Шёл старый еврей по Новому Арбату... - Феликс Кандель 16 стр.


По утрам встаю – юный натуралист, первым делом к растению. Взглянуть с интересом, как розовеют без опасения листья, удлиняются в воде корешки, обгоняя друг друга, кустятся, ветвятся, и вот уже борода провисает до дна, безобразная борода из блеклых нитей забивает бутылку – смотреть не хочется.

Вынимаю растение из воды, ножницами обрезаю бороду, оставляя крохотные усики, – в надежде, что снова проклюнутся корешки, радуя всяким утром.

Но они больше не прорастают, и неделю, и две; бросовое растение заскучало, обесцветились его листья, покрылись болезненным багрецом, стали усыхать по одному.

Они же не для меня старались, блеклые корешки, не для моего любования всяким утром.

Росли, множились, бородой провисали до дна, чтобы напитать листья.

И бросовое растение, радовавшее глаз, в бутылке очертаний изысканных – талия и бедра завлекательной женщины – тихо усохло.


Князь Белосельский, современник Екатерины Великой…

…говаривал: "Другие делали худое, а он худо делал хорошее".

Сидели в оркестровой яме музыканты, играли на дневных и вечерних спектаклях.

Громоздился над ними дирижер, попавший в яму по знакомству или недоразумению, что тоже возможно. Усердно махал палочкой, а музыканты играли, на него не глядя, – было незачем.

Возгордился.

Стал покрикивать, множить слова без понимания, чтобы следили за взмахами его руки.

Окружили в антракте, пригрозили:

– Не прекратишь указывать, станем играть, как дирижируешь.

И наступил мир в оркестровой яме.

Но кто высится над нами? Кто машет и машет палочкой, а мы живем, не взглядывая, ибо – отвыкли?

Нет мира в нашей яме, нет и команды "Отбой!", лишь разносится по морям-океанам:

– Спасите наши флотские души!

А сухопутные – что с сухопутными будет?..

Сын заканчивал медицинский факультет.

Молодые врачи произносили клятву Асафа га-рофе, Асафа-врача – еврейский вариант клятвы Гиппократа, где присутствуют такие слова:

"Не разглашайте тайн, доверенных вам;

не обходите стороной бедных и нуждающихся;

не выдавайте зло за добро, а добро за зло;

не идите путем колдунов, пользующихся заклинаниями;

не мстите врагу, если он слаб и болен;

да не будет у вас гордыни, не осквернятся самомнением сердца ваши…"

Побывал на церемонии у сына, выслушал клятву Асафа-врача – тут же возник вопрос, каждому и себе:

– Клятва – отчего только у них? Почему прочие обходятся без этого?

"Укрепитесь в силе, не давайте вашим рукам опускаться, да пребудут в вас чистота, верность и правда…"


Ганнон, житель Карфагена…

…купил множество птиц, запер в темном помещении и научил говорить: "Ганнон – бог!" Затем выпустил птиц на волю, чтобы разнесли эту весть по миру, однако на свободе они всё забыли и снова стали чирикать.

В давние времена, к праздникам, на здании Центрального телеграфа вывешивали исполинские портреты вождей. Шагали на Красную площадь колонны демонстрантов, кричали громкоговорители, выжимая возгласы одобрения, смотрели сверху, как оценивали, обладатели вселенской правды, соблазняя мечтами неисполнимыми, ими же отвращая.

"Появился М., – сообщил брат. – Был в Париже у родственников. Какое самое яркое впечатление? Самое яркое: на пляже одна очень хорошенькая девица похлопала его по груди, уважительно сказала: "Мужик‚ ГУЛАГ!"…"

– Что нам за дело до чужого безумия? – отмахнутся недальновидные граждане.

Ответит владеющий опытом:

– Безумие – разве бывает оно чужим? Безумие – оно заразительно.

У каждого народа своя память.

Свои дни радости и горя.

Здесь тоже, раз в году – флаги на окнах и балконах, флаги на машинах, флажки на военных кладбищах, на каждом могильном камне ко дню памяти солдат.

Портретов нет. Нет на домах портретов руководителей партии-правительства, нет их нигде. Парадов тоже нет, разве что пройдут по улицам – дружными полуодетыми рядами – представители иной сексуальной ориентации.

– Господи, – вздохнет старушка с тротуара. – Будто нет у нас иных забот…

Приехав в Израиль, разглядывал по телевизору здешних деятелей, пытался понять, что за люди правят страной. Не разбираясь поначалу в политике, прибегнул к помощи физиогномики, чтобы по чертам лица определить – кто есть кто.

