Лампа Мафусаила, или Крайняя битва чекистов с масонами - Пелевин Виктор Олегович 19 стр.


– Неужели? – спросил Крофт. – Если это была агрессия, почему они не испугались ответного удара?

– Вот здесь зеленые стервы все рассчитали верно, – сказал Капустин. – Ответного удара не произошло по той простой причине, что «Последний Звонок» можно пустить в ход только в настоящем. Рептилии решились на атаку, зная, что бородачи не смогут ответить, если в настоящем их больше не будет. Вы ведь не можете нажать на кнопку в прошлом или в будущем. Это можно сделать лишь прямо сейчас. Рассуждение было правильным. Но они не учли, что у бородачей могут появиться союзники, для которых настоящее время будет их родным домом. А они, получив это устройство, на кнопку нажмут легко… Если не с радостью.

Последние слова Капустина прозвучали в тишине очень веско. Даже угрожающе. Зеленые черти совсем приуныли.

– Вы полагаете, – сказал адмирал Крофт, – что Всевидящий Глаз – это такой сельский дурачок и его можно обвести вокруг пальца?

– Нет, – ответил Капустин, – я как раз так не думаю. Всевидящий Глаз знает правду лучше всех – именно поэтому он и попустил всему свершиться. По космическому закону корректор истории можно применять на последнем рубеже самообороны, под угрозой полного и окончательного исчезновения. И ваши зеленые выдры только что дали для этого повод.

– Вы выжидали момент, – сказал полковник А. – Вы сознательно провоцировали…

Капустин ничего не ответил.

– «Последний Звонок» не пощадит никого, – сказал полковник А. – Никого вообще. Вы отдаете себе отчет о последствиях?

– Отдаю, – кивнул Капустин. – Не пощадит никого из вашего племени. И, как правильно поняли наши американские партнеры, никакой хусспы под Федеральным Резервом тоже не будет.

– Но это далеко не все, – сказал полковник А. – Если убрать из мира Красоток А, изменится структура вашей реальности. Все моменты, где мы взаимодействовали с вашей цивилизацией, окажутся отредактированы. Ваш мир не сможет остаться полностью прежним. Весь наш вклад в него будет уничтожен. Это значит…

– Наши физики анализировали вопрос, – перебил Карманников. – Произойдут локальные завихрения прошлого, и в нем изменится несколько узлов. Но мир не перевернется. В нем просто добавится необъяснимого идиотизма. Профессор Берч будет ходить строевым шагом перед чокнутыми лесбиянками по какой-то другой причине, вот и все. Ну и для Хиллари вашей это плохо, сами понимаете. А так – переживем.

– Союзников потеряем не только мы, – сказал Крофт. – У вас их тоже не будет. Потому что бородачам просто незачем будет вступать с вами в союз. Мы даже про Всевидящий Глаз забудем. И вы забудете.

– Может быть, да, – ответил Капустин. – А может быть, нет. Что случится, на самом деле непредсказуемо. Поэтому я крайне не хочу пускать в ход эту штуку, крайне. И очень надеюсь, что мне не придется этого делать. Мы могли бы договориться. И по золоту, и вообще.

– Да, – сказал полковник А. – Договориться. Сейчас с этой целью прибудет мое высокое начальство.

– Какое начальство?

– Маршал А.

– А кто тебе дал команду, зеленая выдра? – бледнея, спросил Капустин и вытянул перед собой руку с лежащим на брелке большим пальцем.

– Они военные, Капустин, – сказал Крофт. – Такие же как мы. А у военных на все случаи предусмотрены процедуры. Они их просто выполняют, и все.

Капустин поглядел на меня.

– Маршал А, – сказал он, – это самая главная лесбиянка, которая размножается почкованием. Все остальные – ее версии.

– Знаю, – кивнул я, – уже имел честь…

Капустин повернулся к полковнику А.

– С какой целью вы его вызвали?

– Может быть, – сказал полковник А, – ему удастся убедить вас в пагубности вашего плана… Да вот он, уже здесь.

И тут, Елизавета Петровна, началось такое, что рассказ мой рискует превратиться в ваших глазах в записки сумасшедшего – лишенные, впрочем, литературных достоинств гоголевской прозы.

* * *

Не знаю даже, как правильно взяться за описание случившегося.

Сказать, что я увидел сладостное и прекрасное сияние, полившееся из круглых врат? Но я скорее подумал о таком сиянии. Зато мысль моя была настолько яркой, что теперь, вспоминая об этом миге, я прямо-таки вижу лучи света. Но в тот момент ничего подобного я на самом деле не наблюдал.

