Повести. Рассказы - Лу Синь 31 стр.


— Не знаешь, как там — ничего нельзя сделать?.. Хотя бы найти переписку бумаг, юаней за двадцать — тридцать в месяц. Я…

От удивления я не сразу нашелся, что ответить, — не верилось, что он вдруг стал так скромен в своих желаниях.

— Я… Я должен пожить еще хоть немного…

— Доберусь до места, осмотрюсь и все, что в моих силах, сделаю.

Это мое тогдашнее обещание часто всплывало в моей памяти, и каждый раз перед глазами возникал облик Лянь-шу с его запинающейся речью: «Я должен пожить еще хоть немного». Я рекомендовал его всюду, где только мог, да что толку — работы мало, а людей много; в итоге я получил с извинениями несколько отказов и отправил ему несколько писем, тоже с извинениями. К концу семестра дела пошли еще хуже. В еженедельнике «Научные принципы», издававшемся несколькими местными джентри, стали появляться нападки на меня; разумеется, имя мое не называлось, но из ловко составленных фраз читателям сразу становилось ясно, что именно я провоцирую студенческие волнения, причем даже мои ходатайства за Лянь-шу изображались как стремление собрать вокруг себя сообщников.

Мне пришлось затаиться, просиживать за закрытой дверью все свободное от занятий время; порой я даже опасался, что выходящий сквозь оконную щель дым от сигареты навлечет на меня подозрение в подстрекательстве студентов. Об устройстве Лянь-шу нечего было и думать. Так продолжалось до середины зимы.

Длившийся весь день снегопад не прекратился и к ночи, за стенами дома стояла такая тишина, что ее, казалось, можно было слышать. При свете крошечной лампы я сидел неподвижно, закрыв глаза; мне мерещилось, что я вижу, как кружатся и падают снежные хлопья, увеличивая и без того бескрайнюю гору снега; в моих родных местах люди тоже хлопочут, готовясь к встрече Нового года, а я, еще мальчишка, вместе с приятелями на заднем дворе леплю снежного архата.[254] Глаза у архата сделаны из угольков, они сверкают черным блеском и вдруг превращаются в глаза Лянь-шу.

«Я должен пожить еще хоть немного!» — снова раздается все тот же голос.

— Но зачем? — ни с того ни с сего спросил я и сразу же понял нелепость моего вопроса.

Тут я очнулся, выпрямился и закурил сигарету; распахнув окно, я видел, что снегопад и вправду усилился. Послышался стук в ворота, и вскоре кто-то вошел, но то были знакомые шаги работника, обслуживавшего постояльцев. Он открыл мою дверь и передал мне большой конверт, надписанный небрежным почерком: по подписи «Вэй» я сразу понял, что он от Лянь-шу.

Это было его первое письмо со времени моего отъезда из города S. Я не удивлялся его молчанию, зная его неаккуратность в переписке, но иногда все же обижался, что он не дает о себе знать. Полученный конверт почему-то поразил меня, и я поспешил его распечатать. В письме, написанном тем же небрежным почерком, говорилось следующее:

«Шэнь-фэй, мой…

Как же мне обратиться к тебе? Не подыщу слова. Можешь проставить любое обращение, какое хочешь. Я на все согласен.

После отъезда ты прислал три письма, на которые я не ответил. Причина очень проста — у меня не было денег даже на марки. Возможно, тебя интересует, что со мной. Скажу тебе откровенно: я потерпел поражение. Я всегда считал, что меня преследуют неудачи, но теперь понял, что настоящее поражение я потерпел только сейчас. Раньше еще был человек, которому хотелось, чтобы я жил подольше, я и сам хотел этого, но жить было невозможно; теперь моя жизнь никому не нужна, но она продолжается…

Что ж, значит, так и жить?

Тот, кто желал мне жить подольше, сам не выжил. Враги заманили и погубили его. Какие именно? Этого никто не знает.