Брал каждого из них, мысленно помещал на здание Центрального телеграфа, в общий портретный ряд. Попадались такие, что приживались в том ряду – не отличить, вызывая сомнения с опасениями, однако не со всяким это происходило, нет, не со всяким, кое-кто топорщился, выделяясь.

Я и теперь не очень разбираюсь в политике: одни говорят, не думая, другие думают, не говоря, и невозможно разобраться, что на пользу себе, что во вред каждому. Но физиогномика пока не подводит.

Первоклассника из Тель-Авива спросили:

– Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?

– Не знаю, – ответил.

– Быть может, – спросили, – ты будешь политиком, даже министром?

– Нет, политиком быть не смогу.

– Почему?

– Когда говорю неправду, – разъяснил первоклассник, – то смеюсь при этом. Какой из меня политик?..


Побывали в кибуце у товарки Дуси…

…высмотрели возле ее дома малый росток, выкопали с корнями, привезли домой.

Прошли годы, немало лет, и в квартире – джунгли.

Растение разрослось.

Поднялось по стене с моей помощью.

Добралось до второго этажа, улеглось в кресло.

Воздушные корни провисают донизу, змеятся по полу, словно угрожают, подползая.

– Дождешься, – обещают редкие гости. – Ты дождешься. Оплетут и задушат.

– Вы, – отвечаю. – Вы дождетесь.

Отделяется от стебля витой буравчик, растет, раскручиваясь, обращается в прорезной лист. Внуки приносили бабочек всяких выделок и расцветок, усаживали их на листья; они и теперь там, в гуще произрастаний, недостает, разве что, обезьянок на лианах.

Зимой растению холодно в доме, холодно и мне, особенно по ночам, когда снег в горах.

Редко, но выпадает.

В свитере тепло, как в валенке, – всё равно пробирает. Не Сибирь, конечно, но мерзнуть не хочется.

В большой комнате – камин у стены, которому требуется топливо, немало топлива. По осени звонили в нужное место, и привозили дрова кубометрами, которые мы укладывали на балконе, пленкой покрывали от дождей.

Дрова бывали разные, год на год не приходилось. Всё зависело от того, какой лес очищали после пожара, какой сад сводили по старости, чтобы насадить иные деревья.

Привозили сосну с натеками подсохшей смолы-живицы.

Сосна легко разгоралась, постреливая искрами, горела бурно, напоказ, без остатка – только подбрасывай полешко за полешком.

Топили мы и эвкалиптом

Горел он достойно, без излишних восторгов, но ароматы выделял скупо, слабо истекающие, словно держал для себя, не желая расставаться с эфирными маслами.

С ними уходил в печную трубу.

С оливковым деревом бывали трудности.

Оно с трудом разгоралось, оливковое дерево, требуя постоянного внимания, могло погаснуть, своевольное и капризное, напустив дыму до потолка. Да и не хотелось отправлять в топку узловатые скульптурные изделия, поражавшие воображение; одно из них и сейчас у меня, удивляя замысловатостью форм.

Вишенные поленья – лучше не подобрать.

На срезе вскипала смола, густо багровая, лопалась, истекая, наполняла пространство перед камином восхитительным запахом домашней вишневки, настоянной на сахаре, в стеклянной банке под марлей.

Что у меня теперь?

Висит под потолком бездушный кондиционер.

Смолой не вскипает, искрами не постреливает, лишь раскрывает створки и погуживает, ароматами не балуя.

Дрова больше не заказываю, камин не топлю, не сижу возле него, заглядевшись на огонь; желание порой возникает и быстро угасает, подобно масличным поленьям в камине, напустив – вместо дыма – едкой горести на весь дом.

Утверждал знающий человек: "Нет никакой власти над прошлым, кроме забвения".

Но оно почему-то не приходит.


Любил выбрасывать вещи из дома…

…люблю выбрасывать и теперь.

Чтобы не угнетали своим обилием, утесняя жизненное пространство, не лезли нагло в глаза и руки, не пучили шкафы с ящиками – борьба вечная, безнадежная. И самое омерзительное: ты к ним привыкаешь, к этим вещам, ты их вроде не замечаешь, но они за тобой следят, они используют малейшую твою слабину и множатся, множатся, множатся, а ты привыкаешь, привыкаешь, привыкаешь…

Терпеть не могу магазины одежды.

Где на плечиках висят десятки костюмов, – как выбрать тот, который тебе не нужен? Где настойчиво просят пройти в примерочную, и надо почему-то раздеваться, надевать то, без чего можно обойтись, а продавцы польстят равнодушно: "Вам это подходит!.."

