуститесь к дороге.
– Дубина, – Тритон бьет кулаком в ладонь. – Жалко.
– Я возьму твою дубину с собой. И передам с кем‑нибудь в Тиринф.
– Ты – дубина. Жалко, да.
Когда смолк перестук копыт, Амфитрион подошел к калитке.
Ему открыли сразу.
11
Шаги эхом отдавались в пустом доме. Лампаду он зажег с десятой попытки. Блеклый огонек с робостью лизал мрак. Тени‑призраки восстали из праха, разбрелись по углам. Смешно: кругом пожары, а он с трудом добыл огонь…
Нет, правда: смешно.
Амфитрион оскалился. Эта гримаса приходилась улыбке дальней, очень дальней родней. Такую и на порог не пускают. Хорошо, никто не видел – небось, бежал бы, куда глаза глядят.
– Я жив. Алкмена жива. Тритон…
Отец присмотрит за Алкменой. Это сын – дурак, а отец – мудрец, а дед – так вообще герой, жаль, умер. Дождаться утра? К чему? Наступит ли оно, утро? В Микенах его ничто не держит. Связи с прошлой жизнью гнилыми нитками рвались в душе. «Изгнание, – осознал он, качнувшись деревом под ударами топора. – Кто я после приговора? Пыль на ветру.» О да, откликнулся мудрец‑насмешник из глуши веков – прошлых? будущих? Воистину, ты прав. И затянул нараспев, чуть гнусавя:
«Пусть бежит изгнанник и никогда не приближается к храмам. Да не говорит с ним ни один из людей, да не приемлет его никто; да не допустит его никто к участию в молитвах или жертвоприношениях; да не предложит ему никто очистительной воды!»[68]
Бронзовые ножницы Атропос – третьей, беспощадной мойры – коснулись сына хромого Алкея, отсекая дни и годы. Лица. Имена. Судьбы. Люди, составлявшие часть его существования, тонули во мгле. Былое подергивалось дымкой, выцветало. Это происходило давным‑давно. Это случилось с кем‑то другим. Пряха‑Клото – первая, неутомимая мойра – готовилась свить новую судьбу.
Привыкаем жить сегодня. Сейчас. Здесь.
Жить после смерти[69].
С ним уже случалось подобное. В детстве. Дед, великий Персей, воевал с Дионисом. Потом враги помирились… Или нет? Дед выстроил Дионису храм. Или не выстроил? Память отказывала. Отлично. Значит, он сумеет забыть еще раз.
«Я буду ждать. Ты же вернешься?»
Ножницы Атропос замерли. Нить обрела прочность металла, противясь насилию. Живые отказывались уходить вслед за мертвыми.
Ничего. Он справится.
Амфитрион поднял лампаду над головой, чтоб не слепила глаза. Смятая постель, в углу – опрокинутый треножник. У ложа – тяжелые боевые эмбаты. Миска с засохшими объедками. В кладовке он отыскал круг козьего сыра. Сыр вонял хуже болота. Лепешки – тверже камня. Полдюжины серебряных пряжек. Два запястья красного золота. Фибула с крупным опалом. Ожерелье из розовых жемчужин. Берег подарком на свадьбу… Амфитрион сгреб драгоценности в сумку из телячьей кожи. Затолкал сверху теплый плащ. Наполнил мех водой. Теперь – оружие. Без оружия он чувствовал себя голым. Нож. Меч. Рука мимо воли потянулась к копью, огладила полированное древко. Нет. Достаточно. Он уходит в изгнание, а не на войну.
Всё?
Сын Алкея прошелся по дому, убеждая себя: он проверяет, не забыл ли чего. Стыдно было признаться: он прощается. С чужим, снятым на время домом, средоточием разгульных пиров, темницей, где убийца ждал суда – как с родным тиринфским дворцом. Угрюмец‑дом отзывался мышиными шорохами. Не желал притворяться дворцом. Взбесились сквозняки, зябкие, будто зимой. Подкрадывались, леденя затылок; швыряли в лицо вонь плесени и сырой штукатурки. Тени в углах сжимали кулаки, грозились вслед. Тени желали побыстрей спровадить предателя‑хозяина. Чувствуя, что сходит с ума, Амфитрион выбежал во двор, прихватив напоследок Тритонову дубину. Вдохнул полной грудью; закашлялся. Легкие наполнила гарь. Микены горели; ветер дул с ближайшего пожарища. Багровые сполохи гуляли над городом – гасли, вновь взметывались к угольно‑черным небесам…
Издалека доносились крики. Кто‑то причитал, подвывая – уныло, безнадежно. Не понять: за углом, на соседней улице, за рыночной площадью. Мироздание дало трещину. Расстояния лгали, звуки глохли в двух шагах – или долетали с края света. Жара и холод накатывали плотными слоями, гарь мешалась с ароматами мирта и критских благовоний.