Как изменчива человеческая судьба! За последние полгода я едва не докатился до нищенства, а если говорить честно, то попросту нищенствовал. Но тогда у меня была цель, ради нее я готов был попрошайничать, голодать и холодать, сносить одиночество, терпеть лишения. Я не хотел погибать! Видишь, какую силу придает то, что есть человек, желающий продления твоей жизни. И вот этого единственного человека теперь не стало. Более того, я теперь сам считаю, что недостоин долее жить, впрочем, и окружающие тоже. Но в то же время я должен жить назло тем, кто не хочет, чтобы я жил; ведь это никому не причинит боли, раз нет того, кто желал, чтобы я жил по-хорошему. Причинить ему боль мне бы не хотелось. Но сейчас и этого единственного не стало. Какая радость, как легко на душе: я могу теперь делать все, что я раньше ненавидел, против чего выступал, я поношу все, чему поклонялся, что отстаивал. Я потерпел настоящее поражение — и в то же время победил.

Думаешь, я сошел с ума? Или стал героем, человеком выдающимся? Ничего подобного. Все гораздо проще: недавно я занял должность советника при комдиве Ду с окладом в восемьдесят серебряных долларов в месяц.

Шэнь-фэй…

Отругай меня любым словом, какое сочтешь подходящим, я на все согласен.

Ты, наверное, еще помнишь мою гостиную, где мы впервые встретились в этом городе и где распрощались. Я занимаю ее и сейчас. В ней новые гости, новые угощения, новые восхваления, новые интриги, новые поклоны и приветственные церемонии, новые игры в карты и в угадывание пальцев, новые холодные взгляды и недобрые мысли, новая бессонница и кровохарканье…

В предыдущем письме ты говорил, что очень недоволен своей работой. Не хочешь ли тоже стать советником? Скажи только, я все устрою. А по правде говоря, можно даже занять место привратника — все равно будут новые гости, новые угощения, новые восхваления…

У нас выпало много снега. А как там у вас? Сейчас уже глубокая ночь, но я не сплю, потому что дважды шла горлом кровь. Подумав о том, что за одну осень ты нежданно-негаданно прислал мне подряд три письма, я решил обязательно написать о себе — может быть, мое письмо не вызовет в тебе вздоха разочарования.

Скорее всего, я больше писать не буду, ты знаешь эту черту моего характера. Когда ты вернешься? Если скоро, мы, возможно, еще увидимся. Только я думаю, что у нас с тобой совсем разные дороги, в таком случае забудь обо мне. От всей души благодарю за хлопоты о моем устройстве. Но сейчас забудь обо мне; мне ведь теперь „хорошо“.

Лянь-шу.

14 декабря».

Я пробежал письмо глазами, потом внимательно перечел его снова, и, хоть оно не «вызвало во мне вздоха разочарования», я все же ощутил какое-то беспокойство, к которому примешивались, однако, удовлетворение и радость; поскольку он так или иначе устроился, я могу о нем больше не заботиться, тем более, что мне так и не удалось хоть что-нибудь сделать. Я собрался было ответить ему, но писать было не о чем, и желание сразу пропало.

Действительно, я стал постепенно его забывать. Его облик все реже возникал в моей памяти. Однако не прошло и десяти дней после его письма, как вдруг редакция газеты «Научная неделя» из города S. стала присылать мне свое издание. Я не большой охотник до подобных вещей, но, раз уж присылают, пришлось полистать. И тут мне сразу вспомнился Лянь-шу, потому что сплошь и рядом я наталкивался на посвященные ему стихи и прозу, вроде «Снежной ночью навещаю господина Лянь-шу» или «Достойное сборище в резиденции советника Лянь-шу». Однажды в разделе «Ученые на досуге» были с явным удовольствием воспроизведены рассказы о нем, ходившие ранее в качестве анекдотов, но теперь они именовались «занимательными случаями», причем подтекст был такой: «у исключительных людей и поступки исключительные».

