— Чистое, незамутненное зло — вот что они такое. Живое колдовство, путь во Тьму, который всегда виден слабому, глупому или злому. Пока в мире есть фейри, Истинный Свет не воссияет на этих землях безраздельно, не наполнит умы и души, не пропитает их целиком, изгнав Тьму. И почему, почему вы против этого, светлый отец?
Словно в изнеможении, он рухнул в кресло, снова опираясь подбородком на сплетенные пальцы, но уже не глядя на епископа.
— Потому, — помолчав, отозвался Домициан, медленно подбирая слова и думая, что никогда прежде не замечал у Альбана столь сильной неприязни к народу холмов, — что фейри — зло, разумеется. Вы правы в этом, ваша блистательность. Но эта война не оставит нам другого выбора, кроме как истребить народ холмов полностью, а с ними и всех остальных. Я не знаю, кто и как посмел применить стрелы Баора, но в глазах фейри именно мы будем предателями, а предательства они не прощают. Понимаете ли вы, какой ужас способны они выпустить на волю, ваша блистательность? Даже кошка, загнанная в угол, дерется отчаянно. Мы же не знаем и сотой доли их силы. Той силы, что они пока не применяли, сами, быть может, опасаясь ее. Это как камень, что катится с горы, увлекая все новые валуны, пока, набрав силу, камнепад не валит вековой лес и не запруживает реки. Умоляю, ваша блистательность, не решайте необдуманно. Против нас восстанет сила, бороться с которой… рано! Слишком рано! Пусть народ холмов ослабнет, запертый в этих холмах, мы же будем крепнуть, отнимая у них все новые и новые заповедные земли…
— Чушь, — бесстрастно бросил герцог, поднимая голову и в упор глядя на Домициана совершенно спокойным взглядом: Домициан видел такой взгляд у паладинов, прошедших полный обряд посвящения Церкви — и, увидев у наследника трона, содрогнулся. — Чушь, светлый отец. Я ничтожнейшее создание из всех, чтящих Свет Истинный. Моя душа отягощена пороками, я недостоин Благодати, разве что карающей… И она карает меня, карает жестоко… Но я знаю, в чем мое призвание. Оно в том, чтоб очистить землю, доверенную мне Светом, от порождений Тьмы. От тех, кто носит личину кабана или чумы…
Он осекся, и Домициан задохнулся от внезапного понимания. Сыновья Альбана! Действительно ли они погублены фейри или кто-то ведет с герцогом тонкую и жестокую игру? Кто-то, прекрасно понимающий, что ради мести за старших и спасения единственного сына герцог не задумается развязать вторую Войну Сумерек. Войну, которая, конечно, закончится победой, но страна будет обескровлена, лучшие воины и Церкви, и знати, полягут в этой войне… И придет… Придет инквизиция. Домициан произнес это про себя, прекрасно понимая, что никогда не решится сказать вслух. Потому что теперь все кусочки смальты встали на свои места, словно он сам был безумным мальчиком, видящим мир в пригоршне блестящих осколков. На мгновение Домициан, озаренный жестокой ясностью прозрения, понял, как это — и содрогнулся снова.
Реликвия, утраченная епископатом и возвращенная инквизиториумом, смерть двух старших наследников Альбана якобы от козней фейри, посол Престола Пастыря, предсказание деан-ха-нан и летающий где-то Ворон… Все сводилось в единую картину, безупречно четкую и жуткую в своей непреклонности. Домициан сжал кубок так, что пальцы скрутило болью. В висках стучало горячее и тяжелое, кровь шумела, застилала взгляд мутной красной пеленой, и Домициан испугался, что не успеет добраться до своих покоев, к спасительному амулету — так и упадет здесь, на богатый ковер, хрипя и дергаясь… А безумный герцог будет смотреть на него так же бесстрастно, а потом вызовет слуг и велит убрать тело.