Время уходить.
Чудом выжившему городу нет дела до одинокого изгнанника.
Никто не встретился ему по дороге, кроме призраков, мелькавших в отдалении. Были то горожане или плоды его лихорадочных фантазий – Амфитрион не знал. Микены обезлюдели, но зашевелились дома и улицы. Зажили странной каменной жизнью, обычно скрытой от досужих взоров. Изгнанник – считай, мертвец. Мертвецу позволено видеть все. Тени домов – старшие братья теней, сидящих по углам брошенного жилища – вытягивались, съеживались, блекли и вновь наливались чернотой, превращаясь в бездонные провалы, двери в недра Аида. На стенах плясали кровавые блики – пятна лихорадочного румянца. Здания вели, не сходя с места, завораживающий танец, пытаясь вовлечь в него путника.
«Ты наш! – шептали камни. – Тебе нет места среди живущих…»
– Ложь!
«У тебя нет имени… нет родства…»
– Я – сын Алкея! Внук Персея! Правнук Зевса!
«Пустой звук… бессмыслица…»
Амфитрион засыпал на ходу от этого шепота. Наконец не выдержал – остановился, потряс головой, и наваждение сгинуло. Улица, отсветы пожара. В десяти шагах позади, за углом, притаился человек. Не призрак – человек. Обычный. И тень обычная – лежит на земле, помалкивает. Прошлое кралось по пятам, выжидая удобного момента. Зачем? Не надо быть мудрецом, чтобы догадаться. Кому‑то, в отличие от самого Амфитриона, разница между изгнанником и мертвецом казалась весьма существенной. Еле сдерживаясь, чтоб не расхохотаться, он двинулся дальше. Встал на перекрестке, словно размышляя, куда свернуть. Преследователь мышью юркнул в проулок – на миг позже, чем следовало.
Ну что ж…
Амфитрион свернул налево. Под сандалиями хрустели черепки и щебень. Шесть шагов хрустели. Семь шагов. А на восьмом перестали, когда он скользнул вдоль стены обратно. Меч остался в ножнах, нож – за поясом. Живьем. Только живьем. Чтобы узнать: кто послал? Легкая, торопливая поступь. Ближе. Еще ближе…
– Стой!
Он все рассчитал. Руки рванулись к горлу преследователя, едва тот шагнул из‑за угла. Все верно, кроме одного пустяка. Жесткие пальцы ухватили воздух над головой низкорослого мальчишки. А мальчишка с перепугу шлепнулся на задницу.
– Ликимний, ты?!
– Я, – икнул наемный убийца.
– Что ты здесь делаешь?
– Я… – Ликимний отчаянно дрожал. – Я с тобой!
– Иди домой. Я ухожу из Микен.
– Я с тобой! – набычился упрямец. – Я не хочу домой! Я боюсь.
– Чего?
– Всего. Всех. Братьев убили, отца убили. Мама – рабыня. Я ей сказал: не могу больше. Иначе и меня убьют.
– Никто тебя не убьет…
«Кому ты нужен?» – едва не брякнул Амфитрион.
– Убьют! Я сын ванакта. Они всех убьют! Чтоб на тронос сесть.
– Кто – они?
– Все. Они – все. И везде.
– Боишься, значит? А со мной – не боишься?
– Боюсь, – кивнул честный Ликимний. – С тобой тоже боюсь. Но с тобой – меньше. Я тебя возле дома ждал. Долго. Я жду, а ты не идешь. Я жду, а ты…
Он заплакал. Амфитрион ясно представил: мальчик, десяти лет от роду, полночи ждет на пустынной улице. В темноте, озаряемой сполохами пожарищ. Горит родной город, на который едва не рухнуло небо. Мечутся, кричат люди. Вокруг мрак, плач и ужас. А он ждет. Единственный человек, которому он доверяет, но которого тоже боится, где‑то пропал…
– Я никто, – в горле скрипел песок. Слова царапали гортань. – Изгнанник. Ни родичей, ни очага. Куда тебе со мной?
– Я – твой брат! И наши отцы – братья!
Ликимний встал. Отряхнул хитон, поправил сумку, сползшую с плеча – такую же, как у Амфитриона, только меньше. Похоже, парень собрался заранее. От Ликимния за стадию несло страхом. Тем страхом, который, дойдя до последнего рубежа, превращается в отвагу. Такое случается раз в жизни, и каждый случай достоин, чтобы аэды пели о нем на всех перекрестках.
– У тебя есть родичи, – сказал сын ванакта. – У тебя есть я. Пошли, а то я боюсь.
– У тебя есть родичи, – сказал сын ванакта. – У тебя есть я. Пошли, а то я боюсь.
