— Это я, да, — хрипло сказал я.
От быстрой поступи у мамы вздрагивали губы, она заплакала. Барсик заскулил, отчаянно завилял хвостом и всем телом, едва не валясь с ног. Мама обнимала меня и не касалась пиджака кистями. А я растопырил руки и не мог наклониться, чтобы поставить чемодан и сумку.
— Приехал, все, приехал, — голос мой прерывался.
Какая-то могучая сила выдавливала из Барсика непрерывный писк, елозила собачку по земле, била об мои ноги. Мы вошли во двор, забыв пропустить его. Он заскулил, суматошно скребя калитку.
— Совсем, что ли, очумел от радости? — удивилась мама. — Вон же твоя дырочка в заборе.
В сенях жарко, как в бане, и пахнет хлебом.
— Вы хлеб печете, мама?
— Хлебный-то закрыли! — радуясь, что сообщает новость, сказала она. — Все сами пекут. Кому охота т а к и е деньги на казенный хлеб транжирить. Продавщицы аж плакали...
Я слушал, а сам переставлял чемодан с места на место, наконец, водрузил на табурет. Мама села и все говорила, намеренно не замечая его. При виде покупок запричитала.
— Федя, зачем тебе это надо было?! Уйму денег потратил! — сокрушалась она. — Мы бы и так перебились.
— А вот папе фермерский комбинезон. Я его в секонд-хенде нашел.
Мама щупала джинсовую ткань и что-то прикидывала в уме.
— Да ну его! Фермера нашел! Он напьется и потеряет где-нибудь.
— Тогда ж только в трусах домой придет! — я испугался, что она припрячет комбинезон.
— А что, не приходил? Приходи-ил, и не раз!
Пили чай с хлебом и сливками. Стол вынесли из сеней во двор, под березу. По-деревенски низко проплывали легкие громады облаков. Я подносил пиалу к лицу, а в ней дрожит солнце, чуть наклонял вбок — отражается ветвь березы, по краю курчавится облако. Трогал губами золотистый дрожащий шар, пил и представлял, что мы с мамой на небесах.
— А как коровы мам, которых мы с папой из колхоза привели?
— Слава богу! — махнула она рукой. — Слава богу, разделался он с ними со всеми, кого сдали, кого зарезали.
— Почему?
— А какой толк от них, Федор? Титьки тугие, сами больные, нервные. А весной-то что было — смех и грех, если рассказать! Повела их в первый раз на выгон. Красулька впереди наша, а эти за ней. Вроде идут. Подгонять уже стала к грейдеру, а они услышали шум дойки с фермы — и-и-их! Как рванули туда, я аж опешила. Что делать? Красульку пустила к стаду, сама домой. Соседку, Светку, позвала. Приходим в мэтэфе, на базу, а эти кулемы стоят среди других колхозных коров, тут им и кормушка и автопоилка. Счастливые, ждут, когда к ним доильный аппарат подключат, а ведь доенные они. Мне их даже жалко стало. На веревках вытаскивать пришлось и через всю деревню переть. Три раза, Федь, три раза они так убегали! — мама прерывисто вздохнула.
Я представил отца, увидел себя рядом с ним. Дорисовал за спинами морды коров и баранов. У всех был испуганный, беспомощный вид.
Листья березы картаво шевелились под ветерком, чай давно остыл.
Рано вечером приехал с работы отец. В нем ничего не изменилось.
— Здорово, здорово, сынок! С приездом! — отец, превозмогая усталость, суетился и стеснялся. — Ну, как там, в Москве?
Его рукопожатие очень жесткое и шершавое, будто рука в деревянной перчатке. Мы с отцом всегда только мельком смотрели в глаза друг другу, словно что-то нехорошее знали за собой и не поговорили об этом искренне.
— Вон, посмотри-ка, что тебе сын привез, — по-обычному глядя на отца, сказала мама.
— Ох, ты, вот это сынок! — отец развернул комбинезон, и лицо его растерялось. Опустил глаза, пощупал ткань, проверил молнии. А потом гордо встряхнул комбез. — Ребятам скажу — видели итальянскую рекламу по телевизору. Во-от, Федька мне у них купил… Да я теперь первый фермер на деревне!