— Простите мою горячность, светлый отец, — устало произнес Альбан, вытирая со лба пот, хотя в комнате было отнюдь не жарко. — Это пока лишь разговоры. Пока что у меня нет власти, чтобы решать такие… такое…
«Но скоро она у тебя появится, — все с той же смертельной ясностью подумал Домициан. — Стоит тебе принять корону, еще не остывшую от чела умершего брата, как война будет развязана. Да, народ холмов — это тьма. Глубочайшая древняя тьма, способная поглотить любой свет… И их, безусловно, должна ждать смерть. Но пока что фейри — единственная сила, способная сдержать Инквизиториум. Да, там, куда приходят псы Господни во всей своей силе и вере, воцаряется мир и благоденствие. Стоит посмотреть хотя бы на Молль и Теренцию. Или, прости Свет, на Город Пастыря. Но благоденствие оборачивается утратой памяти и попранием чести, люди забывают язык отцов и называют детей именами, которые никогда не звучали на этих землях. Рыцари оставляют меч ради весов, священники считают величайшим грехом неуплату церковной десятины, за пожертвования прощая пастве все: от разврата до колдовства и ереси. Богат и славен город Молль, но долго ли устоит он перед любым завоевателем или сдастся на его милость, как распутная девка? Ответа можно не искать, разве не правит в Молле уже третий дож за дюжину лет? Богата и блистательна Теренция, и у любого там есть кусок хлеба. А если и нету, то что проще, чем отвести дитя или жену на рынок, где смуглый купец, блестя глазами и улыбкой, оценит их красоту и невинность в звонкой монете, собирая караван невольников в свои земли»?
Домициан с трудом сглотнул комок в горле. Кивнул понимающе, сказал что-то успокоительное, пристойное случаю, поймал в ответ затравленный и явно больной взгляд герцога. Задумался невольно, какие же пороки могут терзать Альбана, не замеченного решительно ни в чем, кроме, разве что, внебрачных связей, каковой грех понятен у мужчины в расцвете сил, женатого на женщине, чья красота давно отцвела. Понятен, и если не простителен, то не карается очень уж сурово. В конце концов, что было бы, не окажись у герцога бастардов, в которых течет королевская кровь, пусть и разбавленная изрядно. Судьба королевства повисла бы на тоненькой ниточке жизни маленького Аурелия. Или… Или оказалась бы в руках северного конунга, чей брак с Амелией должен быть заключен весной, когда на Севере вскроются реки. А конунг этот, к слову сказать, вряд ли станет развязывать войну в стране, которую лишь недавно взял под свою руку и которая будет видеть в нем чужака.
Встав, епископ протянул руку для поцелуя, сам учтиво склонил голову в ответ. Уже выходя, обернулся на герцога, обмякшего в кресле, прикрывшего глаза. И не мог не подумать, что цена жизней тысяч людей и благоденствия целой страны — жизнь одного человека. И несмываемый грех, разумеется. Но мало ли грехов на его, Домициана, совести? Кто может доподлинно знать волю Света и судьбу, уготованную созданиям Тьмы? И кто знает, не погибнет ли душа страны Домициана без фейри куда вернее, чем с ними?
Одно он теперь понимал ясно: амулету фейри недолго лежать без употребления. Уже потому, что трудно придумать лучший повод для войны с нечистью, чем убийство епископа. Особенно, если епископ против этой войны. А Инквизиториум, разумеется, опять останется ни при чем.