12
Глыбы окраинных домов растворяются во мраке. Микены исчезают, канув в черные воды Стикса. Остается дорога, да смутные очертания холмов, да пара одиноких теней, бредущих долиной Аида. Ночи пора закончиться, но она длится и длится. Розовоперстая Эос медлит коснуться края земли на востоке. Гелиос обретается неизвестно где. Даже Луна‑Селена отказывается явить смертным серебряный лик. Лишь созвездие Персея сияет ярко, как никогда. Иные звезды – те, кто осмелился высунуть нос из укрытия – рядом с дедом кажутся светляками на фоне пылающих углей. Дед гневается? Или, напротив, пытается ободрить внуков? В любом случае, с момента своего появления на небосводе Персей не сдвинулся ни на волос. Что‑то случилось с небесами. Со временем. С мирозданием…
– Там огонь, – говорит Ликимний.
Впереди дергается охристый комок пламени. Живое существо силится разорвать путы, замирает на миг – и вновь начинает метаться, распушив лисий хвост.
– Факелом машут, – успокаивает мальчишку Амфитрион.
Мысль о разбойниках, приманивающих ротозеев, гаснет падающей звездой. Путник такую «приманку» за десять стадий обойдет. Только дураки, вроде них с Ликимнием, и сунутся. На первый взгляд чудится: до мятущегося факела – рукой подать. Однако сегодня лжет не только время, но и расстояние.
– Держись у меня за спиной, – предупреждает Амфитрион.
И останавливается, не желая подходить вплотную.
– Радуйтесь! Что‑то случилось?
– Радуюсь, да, – сообщает факел знакомым басом. – Случилось.
– Тритон?!
– Убегает она, – жалуется Тритон. – Хорошо, ты пришел.
Появлению Амфитриона он ничуть не удивлен. Зря, что ли, факелом махал?
– Кто убегает?
– Эта наша, – подумав, тирренец исправляется: – Твоя. Я ее на колесницу, а она убегает. Я ее, а она… Дубина!
Кинувшись вперед, Тритон с криком восторга завладевает вожделенной дубиной. Там, где он раньше стоял, возникает Алкмена. За девушкой – колесница с Анаксо. Мать – статуя, которой все равно, куда ее везут. Дочь – статуя, которую никуда не увезут против ее воли.
В одном женщины сходны: обе молчат.
– Я знаю, что ты сделал для друга, – наконец говорит Алкмена, указывая на тирренца. За спиной Амфитриона сопит маленький трусишка, делая вид, что он тут ни при чем, и сразу становится ясно, от кого Алкмена знает правду. – Что же ты тогда сделаешь ради жены? Я иду с тобой, и хватит об этом.
А ночь обнимает Пелопоннес, и нет ей конца.
Стасим
– Кто сел в Микенах? – спросил Птерелай.
– Сфенел, – ответил дядька Локр.
Его всю жизнь звали дядькой. Кормчий с младых ногтей, случалось, он недоумевал: почему? У него и племянников‑то нету… Наверное, судьба. Вот Зевс – Громовержец. А он, Локр – дядька. И ничего не поделать.
– Сфенел? – удивился Птерелай. По лицу вождя телебоев ясно читалось, что Сфенелу Персеиду он не доверил бы и свиней пасти. – А эти? Пелопиды?
– Младшенькие? Прогнали их. Взашей.
Дядька Локр показал: как.
– Хорошо еще, живыми ушли. Проклятые, одно слово! Бед натворили, с бараном своим. Овны сраные! Ходят слухи, они и оракул купили. Очень уж хотелось на микенский тронос влезть. Слыханное ли дело – оракулы покупать?
Птерелай пожал плечами. Он не видел в покупке оракулов большого греха. Над головами мужчин гнусно орали чайки. Шум прибоя заглушал голоса людей, но был бессилен против воплей крылатых тварей.
– Ну, Зевс и взъярился, – кормчий с опаской глянул вверх. Его устраивало все: облака, чайки, блеклая синь. Шторм с недавних пор устраивал тоже. Главное, чтобы солнце катилось днем, а спало ночью. – Развернул Гелиоса вспять. С запада, значит, на восток. Ох, и гиблое же дело, если с запада на восток! Хуже не придумаешь! Хуже только, если вдребезги…
– Знаю, – отрезал Птерелай.
Менее всего вождь телебоев был склонен к досужей болтовне. Он до сих пор помнил тройную ночь, когда Зевс разбил молнией солнечную колесницу Гелиоса. Ночь являлась Птерелаю в снах, и Крыло Народа просыпался мокрый от пота. Трое суток темноты. Трое суток холода. Трое суток безлунья. Звезды мышами попрятались в черные норы. Лишь Персей насмешливо сверкал во мраке. Этот и при жизни‑то ничего не боялся…
– Много кораблей потерял? – с сочувствием осведомился дядька Локр.
– Много.