Но, несмотря на эти напоминания, облик его в моей памяти все тускнел, зато он сам как будто становился все ближе; часто я без видимой причины испытывал какое-то непонятное беспокойство, меня пробирала легкая дрожь. К счастью, с наступлением осени «Научная неделя» перестала приходить, а в шаньянском еженедельнике «Научные принципы» начали печатать с продолжениями большую статью под названием «Об истинах, содержащихся в слухах». Там говорилось, что среди известных своей беспристрастностью именитых людей широко распространились слухи о некоторых господах. Среди людей, на которых намекали, был и я; мне пришлось стать еще более осторожным и снова бояться дыма собственных сигарет. Осторожность — штука хлопотная, из-за нее пришлось забросить дела, и, уж конечно, мне было не до Лянь-шу. Одним словом, я в самом деле забыл о нем.

И все-таки мне не удалось дотянуть до летних каникул: в конце мая я покинул Шаньян.

V

Из Шаньяна я поехал в Личэн,[255] а оттуда в Тайгу;[256] так в скитаниях прошла большая часть года, но работы я не нашел и почел за благо вернуться в S. Приехал я туда в начале весны, под вечер, когда все вокруг было окутано серой пеленой и собирался идти дождь. В доме, где я жил раньше, оказалась свободная комната, в которой я и поселился. Еще по дороге я вспомнил о Лянь-шу, а когда обосновался, то решил навестить его после ужина. Чтобы добраться до Лянь-шу, мне пришлось долго плутать по мокрым улицам, обходя разлегшихся на дороге собак и сжимая в руке два пакета знаменитых вэньсийских лепешек[257] с кунжутом. В доме было как будто светлее, чем обычно. «Не успел стать советником, как и в доме посветлело», — подумал я и невольно усмехнулся про себя. Но тут мне бросилось в глаза белое пятно возле дверей — косо приклеенная полоса бумаги.[258] «Наверное, умерла бабушка Да-ляна», — снова подумал я и вошел в дом.

В слабо освещенном внутреннем дворе стоял гроб, а рядом с гробом кто-то в военной форме — не то строевой солдат, не то ординарец. Он разговаривал с женщиной; приглядевшись, я узнал в ней бабушку Да-ляна. Неподалеку праздно стояло еще несколько бедно одетых людей. Сердце у меня заколотилось; женщина обернулась и тоже пристально посмотрела на меня.

— А! Вернулись? Ну что бы на несколько дней раньше! — вдруг воскликнула она.

— А что? Кто-нибудь умер? — спросил я, хотя уже догадался о случившемся.

— Его превосходительство Вэй позавчера скончался.

Я огляделся вокруг: в гостиной было мрачно, видимо, ее освещала только одна лампа, зато в передней комнате висел белый траурный полог, а у входа в нее сидели ребятишки — Да-лян, Эр-лян и остальные.

— Он лежит там, — сказала бабушка, ведя меня за собой. — Когда его превосходительство получил назначение, я сдала ему еще и переднюю комнату. В ней он и лежит.

На траурном пологе не было никаких надписей, но перед ним стояло два столика — продолговатый и квадратный, на котором располагалось около дюжины чашек с угощениями. Едва я переступил порог, как вдруг мне преградили путь двое в длинных белых халатах; их широко раскрытые, как у мертвой рыбы, глаза подозрительно на меня уставились. Я торопливо рассказал о своих отношениях с Лянь-шу, а подоспевшая бабушка подтвердила мои слова. Лишь после этого они перестали смотреть на меня с таким недоверием и молча пропустили совершить обряд поклона.

Не успел я поклониться, как откуда-то снизу донесся плач. Я присмотрелся: на соломенной циновке лежал мальчик лет десяти с небольшим, тоже в белой одежде, с коротко остриженными волосами, только на макушке у него торчал перевязанный пенькой пучок.

Разговорившись, я узнал, что один из двоих, преградивших мне путь, троюродный брат Лянь-шу, а второй — еще более дальний родственник. Никого ближе у Лянь-шу не было. Я попросил разрешения взглянуть на покойника, они изо всех сил удерживали меня, говорили, что для них это «слишком большая честь», но в конце концов уступили и приподняли траурный полог.