2.Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина, двадцать шестое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного
Едва скрипнула дверь, пропуская человека, пригнувшего голову под низкой притолокой, Женевьева, спрыгнув с кровати, кинулась к нему. Упав на колени, схватила темную руку с узловатыми пальцами и принялась покрывать ее поцелуями, торопливо лепеча:
— Где они? Прошу вас, светлый отец… Умоляю… отведите меня к детям. Дайте хоть посмотреть на них! Энни больна! Она не сможет без меня! И Эрек тоже. Прошу вас. Я все скажу, все сделаю, только дайте хоть взглянуть, хоть узнать…
— Успокойся, дочь моя…
Сильные руки вздернули ее, рыдающую, вверх, помогли дойти обратно до кровати, тем более, что и идти было шага три: каморка, куда привели Женевьеву после допроса, от угла до угла насчитывала шагов пять-шесть. Вдоль длинной стороны едва умещалась маленькая кровать, на которой приходилось спать, поджав ноги. Впрочем, так было даже теплее, только живот мешал, и на вторую же ночь у Женевьевы начались судороги. На третью она просыпалась раз десять, растирая ледяные ступни, едва сгибаясь в отчаянно ноющей пояснице. А на четвертую и вовсе не заснула: ей все казалось, что где-то совсем рядом, за стеной плачет и зовет ее Энни. Стоило задремать — и плач начинался снова. Женевьева лежала в полной темноте — масляную лампаду ей давали лишь на день, просовывая ее в то же окошко в двери, куда подавали еду — и понимала, что сходит с ума. Разве можно услышать плач сквозь толстую каменную стену без малейшей щели? Но он был! Она могла бы душой своей в этом поклясться. И плакала девочка, тихо и жалобно…
— Успокойся, — повторил священник ласково и твердо, усаживая ее на кровать и опускаясь рядом на скамейку.
Женевьева подняла заплаканное лицо и увидела, что этот тот самый, что разоблачил ее глупую ложь на допросе. О, как она была глупа, отказавшись разговаривать дальше и приготовившись молчать даже под пытками, если понадобится. Ей ничего не сделали, просто отвели сюда и заперли в полном одиночестве. Дети! Ее дети…
Она набрала воздуха, чтобы умолять снова, но священник быстро поднял руку, останавливая поток просьб, уже готовый сорваться с ее губ.
— Разумеется, ты увидишь их, дитя мое, — сказал он негромко. — С ними все хорошо. Девочка и вправду нездорова, но мы позвали к ней монастырского лекаря. Ей нужен покой, тепло и целебные отвары. А еще, конечно же, молитва. Ведь ты молилась за нее, дитя мое?
— Днем и ночью, — прошептала Женевьева. — За нее и Эрека. Свет Истинный, в тебе упование мое, к тебе прибегаю во времена отчаяния и тобой сердце утешается…
Она повторяла слова знакомой с детства молитвы, и они, казалось, рвались из сердца, выплескиваясь болью и страхом.
— Я вижу, ты истинная дочь церкви, Женевьева. Твоя молитва глубока и искренна. Как же случилось, что Тьма опутала душу твою ложью? О, дитя моё, как я скорблю об этом.
Священник взял ее руки, у него были горячие, хоть и жесткие ладони, и Женевьева, давным-давно закоченевшая в этой подземной каморке и телом, и душой, едва не разрыдалась снова от этого простого жеста участия.
— Прошу вас, — снова повторила она униженно. — Дайте мне взглянуть на них. Хоть одним глазком. Я все расскажу. Я… просто не могу ни о чем думать, кроме них.
— Разумеется, ты их увидишь. Я сам отведу тебя. Бедная девочка… Служители епископского суда были слишком суровы с тобой. Увы, я уезжал и слишком поздно узнал об их решении разлучить тебя с детьми…
— Епископского? — повторила Женевьева, трепеща. — Так вы…
— Я инквизитор, дитя моё, — сказал священник по-молльски. — Светлый брат Арсений Каприччиола. Родился и вырос в Молле, как и ты. И я здесь, чтоб восстановить справедливость.
— Благодарение Свету Истинному, — прошептала так же на молльском, изнемогая от внезапного облегчения, Женевьева. — Инквизитор, да еще моллец… Что же вы сразу не сказали! О, отец мой… Я так виновата! Так раскаиваюсь… Я совершила грех, ужасный грех! Но мои дети, они ни при чем, клянусь Светом Истинным и благодатью его. Пусть поразит меня гнев господень, если я солгу хоть в одном слове! Только, умоляю…
— Идем, дитя моё, — поднявшись, мягко проговорил инквизитор.