— Смотри, не зафермерствуйся! — презрительно сказала мама.
— Ты че, мать? — отец болезненно заглянул ей в глаза. — Эх ты-и…”
Словно счастливый дурачок стоял Димка у главного корпуса Российского государственного университета МСХА имени К.А.Тимирязева. Неужели он был такой умный, что учился в этом солидном заведении? Ему ничего не вспомнилось и не раскрылось здесь. Конец весны. Сияют выпуклые оконные линзы. Студенты готовятся к сдаче экзаменов. Он с радостью откликался на просьбы дать подкурить или угостить сигареткой. Щурился на солнце и ждал, что его узнает какой-нибудь прекрасный человек, настоящий друг, и позовет с собой, раскроет ему глаза, расскажет прикольный случай из жизни того парня, и этот Димка вспомнит сам себя, освободится от вязкого морока, в котором находится с непонятных пор.
“Отец наконец-то стал хозяином. Появилось какое-никакое добро. Зачем ему пить? Радостно и приятно было ждать его с работы, уважительно готовить баню. Зашел дядя Миша, он колхозник, приезжает раньше с полей. Мама доит корову, а он сидит на бревне.
— Урожай-то какой нынче! — говорит он. — Двенадцать зерен в колосе насчитал. Даже обидно!
— Да, Миш, тяжело, — не расслышав, что он сказал, отвечает мама.
— Это как же они зерно собираются отвозить? Я слышал, две машины у них всего.
— И-их, не знаю, Миш, — пугается мама. — Сдохнут они, наверное, на этих полях.
— У нас в бригаде сколько машин, и то, боюсь, не хватит, а они как же?
— Не знаю, не знаю, Миш. Говорю же, каждое утро берет обед и уходит.
— Это как же они там без горячего? Чай ноги протянешь при такой работе и без горячего!
Вскоре приехал отец, заглянул на задний двор.
— Здравствуйте, товарищи, — он усмехнулся и присел на корточки рядом со мной, прислонился спиной к стене сарая.
Боком я почувствовал от папы густое, сухое тепло, такими теплыми волнами веет от заглушенного трактора.
— Убирать еще не начали?
— Пока влажновато, Миш, бороновали сегодня.
— А как агроном-то ваш зерно собирается возить? — громко спросил дядя Миша. — Две машины у вас только?
— Зачем две?! — вскинулся отец. — У нас “КамАЗ” есть, городского наняли, платить будем.
— А-а… А что же у вас…
Но отец встал и перебил его.
— Ладно, пойдем, дардомыга. Придет время, я тебя еще к себе возьму.
Мы с дядей Мишей засмеялись и пошли за ним. В сенях отец лег на диван, дядя Миша сел на скамеечку. Он украдкой посматривал на отца.
— Как же вы мульены свои делить-то будете?
— О-о, Миш, с долгами упаришься расплачиваться!
— А ваш-то на джипе рассекает, и с женой я его видел в машине! На ваши же деньги!
Отец приподнял голову и посмотрел на него ясными от усталости глазами.
“Сейчас поругаются”.
Отец сел и стал делать самокрутку из чернобыльской махорки.
— Да я уже устал ругаться, Миш, всю жизнь ругался в колхозе.
— Но он же, наверно, отчитывается перед вами за траты?
— Че отчитываться? В конце года деньги будем делить, и отчитается, он же все-таки по общим делам катается.
— Ну, ты даешь! Да разве ж упомнишь тогда все. Не-ет, обманет он вас, как детей малых, у него жена — бухгалтер!
Отец стряхнул пепел и нахмурился.
“Сейчас поругаются”.
— А! Лучше на одного агронома работать, чем в колхозе на сто начальников!
Я засмеялся, хоть и не хотелось.