Так я встретился с мертвым Лянь-шу. Но удивительное дело! Хотя на нем были надеты помятые штаны и куртка с пятнами крови на поле и хотя лицо его стало невообразимо худым, выражение его оставалось прежним, рот был спокойно закрыт, веки сомкнуты; казалось, будто он спит, и я едва удержался, чтобы не протянуть руку и не проверить — не дышит ли он.

Надо всем, над умершим и над живыми, царила мертвая тишина. Я вернулся в комнату, троюродный брат опять подошел ко мне с разговорами насчет того, что «почтенный братец» в самом расцвете сил, в ожидании блестящего будущего, внезапно «ушел в другой мир» и что это не только несчастье для нашего «захудалого рода»,[259] но и слишком горькая утрата для друзей. Его речь звучала как извинение за Лянь-шу. Мало кто в горных деревушках умел говорить так красиво; но потом и он замолчал, и надо всем, над мертвым и над живыми, воцарилась мертвая тишина.

Не испытывая никакой печали, одну лишь скуку, я вышел во двор и разговорился с бабушкой Да-ляна. Я узнал, что покойника скоро будут класть в гроб, ждут лишь погребальную одежду и что при заколачивании гроба ни в коем случае нельзя присутствовать тем, кто родился под созвездиями «Мыши», «Коня», «Зайца» и «Курицы».[260] Говорила она очень охотно, как вода из родника лились слова о его болезни, его образе жизни, причем порой в них слышалось неодобрение.

— Вы знаете, с тех пор, как дела его превосходительства пошли в гору, он стал совсем другим, голову начал держать высоко, загордился. Да и с людьми стал не так робок, как раньше. Вы же знаете, прежде он молчал, будто немой, а меня при встрече величал «старой госпожой». Зато потом стал звать «старой песочницей». Смешно, право. Раз ему прислали лекарство, столистник, так он сам есть не стал, вышвырнул во двор — вот сюда — и кричит: «Эй, старая песочница, можешь есть». Когда ему привалила удача, от гостей отбоя не было; тут я и сдала ему переднюю комнату, а сама перебралась во флигель. Мы между собой частенько посмеивались: вот, мол, как дела пошли на лад, так он совсем переменился. Приехали бы на месяц раньше, застали бы здесь всю эту кутерьму. Что ни день — вино, застольные игры; кто болтает, кто смеется, кто поет, кто сочиняет стихи, кто режется в карты… Раньше он боялся детей больше, чем дети боятся отца, всегда был с ними тихий и уступчивый; А потом будто его подменили: стал разговорчивым, возится с ребятишками, и они рады с ним поиграть! Как выдастся минутка, сразу бегут к нему в комнату. Шутил он над ними по-всякому: они попросят чего-нибудь купить, а он заставляет их лаять по-собачьему или стукнуться головой об пол. Ха-ха, вот уж было шуму! Месяца два назад Эр-лян попросил его купить туфли, так он заставил его три раза стукнуться головой об пол. А туфли Эр-лян все еще носит, не порвал.

Тут вошел один из родственников в белом халате, и она замолкла. Я спросил, чем болел Лянь-шу; она ответила неопределенно: мол, он давно уже стал худеть, да никто не обратил внимания, потому что он всегда был такой веселый, живой. И только месяц с лишним назад узнали, что у него были кровохаркания, но к врачу он как будто не обращался. Потом он слег, а за три дня до смерти уже не мог говорить. Господин Тринадцатый брат из такой дали, из Ханьшишани, приехал сюда, чтобы спросить, есть ли у него деньги в банке, а он молчит. Тринадцатый господин даже подумал, что он притворяется, но люди сказали, что иные чахоточные перед смертью лишаются языка; может, так оно и было…