Мне показалось, что я слышу музыку неизреченной красоты (и мозг опять подсовывает мне ложную память о торжественных и стройных звуках как бы огромного хрустального органа). Но эту музыку я тоже воспринимал не ушами, а как бы воображал у себя в голове.

Это было не сияние, не музыка – а что-то совсем иное.

Происходило непонятное, никогда не случавшееся прежде – будто бы к сознанию моему прикоснулись вдруг с такой стороны, с какой прежде не приближались ни люди, ни черти, ни ангелы, и мой бедный рассудок пытался отыскать в переживаемом знакомые черты, сравнивая его то со светом, то со звуками, то со сладчайшим и невыразимо волнующим запахом, и все это казалось похожим, да – но лишь отчасти, потому что по своей собственной природе происходящее не было ничем из перечисленного.

Но оно происходило – и было нежнейшим и завораживающим. Меня словно бы пустили погулять по Эдему (мне даже пригрезилась моя липовая аллея, какой я запомнил ее в детстве).

Как жаль, думал я, что у обычного человека нет органа чувства, способного воспринимать эту разлитую в эфире сладость… А может быть, такой орган когда-то был, и изгнание из рая заключалось в том, что нас его лишили? Но эти мысли облеклись в слова уже потом, а в тот миг в сердце моем осталась одна непостижимая услада.

То же, видимо, ощущали все в комнате – и уже неважно сделалось, кто американец, кто чекист, кто русский дворянин… Я заметил слезы под желтыми очками – они были на всех глазах, и на моих, наверное, тоже.

А потом я увидел источник этого удивительного счастья.

В круглых воротах стоял маршал А.

Гульфик на его животе невероятно разбух и светился горячим фиолетовым огнем. Этот пламенеющий выступ и посылал в пространство те волны, что я пытался описать. Маршал А излучал такую любовь, такое понимание, такую негу, что бороться с этой лавиной не было никакой возможности. Рядом с ним мы все казались неразумными детьми. А он был – больше чем отец и мать, вместе взятые.

Все земные дела показались никчемными и жалкими – потому что ни одно из них прежде не приводило к этому опыту. Его способна была подарить только встреча с божественным гермафродитом (в тот миг казалось именно так), стоявшим в живых вратах. Бесконечная благодарность к нему смешалась с обидой на горькую человеческую судьбу – и полным равнодушием ко всем земным обязательствам.

И, когда знакомые желтые нити протянулись от пальцев маршала А к руке Капустина, тот даже не подумал возразить. Его пальцы разжались, и серебряный треугольник скользнул по желтым нитям прямо в хищно раскрывшийся – и сразу опять закрывшийся гульфик маршала А.

А потом Капустин всхлипнул:

– Кнопка была нажата. Нельзя было отпускать…

И тут же вся эта дивная благодать, что струилась на нас из круглых ворот, исчезла, словно сквозняк задул свечу.

Я почувствовал отвратительное похмелье – какого никогда не бывает от простой водки. И в этом мрачном свете (вряд ли вы знаете, Елизавета Петровна, что похмелье способно осветить запутаннейшие перипетии нашей жизни с невозможной отчетливостью) стало ясно, что никакого рая, куда на несколько сладких мгновений взял нас маршал А, нет – а есть временный обман чувств, за которым последует жесточайшая расплата.

Но все это больше не было важно, потому что мир уже изменился – да, Елизавета Петровна, изменился самым роковым образом. Меня захватило странное и незнакомое переживание, хотя некоторые из тонких похмельных мук, испытанных мною в прошлом, предвосхищали и его тоже.

В природе как бы появился новый элемент, подобный червоточине или трещине, прошедшей через все мироздание сразу. Трещина эта возникла не где-то в одном месте, а везде. Она была теперь в каждой мысли, каждом ощущении, каждом вздохе. И даже сама эта надтреснутость всего была надтреснута самым надтреснутым образом, сказал бы я – если бы не боялся, Елизавета Петровна, что вы увидите здесь попытку выражаться витиевато.

Сперва непонятно было, что именно происходит, но потом я услыхал как бы слабый звон – и вспомнил название загадочного оружия, о котором говорил Капустин.

«Последний Звонок…»

Звон этот и был той самой трещиной. Словно бы во всем мире вокруг, в каждой его щелке, в каждой песчинке и крупинке какие-то крохотные злые человечки установили по маленькому звоночку – и в самих этих звоночках тоже стояли еще меньшие звоночки, и так без конца: никакой телескоп или микроскоп не помогли бы найти место, чтобы спрятаться от этого звука.

Звон все время нарастал, и вскоре мне сделалось ясно – не спрашивайте только, каким образом, – что он звенел и в прошлом, всегда-всегда, просто до того, как Капустин нажал на кнопку, мы каким-то образом ухитрялись отметать этот звук от своего ума, как перестаем иногда слышать однообразный вой ветра или журчание воды.