— Обманет, обманет! — воодушевился отец. — А в колхозе нас как гнули, у-у! А я им еще до перестройки всю правду говорил, у меня уже была перестройка, а они меня за это на пятнадцать суток, — он затянулся и весело посмотрел на нас. — Парторгу говорю, вы, мол, на рыбалку государственную машину готовите, на общем бензине, а нас соляркой не заправили сегодня! А он как попер на меня! Утром председатель вызывает “на ковер”: Ты против кого прешь? Ты против партии прешь?! А я, мол, это кто — партия?! Это вы, куркули драные, партия?!
— Не выражался?
— Не-е, что ты!
Дядя Миша улыбался из приличия.
— Ну, они документы оформили на 15 суток. Утром на остановке говорю Альке, секретарше: давай бумагу сюда, я же знаю, зачем ты стоишь. А она шоферу папку отдала. Сидел я, сидел в отделении. Говорю: может, отпустите домой, в шесть автобус уходит? А ты че здесь, мол, сидишь? Так и так, говорю, за рыбалку! Там все смеялись. Иди, бумаг нет на тебя, охота вшей кормить. Ну, вернулся. И че ездил?
— Да я бы их всех сейчас, в упор, не жмурясь! — равнодушно махнул рукой дядя Миша. — Озверели совсем, чувствуют конец и хапают ртом и ж-ж.., как говорится, да-а!
Отец лежал спокойный, светлый и чистый, той особой, сухой чистотой человека, вернувшегося с поля.
— А ты все-таки скажи агроному. Что это вы свои продукты таскаете?! Пусть сам закупает.
— Да не умрем, Миш. Нас же никто не гнал из колхоза. Нам потерпеть маленько, а там деньги появятся, все будет хорошо.
Хорошее было лето”.
Димка с упоением изучал в Гугле карту Оренбуржья и на одной из них, почти у самой границы с Казахстаном, увидел свою деревню со странным названием Ченгирлау. Он увеличивал масштаб, гладил пальцем таинственную, трансграничную реку Илек, на одном берегу которой выжженная степь, а на другом — леса. Сердце вспухало в волнении. Ему представлялись тенистые аллеи, бархатно-зеленые корявые дубы; спокойные глубокие водоемы, ивы на берегу, к ним привязана лодка. Там, на родине, он будет читать исторические книги, просыпаться с рассветом, ходить к колодцу за водой. Ему виделось не деревенское, а скорее дачное что-то — домики с черепичной крышей, в домах — полосатые половики, кровати с чугунными ажурными спинками, ноутбук с Интернетом на свежеструганной столешнице.
Хорошее было лето”.
Димка с упоением изучал в Гугле карту Оренбуржья и на одной из них, почти у самой границы с Казахстаном, увидел свою деревню со странным названием Ченгирлау. Он увеличивал масштаб, гладил пальцем таинственную, трансграничную реку Илек, на одном берегу которой выжженная степь, а на другом — леса. Сердце вспухало в волнении. Ему представлялись тенистые аллеи, бархатно-зеленые корявые дубы; спокойные глубокие водоемы, ивы на берегу, к ним привязана лодка. Там, на родине, он будет читать исторические книги, просыпаться с рассветом, ходить к колодцу за водой. Ему виделось не деревенское, а скорее дачное что-то — домики с черепичной крышей, в домах — полосатые половики, кровати с чугунными ажурными спинками, ноутбук с Интернетом на свежеструганной столешнице.
“На закате мама поливала огород. Струя была то зеленой, то бесцветной, а когда мама под напором поднимала ее вверх, чтобы через плетень полить часть огорода дяди Миши, струя окрашивалась розово.
— Мам, а дяди Миши что-то не видать?
— Как, я разве не рассказывала тебе?! Умер!
Я посмотрел на черные стекла его дома.
— Одинокий он был. Из колхоза ушел зачем-то. Сестра ему, правда, помогала. Ее муж, начальник какой-то на тракторной станции, он ему трактор давал, еще там железки всякие, — мама вздохнула и покачала головой. — А потом попался, муж-то, черт его знает за что. Все у дяди Миши забрал шумором. Отец говорит, Мишка кое-как вспахал свое поле и напоследок зерном сверху побросал, чтоб не пропадала земля, что-нибудь да вырастет.
Мимо дома, срывая ветви клена, пробежала корова.