Терпеть не мог магазины одежды, терпеть не могу и теперь.

А продуктовые магазины любил – наследие голодного детства, чтобы, не спеша, от прилавка к прилавку, рассматривать изобилие того, что способно напитать человеческое тело. Будоражила воображение и улица со многими ресторанами, в запахах пряностей, – то ощущение притупилось, улетучились и иные предпочтения, а жаль…

Заглянул в Интернет, обнаружил свойства мужчины, обладающего схожим именем.

"В школе Феликс учится неровно, отличается ленцой, хотя способности у него есть. На замечания учителей реагирует болезненно, может вспылить, наговорить дерзостей и затем... расплакаться.

Работу и профессию Феликс ищет престижную и выгодную, дающую быстрый и большой доход. Женится с выгодой, старается, чтобы материальные и иные положительные стороны брака сочетались с красотой и сексуальностью будущей жены.

Тяжело переносит стрессы, может легко спиться".

Не хочется соглашаться с таким определением, добавим взамен свое, выстраданное.

Люди бывают отличимые в толпе и бывают неотличимые. Первым поклон с почтением, последним – безразличие, локоть в бок.

Я был неотличим и даже очень.

Прыгал по тротуару с поднятой рукой, выскакивал на мостовую с опасностью для жизни, но таксисты пренебрегали, просвистывая мимо. Даже те, что тормозили, взглядывали на меня с сомнением, говорили после раздумья:

– Еду в парк…

Когда бывал не один, повторялось то же самое.

Друзья просили:

– Схоронись за углом.

Я хоронился.

Первое такси останавливалось на их призыв.

Распахивались двери.

Я выскакивал из-за угла.

– Еду в парк… – говорил шофер и укатывал за горизонт.

От себя не скроешься, друг мой, лучше себя не будешь.

Меня опасались.

Со мной отказывались ловить такси и с опаской присматривались ко мне на входе в метро.

– Уезжай, – сказали друзья. – Тебе тут не везет. Там будет нормально.

Но здесь уже…

На одной только неделе…

Гвоздь пропорол покрышку у машины.

Кондиционер не пожелал обогревать комнату, зато исправно ее холодил, хотя дело подошло к зиме.

Отказало дистанционное устройство для переключения телевизионных программ.

Телевизор покрылся полосами без особого на то повода; не отстал от прочих и прибор для измерения давления крови, утомившись от частого применения, – как мне без этого прибора?

Встал посреди квартиры, сказал громко, отчетливо, чтобы услышали и приняли к сведению:

– Всё равно нормально.

Дрогнули. Засомневались в своем неповиновении, а утомившийся прибор собрался с силами и показал нормальное давление крови, как у младенца.

Сто двадцать на шестьдесят.

Устыдился, должно быть, заодно польстил.


12.

"…как тебе его работа, друг мой?.."

"…странно. Очень странно. Собрано немало всякого, будто в посмертном сборнике…"

"…он и есть таков. Каждое сочинение – оно посмертное, к завершению деяний, автор уже иной, и работы будут иными, если, конечно, будут…"

На стене, рядом с камином, закреплена продолговатая плата бежевого цвета, – так пожелал Артур из Бейт-Лехема, мы тому не противились.

На плате поместили рисунки внуков наших и внучек, с младенческих их времен.

Больше всего рисунков Даниэлы, пять или шесть; смотрит на нас девочка в цветных нарядах, косички торчком: возле дома, под оранжевыми солнцами, с птицей над головой. И на каждом – на каждом ее рисунке – руки у девочки распахнуты на стороны.

Словно без утайки отдает себя миру, мир принимает в себя.

Злобу можно скрывать до поры до времени.

Доброта – ее не упрячешь.

Даже у птицы, что над головой у девочки, распахнуты на стороны руки-крылья.


* * *

Внуки мои не знают русского языка.

Правнуки не будут знать, так полагаю.

Книги мои не прочитают, в мой мир не войдут – другие не войдут тоже.

Человечество, слушай меня!

Плохому не обучу, человечество!

Попытаюсь, во всяком случае.

Этот сочинитель – это "Я".

"Я" – этот сочинитель, но никто о том не догадывается, никому нет дела.

Как же так? Вот оно, мое "Я", в доставшемся от рождения теле. Вот он, мой надышенный мир – не чей-нибудь. Зачем ему исчезать, миру моего "Я", отличному от прочих?

Я понимаю: закон природы. Но я этого не понимаю!

Восклицаю горячечно, будто убеждаю кого-то:

– Неразумно. Несообразно… Быть такого не должно!

Иду к Стене Плача – вымолить невозможное.

