– Запишите адрес. Придете – узнаете.
Она жила на верхнем этаже, лифт не работал, и, чертыхаясь, пришлось одолеть кучу лестничных пролетов.
Дверь открыла печальная женщина, будто враз поседевшая. Оглядела меня настороженно, без симпатии, шепнула торопливо:
– Ее нельзя волновать.
Голос из комнаты:
– Мама, пусть войдет...
Она полулежала в кресле, спиной к окну, обдуманно, по всей видимости, чтобы оставаться в тени. Углядел лишь бескровную белизну лица, глаза в провалах, исхудавшие запястья рук.
– Сядьте, – приказала. – Вон там.
Я сел.
– Скажу сразу, – начала. – Я больна. Сердце не справляется с нагрузками. А лифт у нас неисправен.
Задохнулась. Закашляла немощно. В комнату заглянула женщина, но она отослала ее нетерпеливым взмахом руки.
Отдышалась. Заговорила короткими фразами, как выталкивала их немощными толчками:
– Надо помочь. Одной девушке. Иначе она умрет.
Изумился:
– Почему я?..
– Вы написали – вам отвечать.
"Как охотились на медведя на Дальнем Востоке?
С ножом и грушей.
Груша – это деревянная болванка с шипами. Ее кидали медведю, а он, дурачок, полагал, что с ним играют, и хватал ее. Шипы впивались ему в лапы, он не мог их развести, и его убивали.
Не знаю, правда это или нет. Но если это правда, я бы запретил такую охоту. Нельзя убивать того, кто думает, что с ним играют…"
– Что я могу сделать? – спросил.
– Вишневский оперирует. На открытом сердце. Устройте ее к нему.
Без сил откинула голову. Повторила:
– Иначе она умрет…
Женщина шепнула ненавистно в дверях:
– Уходите уже. Уходите!
Вышел на лестницу, повторил вслух:
– Ну почему я?..
Шел по улице, и казалось: она глядит вослед, глядит обреченно, беспомощно, уложив на подоконник исхудавшие руки.
Оглянулся. Поискал окно на верхнем этаже.
– За себя не попросила…
Самое удивительное: я устроил больную в институт Вишневского, но это не помогло.
Она умерла. Умерла и та девушка, которую посетил.
По восточному поверью птица Феникс приносит счастье тому, на кого упадет ее тень. Феникс пролетает не над каждым, не всякого опахивает крылом, тень не отбрасывает на страждущих.
Полвека почти прошло, как она сказала: "Должна вас увидеть…", а всё помню, до последней черточки.
Слова помню, которые поразили:
– Вы написали – вам отвечать.
Имя ее – забыл.
3.
Я – врун…
…изобретательный и находчивый.
Фантазии не занимать.
Чем старше становишься, тем чаще говоришь неправду, бесстыдно, затейливо, с убедительной интонацией, оберегая одиночество, которое ненавистно. Чтобы не застигли врасплох со своим приглашением, иначе придется идти в гости, сидеть за столом‚ как пришитая пуговица‚ наедаться без надобности, вымучивать в тоске пустые слова, удовольствия от этого не получая.
Отец у нас был живой, легкий на подъем, любитель чаепитий и шуточных перепалок, со старостью не соглашался, ни за что!
Брат признавал в письме: "Я‚ конечно‚ похож на отца в какой-то степени. Вот живучестью не похож‚ волей к жизни‚ даже поесть-попить с удовольствием не умею. Раньше как-то подлаживался, а сейчас уже и сил нет для этого. Суета сует и всяческая муть… А поспать – это похож. Надо больше спать‚ во сне люди не так изнашиваются".
Я, должно быть, пошел в брата.
Только вру бессовестно, единственный из всей семьи.
Вру в любой компании, посреди застолья, обожая выдумки с измышлениями, будто врывается без приглашения муза-притворщица с шустрыми глазками, косматая, патлатая, непоседливая, – врунов много, ко всем не поспеть, – наговаривает без задержки:
– Что делать? Что же делать?.. Родничок не зарастает с рождения, потнички по телу, гулькаю, насытившись, с интересом приглядываюсь к соске. Ладушки, ладушки, где были? У бабушки… То ли из детства не вышел, то ли в него впадаю.
Бобе-майсес.
Тысяча и один вымысел.
Вымысел изначальный. Вымысел сотворенный. Вымысел запредельный, который всегда под рукой.
На Востоке остерегают: у лгуна должна быть хорошая память.
Пока не жалуюсь.
А муза продолжает в пароксизме воображения:
– Прихожу в поликлинику – никого не застать. Врачи с сестрами выпрыгивают из окон при моем появлении, ибо бессильны помочь. Ой, мне же пора в постель…
И вылезаю из-за стола.
– Ой, я же опаздываю...
И нет меня.
Врун без воображения – дилетант.
Врун с воображением – творец, завиральных дел мастер.