Источником этого нарастающего вселенского звона был распухший фиолетовый гульфик маршала А. И чем невыносимее и громче становился звон, тем больше и ярче делался этот гульфик, как бы затмевая собою остальное – пока не превзошел свою госпожу и все прочее настолько, что стало казаться, будто в бескрайней межпланетной бездне висит, простите за непристойность, огромный мужской орган, восставший из небытия, чтобы покарать расу своих гонительниц.

Словно бы вспоротый этим звоном, мой ум стал мыслить очень быстро и точно. Я понял, что визит маршала А и весь драматичнейший символизм случившегося были изначально запланированы бородачами именно таким образом – ибо их оружие действует одновременно в прошлом, настоящем и будущем, и для целой картины нет разницы, из какого именно момента будет нанесен удар. Поэтому выбирать время и способ атаки можно было не из военных соображений, а из чисто художественных, что и было, судя по всему, сделано.

Теперь уже никакой космический суд не смог бы обвинить их в жестокости – ибо удар был нанесен как бы из небытия, после того, как сами они оказались почти уничтожены коварным и хитрым врагом… Потому, наверно, Всевидящий Глаз и попустил зеленым чертям взять такую власть и силу – ведь если он всевидящий, ему ведомо и будущее тоже.

Но тут звон сделался таким непереносимым, что разрушил сперва мои мысли, а затем сам себя – и исчезло все.

* * *

Профессор Берч был совершенно гол и парил в пространстве, раскинувшись шестиконечной звездой – он пролетел так близко, что я вынуждено различил все детали.

Я говорю о пространстве исходя из требований логики и языка – ведь должен был Берч где-то находиться. Но что это было за пространство, я в тот миг не понимал. Может, и никакого пространства не было вообще, а были лишь одни умственные допущения.

Думал же я не о том, где мы, а о другом – почему-то мне было вполне ясно, что посмертная нагота Берча есть свидетельство глубочайшего и непримиримого материализма – не в смысле неверия во Всевидящий Глаз, а в смысле отсутствия каких-либо духовных интересов.

Потом я увидел двух других американцев.

Адмирал Крофт был одет протестантским пастором, а на Димкине оказался масонский фартук – я видел похожий в энциклопедии.

С фартуком этим прямо на моих глазах произошло удивительнейшее изменение. В первый момент я различил на нем тот самый загадочный знак, что был на хусспе зеленых рептилий и на показанной мне купюре. Но этот круг с перевернутым треугольником, словно испаряясь от моего взгляда, свернулся и исчез – и вместо него на фартуке появился треугольник такого же размера, но уже обращенный вершиной вверх. Кольца вокруг него теперь не было, зато в его центре появился глаз – и по виду этот новый символ очень напоминал брелок Капустина.

А потом я увидел наших – если тут уместно, конечно, такое обозначение.

Карманников тоже был нигилистически гол. Вот только звезда его тела из-за анатомических особенностей выглядела скорее пятиконечной и весьма раздувшейся. На Капустине с Пугачевым были ветхие подрясники и поблескивающие военные сапоги, что немедленно выдавало их связь с православным вероучением.

– Что происходит? – громко спросил я непонятно кого.

И этот непонятно кто ответил:

– Прошлый мир погиб. Исчез. Кончился.

Этот голос был мне интимно знаком – я уже слышал его у себя внутри, причем с самого детства. Говорить с ним было так легко, что сперва даже не возникло вопроса, кто это.

– Вот просто так взял и погиб?

– Мир гибнет часто. В этом нет ничего особенного.

– То есть? – изумился я.

– Тебе же объясняли. Когда мир гибнет, из Книги Жизни вырывают всего одну страницу, и рядом всегда остается почти такая же. Апокалипсисов было несчетное число, происходили страшнейшие эпидемии и войны, землетрясения, огненные дожди и потопы – и это будет продолжаться вечно. Все живое погибнет еще много-много раз. И все равно останется жить совсем рядом…

– Не может быть, – сказал я, чтобы сказать хоть что-нибудь.

– Еще как может. Не может быть никак по-другому.

Я наконец увидел того, с кем говорю.

Это был… аквариум. Да-да, большой круглый аквариум, или нечто на него очень похожее – а в центре этого шара с водой плавала как бы маленькая золотая рыбка, состоящая из одного глаза.

И такая прехорошенькая!