— Чет наших нет, — вспомнила мама. — Коров ему дали с колхоза. Сам ведь и доил их. Здороваться, говорит, не могу, пальцы ноют с непривычки. А весной прибежал к нам, поздно уже, руки в крови, — мама прерывисто вздохнула и долго отирала руки о передник. — Иди, папе говорит, а я попиху баб Саню и ветеринара позову. Оказалось, у коровы его двухголовый теленок родился. Ужас какой-то! Потом пить начал, бищара. Си-ильно закладывал. На папу бурчал, зря, грит, я Кузьму не послушался, на хрен вас с вашим фермерством. Ну и уехал к сестре, а там и умер вскоре, пьяный под машиной. Даже дом не продал. Сестра прода-аст.
— Да-а, не ожидал.
— Много умерло за это время. И все молодые. Пьют до усрачки… К бабе с дедом завтра сходи, они давно тебя ждут”.
Вот уже неделю Танюха не ночевала дома. Димка с удивлением открыл для себя прелесть одиночества. И оказалось, что он вполне себе приличный мужчина. Он теперь не пил воду из носика чайника, не разбрасывал носки по углам, словно бы это Танюха своим присутствием провоцировала его на совершение мелких мужских проступков. Он вдруг перестал голодать. Раньше Танюха если и готовила, то это было мучительно долго и сопровождалось всякими занудными поручениями. Вдобавок она не разрешала перекусывать бутербродами. Теперь Димка и сам не перекусывал, едва почувствовав голод, быстро готовил что-нибудь вкусное сам себе. У него появилась лишняя энергия. Он помыл в ванной полумертвого Кольку и вызвал ему врачей. Два мужика, толстый и тонкий, поставили капельницу, полдня очищали его кровь и читали лекцию.
“Дед подстрижен почти под ноль, только чубчик оставили. Китайский поношенный свитер с надписью “Бойз”, спортивные штаны и калоши.
— Аби! — крикнул дед и страшно закашлялся — разевал рот, хватал руками грудь и топал ногами.
Из спальни, с трудом переставляя пухлые ноги, опираясь о стену, тумбочку, стул, вышла бабушка. Тучное тело ее колыхалось, округло распирало халат. Желто-седые, кое-где еще черные волосы завиты в две мелкие косички, и это ужасно трогательно смотрится на старушечьей голове.
— Оу, Фюдор кильган! — бабушка улыбалась, на полных пористых щеках еле заметные девичьи ямочки появились, но карие глаза, тусклые, будто высохшие, равнодушны.
— Халь нищик, улым, учуба?
— Ниче, аби, все нормально, потихоньку.
— А зарплата какая у вас? — спросил дед.
— Ниче, бабай, хватает, в общем.
Дед одобрительно кивнул головой.
— Житух Москау-да нищик? — бабушка старалась поддержать беседу.
— Ну-у, ох, плохой… плохая, дальше некуда. Пенсии у ветеранов маленькие, цены ужасные. Бабушки стоят на морозе — сигаретами торгуют, а сами трясутся.
— И-й, раппым, бишара! — всплеснула она руками.
Дед, выпятив нижнюю губу и низко склонив голову, гладил ладошкой клеенку на столе.
— В деревне-то еще ничего. А там старики стоят возле метро и деньги просят.
— И-й раппым!
— Утыр индэ! — вскинулся на нее дед. — Ще ты какой?!
— Плохо, в общем, нищета страшная.
Бабушка цыкала и качала головой.
— Аби, щай куй индэ! — опомнился дед.
Она неуклюже засуетилась, а потом застыла возле печи на кухне.
— Бабай, мин защим на кухню пошел? — донеслось оттуда.
— Чай, чай! — крикнул дед и снова закашлялся.
После долгих приготовлений пили чай.
— Кабрижка йюк, пищинья йюк, канфит йюк, — оправдывалась бабушка. — Савсим нищата стал.
Дед, склонив голову, перекладывал чайную ложку с места на место, отгонял мух.
— Что, Горбачева не судили ишош? — по-русски дед разговаривал на местном диалекте. — Вить давно уж пора! — он легонько хлопал ладонью по столу, чубчик его вздрагивал. — Я бы сам их всех к стенке поставил!