— Только у его превосходительства нрав был уж больно чудной, — вдруг сказала она негромко. — Ничего-то он не откладывал, деньги текли рекой, Тринадцатый господин думает, что мы поднажились на нем. А на чем тут разживешься? Все он тратил по-глупому, даже досадно. Сегодня купит вещь, назавтра продаст или сломает, зачем — непонятно. Как пришло время помирать, так ничего не осталось, все спустил. А то разве было бы так пусто на похоронах…

Все-то он куролесил, не хотел заняться настоящим делом. Сколько я его уговаривала. Дескать, годы уже немолодые, пора бы жениться, при нынешнем достатке найти жену легко, а не найдется подходящей семьи, так можно сначала купить несколько наложниц — должен же человек жить, как положено. А он услышит — и ну смеяться: «Опять ты, старая песочница, лезешь с этими разговорами». Вот видите, какой он стал несерьезный, не хотел доброго совета послушать. А внял бы он моим словам, так не бродил бы сейчас на том свете один-одинешенек, слышал бы, как по нем родные плачут…

Приказчик из лавки принес сверток с погребальной одеждой, родственники развязали его и вошли за полог. Вскоре полог раздвинулся; нижнюю одежду уже сменили и принялись за верхнюю. Тут я невольно удивился. Сначала на него надели офицерские брюки цвета хаки с очень широкими красными лампасами, затем воинский китель со сверкающими золотом погонами. Не знаю, какое у него было звание и когда он успел его получить. В гробу Лянь-шу выглядел более чем странно: в ногах у него лежала пара желтых ботинок, возле пояса — сабля из папье-маше, а рядом с исхудавшим, серо-черным лицом — армейская фуражка с золотым околышком.

Родственники поплакали возле гроба, потом замолчали и вытерли слезы; мальчик с пучком на макушке ушел, скрылся и Сан-лян; как видно, оба они родились под созвездиями «Мыши», «Коня», «Зайца» или «Курицы».

Прислужники вынесли крышку гроба, а я подошел ближе, чтобы перед вечной разлукой бросить последний взгляд на Лянь-шу.

Он спокойно лежал в одеянии, которое так не шло к нему, с закрытыми глазами и сомкнутым ртом, в углах губ, казалось, притаилась насмешливая улыбка, словно он издевался над собственным комичным нарядом.

Послышались удары молотка, и одновременно раздался плач. Не в силах слушать рыданий, я вышел во двор, а затем незаметно для себя оказался за воротами. Мокрая дорога вырисовывалась очень четко; я взглянул на небосвод — тучи рассеялись, полная луна лила холодный и спокойный свет.

Я шел быстро, словно старался вырваться из чего-то, стеснявшего меня, но не мог. В ушах у меня долго стоял какой-то шум, но в этом шуме я наконец различил протяжный звук, напоминавший вой раненого волка в ночной степи. В этом вое боль смешивалась с гневом и печалью.

У меня отлегло от сердца, и я спокойно зашагал при свете луны по мокрой мостовой.


Октябрь 1925 г.

СКОРБЬ ПО УШЕДШЕЙ (Записки Цзюань-шэна)

Если бы я мог, то описал бы все своё раскаянье и всю скорбь — ради Цзы-цзюнь, ради самого себя.

Тоскливо и пусто в убогой, заброшенной, всеми забытой комнатушке землячества. А как быстро летит время! Вот уже год прошел с тех пор, как я полюбил Цзы-цзюнь, как благодаря ей избавился от этой тоски и пустоты. Но все сложилось так печально, что я снова вернулся в ту же, будто назло пустовавшую комнату. Там по-прежнему разбитое окно, за окном — полузасохшая акация и старая глициния. У окна на том же месте стоит квадратный стол. У той же облезлой стены та же деревянная кровать. Поздней ночью, когда я лежу один на этой кровати, мне кажется, будто никогда я не был вместе с Цзы-цзюнь, будто прошедший год весь вычеркнут из жизни, будто его и не было и я не уезжал из этой комнатушки и не создавал, полный надежд, маленького семейного очага в переулке «Предвестник счастья».

Назад Дальше