Мне нравится быть таким. Мне это подходит. Казалось порой – огораживался писаниями от неукладистого мира, чтобы за каждым поворотом сюжета причина не уживалась со следствием, – кажется оно и теперь.
Как же он переполнен, мир вымыслов!
Сколько в него набилось, натолкалось – не протиснуться!
Заявляю откровенно, во всеуслышание, дабы не было кривотолков с пересудами: измышления – наша привилегия. Это не ляп с промашкой, не оговорка с обмолвкой – сознательный вздор, небыль, вычуры с выкрутасами, несообразная затейливость причуд в утехах вранья.
Даже правдивые сновидения меня не посещают.
Врун – он и во сне врун.
Врушки меня поймут…
Вечерами выхожу на прогулку, чтобы продышаться.
Трещины по асфальту. Причудливые. По всем направлениям.
Шагаю, чтобы не наступать на них, такая у меня игра.
Немного жульничаю, укорачивая или удлиняя шаг, потому что я лгун. Лгун и обманщик – что с такого возьмешь?
Вру себе. Вру другим. Обманываю и обманываюсь.
Журите меня. Браните. Попрекайте без жалости. Врун может обойтись и без слушателя: так даже занятнее.
На подходе ночи сажусь к телефону, который промолчал до вечера. Сам отключил с рассветом, а всё равно досадно, даже обидно.
Человеку нужно, чтобы у него зазвонил телефон.
Хоть когда.
Хоть от кого.
Беру трубку. Набираю номер – 14-55. Отвечают мужским голосом, на иврите, разумеется:
– Двадцать три часа девять минут.
– Здравствуй, – говорю, – это я.
Частые гудки…
Снова набираю номер.
Тот же голос:
– Двадцать три часа десять минут.
– Здравствуй, это я.
Гудки…
Хожу неприкаянно по коридору, по комнатам, вслушиваюсь в квартирную тишину.
На что похоже опустевшее жилье?
У кого как.
Набираю номер – 14-55.
Раз за разом.
– Двадцать три часа семнадцать минут.
– Ты забыл меня? Это же я!
– Двадцать три часа восемнадцать минут.
– Это я! Я! Я – это…
– Двадцать три часа двадцать минут.
– Ты меня узнал! Узнал, не притворяйся!.. Мы говорили когда-то, и я рассказывал, я всё рассказывал – больше некому. Что же ты молчишь?..
Гудки…
– Виноват, конечно, давно не объявлялся, но и ты… Позвонил бы, справился: как жизнь, приятель? Всё еще тоскуешь? Теснишь самого себя?..
Снова набираю номер…
Снова и снова…
– Двадцать три часа сорок семь минут.
– Двадцать три часа сорок восемь минут.
– Двадцать три часа…
– Не хочешь, – говорю, – не надо. Повторяю в последний раз. Здравствуй, это я!
– Здравствуй…
Девушки взглядывали на меня сегодня…
…женщины ко мне с интересом.
Дамы дрожжевой сытости отмахивали ресницами, – с чего бы это?
Вид мой?
Непривлекательный.
Одежда моя?
Неброская.
Спина?
Сутулая.
Походка?
Валкая.
Машина?
Не мытая, с вмятиной на боку.
Давно не взглядывали, я уж отвык, – что же теперь, снова привыкать?..
Когда заныло в глубинах ягодицы, пожаловался сыну-хирургу, а он сказал кратко:
– Отрежем.
Пошел к иглоукалывателю женского рода. Спросил между делом:
– Жизнь заодно не наладите? К пробуждению ощущений?
– Что бы пожелали?
На иврите нет "вы", но она моложе меня лет на сорок, – какое может быть "ты" к пожилому человеку, если сочиняешь по-русски?
Лежу на возвышении, утыкан иголками, ежиком на старости лет. Чувства приглушены, но не исчерпаны; по телу вяло блукает "ци", жизненная сила, которой недостает.
А за стеной, в том же оздоровительном центре – массаж души и тела, связь с иными мирами, блуждания по извилинам разума, омоложение с помощью ангельского вмешательства в клинике и на дому.
Это не для меня.
Ощетиниваюсь иголками по указанию знатоков Поднебесной, – но отчего равнодушно к моему мужскому началу ян ее женское начало инь? Интересует она меня, ох, интересует, неподступная иглоукалывательница. Беспокоит меня, ох, беспокоит до пределов желаний…
Человеку не помешают нежданные потрясения, даже в почтенном возрасте, но "ци" недостает в организме, ах, недостает!..
"Для сближения с женщиной необходимо нечто, обладающее ян, и темное время суток. Если ян и мрака слишком много, то возникают внутренний жар и безумная порча".
– Изнашиваюсь, – говорю, – с годами. Легкость уходит первозданная. Желания обходят стороной. Оправдание появляется при неудаче: не больно хотелось.
– Объясни(те) в подробностях, – хрипотца в голосе.
– Не получится. Надо об этом написать, чтобы разобраться.
Думаю – не думается.
Пишу – не пишется.