Его суровое лицо, тогда, на допросе показавшееся Женевьеве таким неприятным, теперь освещала изнутри ласковая улыбка. Дрожа, Женевьева последовала за ним на трясущихся ногах, по-детски опасаясь, что дверь не откроется. Но та открылась, скрипнув, а в коридоре их ждал монах в теплом плаще и надвинутом на лицо капюшоне. Он поднял над головой факел, освещая путь, и повел их длинными темными коридорами наверх. Идти было тяжело: она отвыкла от движения за эти дни, и ноги все норовили подкоситься, но отец Арсений взял ее под руку, помогая… Только выйдя из очередного закоулка и прикрыв глаза от ударившего в них света, Женевьева поняла, что здесь, наверху, ясный день. Воздух был так свеж и благоуханен, что у нее даже в груди закололо, а потом потемнело в глазах и голова поплыла куда-то…
Женевьева очнулась, лежа на постели. Мягкой постели, застеленной чистым шерстяным покрывалом, а второе покрывало укутывало ее сверху от подбородка до пят блаженным теплом.
— Энни! — вскинулась она, умоляюще глядя на отца Арсения, что сидел рядом, глядя на нее с явной тревогой. — Я шла к детям! Где они?
— Они здесь, рядом…
Рука отца Арсения легла ей на лоб, показавшись раскаленной — Женевьева и не думала, что так замерзла, а ведь совсем не чувствовала холода.
— Они в соседней комнате, — сказал отец Арсений. — Ждут тебя. Слышишь голос?
Женевьева прислушалась. Действительно, из-за двери, простой деревянной двери, чуть приоткрытой, слышался голос. Эрек читал вслух «Роман о Лисе», давным-давно прочитанный им. Это было в Молле, целую вечность назад. Но неужели в монастырской библиотеке есть такое чтение?
Женевьева прислушалась. Вот Эрек закончил главу, и Энни спросила что-то тихим, но ясным голосом. А в комнате было тепло, за окном, забранным тонким прозрачным стеклом, пели птицы и утренний солнечный свет сиял, проникая во все существо Женевьевы и согревая, кажется, не только тело, но и душу. Она даже глаза прикрыла от облегчения, что дети — вот они. Живы, здоровы, в тепле и под присмотром. И не может быть, чтоб ей не дали повидаться с ними потом, какое бы наказание ее не ждало. Она выросла в Молле, где инквизитора можно встретить чаще, чем зеленщика или молочника. И она точно знала, рассудком и душой, что Инквизиториум справедлив. Гораздо справедливее, чем местные священники епископата: грубые, смотрящие на нее свысока и насмешливо, не верящие, что она сожалеет о своем проступке и хочет снова стать верной дочерью Церкви. Неважно, что заслуженная кара ждет ее, дети не пострадают без вины…
— Я действительно не хотела, святой отец, — прошептала она, глядя в строгие, но исполненные понимания и сочувствия глаза инквизитора. — Там, в часовне, я только желала пересидеть ночь. Но дверь открылась, и вошел человек. Я не знаю его, клянусь. Ни имени, ни звания… Он выглядел, как наемник. Или, может, бездоспешный рыцарь. И, кажется, он не отсюда. Черный, как ворон, носатый, глаза — угли… Он колдовал… Осветил часовню колдовским огнем и расспрашивал меня о том, что я сделала. Сказал, что чтит старых богов, да простит меня Свет — я лишь повторяю его слова…
— Я понимаю, дитя мое, — мягко успокоил ее отец Арсений. — Продолжай, не страшись.
И она продолжила. И говорила, говорила, выплескивая весь накопившийся страх и стыд, что мучил ее все наполненные заботой о детях дни и бесконечные, полные раздумий, ночи. Рассказывала о постыдном договоре, на который ее толкнуло отчаяние, об ужасе, что колдун назвал Охотником, и о песне, которую пела замерзающими от холода и страха губами, не зная, чего боится больше: что черный колдун погибнет — и Охота вернется за ней, или что он спасется — и ей придется отдать нерожденное еще дитя.