Знаете, Елизавета Петровна, когда видишь смеющегося золотоволосого ребенка, в своем веселом счастье забывшего все на свете, перестаешь думать о горестях – и на душе становится светлее… Вот это было похоже. Упоительно было смотреть на эту рыбку – такой радостью она искрилась. Казалось, в каждой ее чешуйке отражается по солнцу – или, может быть, она и была всеми этими солнцами сразу.

Перемещалась она в своем аквариуме как-то странно – то появлялась в его центре, то уплывала вдаль, совсем пропадая – и даль эта была такой, какой ни в одном аквариуме поместиться не может, из чего я решил, что имею дело с оптическим обманом.

– Кто ты? – спросил я.

– Всевидящий Глаз.

Я не то чтобы не поверил, а подумал, скорее, что говорю с каким-то очаровательно завравшимся ангелочком – и мое умиление только выросло.

– Прости, но ты как-то мелко выглядишь.

– Я вообще никак не выгляжу, – ответила рыбка. – Что значит «выглядишь»? Рядом со мной нет другого глаза, чтобы на меня смотреть. Нет даже никакого «рядом со мной». Это ты выбираешь мою форму и голос, каким я говорю. Даже смысл моей речи на девяносто процентов ты сочиняешь сам.

Я вспомнил, что мне рассказывали про этот самый Всевидящий Глаз – и спросил:

– Если ты Всевидящий Глаз, то чьими же мозгами ты сейчас думаешь?

– Как чьими? Твоими, дурашка.

Я понял наконец, каким сачком поймать эту врунишку.

– То есть я сам тебя представляю, и сам за тебя думаю. В чем же тогда разница между Всевидящим Глазом и Маркианом Можайским?

– Ни в чем, – ответила рыбка. – С чего ты вообще взял, что такая разница есть?

На это я не нашелся ответить.

– У тебя чистая совесть и беззлобная детская душа, – сказала рыбка (Елизавета Петровна, клянусь честью, не вру). – Поэтому для тебя я золотая рыбка. Но твои гости увидят меня иначе, потому что у них с совестью сложнее.

Я понял, что уже потерял из виду и американцев, и чекистов.

– Можешь посмотреть на меня их глазами, – продолжала рыбка. – Вдруг тебе понравится больше.

Аквариум, где она плавала, вдруг начал отдаляться, быстро увеличиваясь в размерах и теряя прозрачность. Скоро он превратился в далекое золотое лицо.

Как описать его… Оно походило на солнце, последний раз поднявшееся над миром – грозная слава и сила исходили от его черт. На нем словно застыла печать высокой думы – выражение его было так строго-спокойно, как не может изобразить ни одна земная икона. Несомненно, это был лик Отца, вернуться к которому рассчитывает в глубине сердца всякий блудный сын.

Глаза безмерного лика были закрыты, а на лбу его сверкал треугольник с глазом – такой же, как я видел на фартуке Димкина.

Величественность этого зрелища, Елизавета Петровна, не описать никакими превосходными степенями. Я был потрясен – и догадался, что наступает тот самый Суд, о котором столько говорят попы всех религий… Но хоть происходящее смиряло душу сверх всякого описания, я не удержался от греховной мысли, что, сложись наша смерть чуть иначе, треугольник на этом грандиозном лбу был бы перевернут и заключен в кольцо…

А затем меня, будто сухой лист, закрутило в вихре вокруг огромной головы; стоит ли говорить, что тот же ветер сдул с меня и все остатки вольномыслия. В смерче рядом со мной летели американцы и чекисты (вот только голые Карманников и Берч куда-то делись, из чего я заключил, что с маловерами эта фаза происходит иначе).

Самым жутким было то, что голова как бы поворачивалась вслед за нами, и мы все время видели этот Лик. Он ни на миг не отводил от нас своего треугольного глаза, и я чувствовал, что этот пристальнейший взгляд слой за слоем снимает с моей души покровы, заглядывая в каждый из совершенных сызмала поступков.

Потом вращение прекратилось, и мы повисли в пустоте.

Тогда голова заговорила.

Губы ее при этом не размыкались, но громогласные слова раздавались прямо в моем мозгу. Она никого не называла по имени, но каждый раз было понятно, кому адресован ее вопрос. Сперва она обратилась к Капустину:

– Чего ты хочешь за содеянное тобой в жизни?

– Да будет, Господи, воля не моя, но твоя, – быстро ответил Капустин.

Мне показалось, что Лик чуть нахмурился.

– Чего просишь ты? – обратился он к Пугачеву.

– Пусть будет воля твоя, Господи.

Брови сдвинулись еще сильнее – и мне почудилось, что я слышу далекий гром.

– Ты? – вопрос был задан адмиралу Крофту.

– Да свершится твоя воля, – сказал тот торжественно и с чувством.

– Ты? – вопрос был задан Димкину.

Назад Дальше