– Две просьбы можно?

– Можно, – отвечают без слов. – Здесь можно.

И я прошу…

Когда не будет меня…

Уже без меня…

Чтобы взлетел с земли мир моего "Я", вознесся в звездные дали с неисчислимой скоростью, выискал планету, не побывавшую в употреблении, заполнил ее собой.

Мой мир на той планете, только мой – никого больше.

И чтобы прилетел неприкаянный странник – душа на распыл, приземлился, тоской занесенный в галактики, – какая на безымянной планете потаенная, какая звенящая нота радости неведомого ему существа!

Чтобы поселился на той планете.

Прижился. Утешился. Душу наполнил мною.

И снова это буду "Я".


* * *

Отвечаешь за тех, кого приручил.

За тех, кого отвадил, тоже отвечаешь.

Которые перестали досаждать – их не воротить.

– Тебе угрожает опасность, – сообщает из-под обложки Гоша-провидец, – жить долго, очень долго, пережить нас и вспоминать каждого. Не лучшее, согласись, занятие на исходе дней. Расплата – она впереди.

Встаю на балконе, встречая.

Встаю, провожая.

Руку поднимаю к приветствию и расставанию.

Чего бы хотелось? Более всего?

Остаться в памяти – тенью на балконе, с рукой, поднятой для встречи, только для встречи…

И снова Жан де Лабрюйер, с которого начинались эти страницы: "Если бы одни из нас умирали, а другие нет, умирать было бы крайне досадно".

На кладбищах, на их могильных памятниках, подсчитываю годы жизни усопших. В биографиях известных людей подсчитываю, а также в сносках, примечаниях-комментариях. Знаю, кого из ушедших обогнал по возрасту, – время было ко мне милосердно, не знаю, кто обгонит меня.

Она приснилась Марку Кипнису, моему другу. Обеспокоенная. Встревоженная.

Моя жена, которой давно нет на свете.

– Идем, – заторопилась. – Надо спасать.

– Кого?

– Найдем кого.

Шли, не зная куда.

Высматривали, не зная кого.

Не могли обнаружить.

Голову клонила на плечо. Слезы лила.

– Не спасли. Мы его не спасли…

– Но старались. Мы же старались.

Плакала, утешения не принимая.

И сны имеют пределы.


* * *

Мой телефон – в заднем кармане брюк.

Хожу с ним.

Живу с ним.

Присел на спинку кресла, придавил его наборные кнопки – высветился номер.

К-3-43-73.

Номер телефона нашей перенаселенной квартиры.

– Надо же, – подумал. – Давно маме не звонил…

С мамами у нас нехватка, мама – ее многим недостает.

В опустевшем жилище, затхлом и пыльном, где отемневшие побелки на стенах от шкафа, картин и семейных фотографий, где выветрились запахи постояльцев и сиротились по углам оставленные за ненадобностью книги, увидел поручни на коридорной стене.

Жили в квартире старые люди, по этим поручням можно проследить их замедленные передвижения на кухню, в ванную и туалет.

Старики – с пространством не в ладу, не в ладу со временем.

Какая нынче неделя? Год какой? И мама отвечала отцу, когда строил планы на завтрашний день:

– До завтра надо еще дожить.

Папа отвечал, когда беспокоилась о его здоровье:

– Что ты волнуешься? Молодым я уже не умру.

Была у него операция. Велели: сидеть – не двигаться‚ повезли на каталке в палату. "Стоп!" – сказал в коридоре‚ встал, пошел в туалет. "Ты что делаешь?!" – закричал я. Даже не ответил. Сделал свое дело‚ сел в каталку – повезли дальше.

– Как здоровье? – интересовались.

– До смерти хватит.

Был у него инфаркт, снова велели не двигаться. Наутро поднялся с кровати, и это был конец.

Племянница вспоминала: "Он был хорош собою. Всю жизнь. В гробу лежал – красавец".

Мама оставалась без него одиннадцать месяцев.

Прожили вместе пятьдесят два года, похоронены в одной ограде на Востряковском кладбище.

Брат написал из Москвы:

"Это‚ наверно‚ возрастное, но мне часто снится девятая квартира и ее жильцы‚ вплоть до бабушки. И, конечно‚ родители. Но даже во сне я понимаю, что им очень много лет‚ и такого не может быть..."


* * *

Сказано неспроста: "Жизнь кончается, чтобы уступить место другому". Но человек, который живет долго, неспешно, в расчете на многолетие, не совершает ли это за счет страдальца, которому недостанет вдохов-выдохов? И если оно так, справедливо ли это ради усреднения возрастных данных?

Назад Дальше