— Разве ты не хочешь избавиться от ребенка, зачатого колдуном и нечестивцем Бринаром? — негромко и словно равнодушно спросил ее отец Арсений, не отрывая, впрочем, от Женевьевы внимательного взгляда.
— Как я могу, светлый отец? — растерянно удивилась Женевьева. — Ведь это невинное дитя, непричастное к делам своего отца. Да поможет мне Свет, я… уже люблю этого ребенка.
Она опустила глаза, стыдясь своего признания. Наверное, и правда, нельзя любить отродье колдуна. Но ведь это ребенок. Теплый комочек, живущий у нее во чреве под сердцем. И, кажется, уже занявший в сердце то же место, что и другие ее дети.
— Я слышу, как он шевелится, — призналась она, снова поднимая глаза на инквизитора, чей взгляд явно смягчился. — Да простит меня Свет, но мне легче было бы отдать душу, чем этого малыша. Ведь он совсем беззащитен, отец мой…
— Разве? — все так же негромко и тяжело уронил инквизитор. — Как и ты, он под защитой Церкви, дочь моя. Ничего не бойся, дитя. Твое раскаяние так же чисто, как твои слезы… Разумеется, ребенок останется с тобой.
— А как же клятва, светлый отец? — прошептала Женевьева, мучительно прислушиваясь к голосам из другой комнаты, дверь в которую прикрыли, когда она начала рассказывать о случившемся в проклятую ночь. — Я дала клятву. Он… обещал погубить Энни с Эреком.
— Успокойся, дитя, — снисходительно улыбнулся отец Арсений, гладя ее по голове, как маленькую девочку. — Клятва, данная под принуждением, недействительна. Силой и благодатью матери нашей, Церкви, я разрешаю тебя от нее. Ничего не бойся. Ты поедешь со мной в монастырь инквизиториума, там наш целитель присмотрит за тобой. А когда придет срок и ребенок появится на свет, вся сила Церкви станет на вашу защиту…
— Благодарю… О, благодарю…
Женевьева запнулась, но все же спросила не о том, что боялась услышать:
— А Эрек… ведь он действительно…
— Убил барона? — подсказал ей отец Арсений. — Что ж, это деяние, само по себе не похвальное, можно понять… Я назначу ему епитимию. Думаю, чтение и заучивание Книги Истины искупит грех. И работы в монастырском саду и на конюшне, пожалуй. Юноше благородного происхождения это послужит во смирение гордыни. Больше ты ничего не хочешь спросить, дитя моё?
Он смотрел на нее с такой понимающей улыбкой, видя ее насквозь, и Женевьева покраснела, прижав к загоревшимся щекам ладони и опустив взгляд: ей часто говорили, что глаза у нее бесстыжие, слишком смелые для порядочной женщины.
— Что… что будет со мной, светлый отец? — вымолвила она, наконец, с немалым трудом.
Молчание длилось долго. Боясь посмотреть в лицо инквизитору, Женевьева ждала, изнемогая от страха и надежды, пока, наконец, сверху не прозвучало:
— Покаяние, дочь моя. Покаяние, неустанные молитвы и служение Свету Истинному, милосердному в справедливости своей и справедливому в милосердии. До конца дней твоих я назначаю тебе за грех договора с Нечистым, совершенный от страха и в отчаянии, читать семь раз молитву о благодати на рассвете и трижды — молитву об искуплении грехов в полдень. Каждый день, без изъятия. Разве что ты будешь сильно больна и не сможешь прочесть молитву вслух… Тогда прочти ее за пропущенные дни потом, когда выздоровеешь. Подавай щедрую милостыню каждый год в день своего греха, жертвуя деньгами или служением ближнему — как сможешь. Также вышей покров на алтарь с той сценой из Книги Истины, что укажет тебе священник, и укрась в меру своего достатка: без скупости, но и не отрывая необходимого от детей. Поняла ли ты, Женевьева?