– Потонули? Ну да ладно, тебе ладьи не строить. Твоя стройка – море. Была ладья пилосская, стала тафийская. Была эвбейская, стала тафийская. Была с Крита, да сплыла…
Дядька Локр заперхал, закрутил бородой. Смех клокотал в его глотке. В беседе с Птерелаем, опасным, как внезапная буря, кормчий мог позволить себе больше прочих. Кто доставил Птерелаю сыновние тела для погребения? Он, дядька Локр. Кому Птерелай до смертного костра благодарен? Ему, дядьке Локру. Теперь кормчему в любых водах страшиться нечего. Тень Крыла Народа на дядьке Локре. Кто дерзнет? кто осмелится? – то‑то же…
«И о перстне никто не вспомнит,» – про себя добавил кормчий. Письмо и перстень, которые он доставил сыновьям Птерелая от Атрея с Фиестом, жгли память каленой медью. Хвала богам, не дурак. Все понимал. И держал язык на привязи.
– Вырвать ему язык? – спросила Комето у отца.
Кормчий скосил глаз на проклятую девку. Мысли читает, даймон. А что? Возьмет и вырвет! Запросто. Морда у девки – разбойничья. Ухмыляется по‑волчьи, одними губами. Раскроет рот – сразу видно, где зубов недостача. Славно девке приложили, от щедрого сердца. Хвала богам, шрамов не осталось. Ходит за отцом сторожевым псом. Ножик на поясе. Вчера этим ножиком козла резала. Села верхом, ухватила левой рукой за челюсти, задрала башку, и ножиком – р‑раз! Кровь так и хлынула. Раб еле успел чан подставить. Девка дождалась, пока агония кончится, и голову козлу отсекла. Ловко так, мастеровито. Дядька Локр на своем веку козлов зарезал – что девок завалил. И то ждал, пока гребец придержит козла сзади, а второй – за рога. Эта же бедовая – р‑раз! Яйца оторвала, собакам бросила…
Дай такой веретено, она тебе его в задницу затолкает.
– Язык? – задумался Птерелай. – Нет, он мне языкатый нужен. Значит, Пелопидов из Микен выгнали? И где они теперь?
Кормчий насупился:
– В Мидее.
– Сфенел не отобрал подарок?
– Нет. Пусть сидят, сказал. Они там друг дружку быстрей сожрут.
– Жрут?
– Помаленьку. Болтают, Атреева жена к Фиесту бегает. Быть беде! Дурное семя, вредное. Не я, оракул Додонский вещал: быть беде…
– Купленный оракул?
– Настоящий, – обиделся дядька Локр. – Все знают: в Додоне – по‑честному[70].
– А в Тиринфе по‑прежнему Алкей?
– Какой там Алкей! Он, когда про сына узнал, умом тронулся. Тут любой тронется! Считай, в Тиринфе – опять Сфенел. Ездит туда‑сюда, два троноса одним седалищем греет. Толстый стал на радостях. Жрет, как не в себя…
– А что Алкей? – упорствовал Птерелай.
– Во дворе сидит, на солнце греется. Старик стариком. Молчит. Про еду забывает, пьет через силу. Жена его, будто сопляка, кормит…
– Жаль. Я думал, он крепче. Ты сына Алкеева видел?
– В Коринфе.
– Разговаривали?
– Было дело, – замялся кормчий.
Дело шло к повороту, одна мысль о котором бросала дядьку Локра в дрожь.
– Ты все ему передал? Ничего не напутал?
– Все передал. От твоего имени. И что ты берешься очистить изгнанника перед людьми и богами. И что готов дать ему пристанище на любой срок. И про дочку в жены…
Кормчий снова глянул на девку: не хватается ли за ножик? Нет, слушает. Даже мордой оттаяла. Небось, замуж хочется – аж горит! Он вспомнил Амфитриона – харчевня, чад, вонь прогорклого масла, и лицо напротив, тяжелое, каменное лицо человека, знающего, что судьба беспощадна. Никогда не встречал дядька Локр великого Персея, и хвала богам, что не встречал, а тут почудилось: встретил.
– Что сказал тебе сын Алкея?
– Поблагодарил.
– Что еще?
– Сказал, что убьет тебя. Непременно.
Все. Слово прозвучало. Дядька Локр зажмурился.
– Убьет? – спросила тьма. – В благодарность за добро?
– Клятву дал. Дяде‑ванакту. Иначе, говорит, не будет мне покоя. И семьи не будет. И детей. Клятва, мол, такая.
– Когда ж это он клялся? Над могилой?
– Нет, живому. Сперва поклялся, а потом убил.
– Он передумает, – сказала тьма другим голосом: женским. – Отец, он…
– Эх, ты, – укорил дочь Птерелай. – Ты что, не слышала, как он клялся?
Комето долго молчала.
– Слышала, – наконец ответила она. – Ну и что?