— Бабай, утыр! — вскрикнула бабушка.
— Совсем, что ли, уже советской власти не осталось, а, Фюдор?
Вот уже третий год спрашивает дед о Горбачеве и Ельцине и каждый раз ошеломляет меня своей болью.
— Да-а, бабай. Там, в Москве, сейчас митинги, демонстрации против Ельцина, газеты его ругают. Один знающий человек говорил мне, что скоро должен быть суд. А как же, бабай, если таких дел натворил со страной, то…
— У-у, давно, давно пора! — дед отбросил ложку.
— Бабай, бабай, утыр индэ! — злилась бабушка.
— Че ты суешься, прям деле? Я дело говорю!
— Там против него большая компания, народ понял все. Хватит, говорят, надо к советской власти идти… Только Запад немного мешает.
— Америка, — слабым голосом сказал дед.
— Ничего-о, бабай. Скоро все поймут, скоро все будет хорошо.
На карнизике за окном сидела кошка, смотрела на меня и презрительно щурилась.
Потом дед упросил остаться поужинать и рассказывал о войне, махая руками, заливаясь тоненьким смехом. Как всегда, вспоминал Курскую дугу, переправу через Днепр и то, как три километра тащил на себе Петра Демьяновича, тяжелораненого командира. А бабушка поглядывала на меня с понимающей улыбкой, вздыхала, цыкала и тихо повторяла:
— Дела идет, контора пишет.
Так хочется запомнить — этого вечного солдата, эту подслеповатую женщину, родившую мою мать и вырастившую меня. До детского сада я говорил по-татарски, а потом все забыл, и маме при русском муже было неудобно поддерживать во мне этот язык. Так хочется законсервировать их навсегда и увековечить силой своей памяти эти яблони, этот домик, старый сладкий сервант, этот самовар, в котором я когда-то отражался весь с ногами, эти хомуты, висящие в чулане, родные эти запахи. Если это умрет и разрушится все, то умрет и во мне что-то, померкнут детские светлейшие мгновения.
Вечерняя прохлада овевала вспотевший от чая лоб. Дорога хмуро, серо пылила под ногами. Сел на плетешок и закурил.
Дома рассказал маме о политиканстве дедушки. Мама месила тесто для лапши и улыбалась.
— Лестницу ему сделал для работы.
— Да ну его! — дернула она локтями. — Сторож нашелся! Вот так, не дай бог, случится что, и помочь будет некому. Говорил ему отец, мол, дай нам свою землю… Ну, фермерам. А мы тебе и соломы, и сена, и зерна, все, что надо будет, привезем. И не дал! А теперь ходит в контору, унижается — то привезите, это привезите. Вечный коммунист какой-то!
Отец сидел на крыльце и курил. Его серая, еле различимая в темноте фигура от затяжки большой самокруткой по-разному освещалась, и мне казалось, что отец вздрагивает и беззвучно плачет. Он поздоровался, спросил, где мать, потом ляжет спать, повернувшись лицом к стене. Раньше читал “Советский спорт”. Теперь газет не выписывают, была одна районная. Мама выписала ее, ужасаясь огромности суммы, а оказалось, что это только за полгода. И они будто забыли, что есть на земле газеты, много чего есть.
— Пап, а вы с долгами расплатились?
Отец поежился и посмотрел на меня с беззащитным, болезненным удивлением.
— Какой там, сынок! Если бы нам за весь урожай в прошлом году заплатили, мы бы, фактически, погасили ссуду, может, и нам осталось бы что-то. В этом году по цене договорились, а все равно не платят, денег у них тоже нет, на элеваторе. А в банке проценты растут, мы и не знали, что он такой шустрый! Не знай теперь, что делать будем.
По раздраженной усталости, по жестам и мимике, видно, как отцу надоело оправдываться.
Стемнело. Деревья закурчавились, пышно зависли над сараями. Из-под крыльца, блестя глазенками, вышел ежик.
Мама гремела ведрами, собиралась доить коров. Ежик вздрагивал, щетинисто округлялся.