Зажигаю свет по комнатам в надежде на просветление. Хожу по квартире взад-вперед, набираясь разумения. Причитаю негромко:
– Чтобы меня так понимали, как я понимаю их… Чтобы меня так почитали, как почитаю их… Чтобы они меня… Чтобы я их…
Звоню по заветному номеру.
– Помогите, – прошу.
В том доме снимают обувь на входе и надевают тапочки. В том доме люстра под потолком, хрусталь в буфете, фортепьяно у стены; всё лежит на своих местах и ничего не теряется. В том доме живут замечательные женщины, которые отвечают:
– Нам некогда. У нас подруги рожают.
По замыслу Всевышнего, родам полагалось проходить без мучений, в день зачатия, – после изгнания из рая женщин наказали длительными страданиями.
Потому им и некогда.
Звоню по другому номеру в разброде чувств. Выговариваю слова тихой горести:
– "…но одиночество не враждебно общению, отнюдь, ибо ни в ком общительность не развита сильнее, чем в одиноком человеке…"
Кладут трубку, не дослушав.
У них мужья за столом.
Мужьям супы наливают, котлеты жарят, постели бегут расстилать.
Им тоже некогда.
Через неделю укладываюсь на возвышение для последующего излечения ягодицы. Вновь ощетиниваюсь иголками. Жалуюсь:
– Которые не влюбляются, те быстро стареют, – нет ли иголки от этого?
Отвечает коротко:
– От этого нет.
Обидеться бы на всех, на всё вокруг. Холить обиду, подпитывать с наслаждением: если не дано, так оно надолго.
Перехожу на крик:
– Искушениям не подвержен! По путям безобразий не шастаю! То с крыльями к облакам, то ползком по асфальту…
Слушает внимательно неприступная иглоукалывательница, которая меня тревожит. Но где мое ян, где ее инь, суровое и улыбчивое, манящее и отвергающее?
На цыпочках не устоять, а хочется, очень уж хочется. Не погадать ли на черепашьем панцире о ее намерениях?..
Говорит загадками:
– Не ловят рыбу на дереве.
– Покажи(те) язык, – требует.
Язык? И всё?.. Сердце готов раскрыть и показать, утомленное сердце с перебоями, достойное сожаления.
От иголок ноет ягодица. От непокоя саднит душу.
Всё-то она понимает, прозорливица: где только научилась, у каких целителей? Советует, снимая иголки, хрипотца в голосе, ох, уж эта хрипотца:
– Береги(те)сь своих желаний. Так принято в Поднебесной.
Добавляет на прощание:
– Когда дело завершено, следует устраниться. Так тоже принято.
Встаю – уже без иголок.
Оправляю одежды.
Кое-чего она добилась, недоступная, всколыхнув дремлющие чувства. Не акупунктурой, нет, не акупунктурой.
Говорил рабби в давние века: "Никто не покидает этот мир, осуществив хотя бы половину своих желаний".
Этим утешимся.
А боль из ягодицы ушла. Как не было.
Стою у светофора…
…взглядываю на машину поблизости.
Ребенок на заднем сиденье плющит нос о стекло, корчит рожицы – корчу ему в ответ.
Радуемся безмерно, довольные друг другом, разлетаемся по путям своим, а ребенок оглядывается, всё оглядывается, не наигравшись…
По пятницам и в праздничные дни я раздавал детворе конфеты, по паре карамелек на каждого.
Не успевал дверь открывать.
Не дождавшись назначенного дня, они молча вставали перед дверью, взглядывали просительно, – как не оделить карамельками?
Выросли те дети, обзавелись собственными, которых не привлекают чужие лакомства, – кормлю теперь птиц…
Будит меня предрассветный птичий пересвист.
Акация за окном вскипает от шевелений.
Дружная перекличка после ночных опасений:
– Как прожили эту ночь?..
– Как выжили?..
Сижу по утрам на балконе – памятником самому себе, пью кофе, жую бутерброды, разглядываю окрестности, которые обступают.
Голубка – кустодиевской купчихой – прохаживается вперевалку по балкону, по-хозяйски подбирает крошку за крошкой. Тельце тучное, откормленное, головка мелкая, – где только мозги размещаются?
Вороны, грузные на подлете, плюхаются на черепицы над моей головой, колготятся на крыше, перекаркивая друг друга, как неуступчиво торгуются, не поделив награбленное. Жизнь стала лучше, ворон стало больше из-за повышенной сытости и недоеденной пищи по окрестностям, – что им мои подачки?
Зеленые попугайчики, видом нездешние – откуда такие взялись? – крикливо просвистывают мимо, хвосты распушают на крутых виражах, притормаживая, словно опускаются закрылки у самолета, – кормом моим не интересуются.
Бульбули, легкие на крыло, на лету подхватывая угощение, – увертливой стайкой огольцов, готовых на дружные пакости, как из глубин подворотни несытого послевоенного детства, разве что не цыкают слюной, не подпугивают запоздалого прохожего.
Мой балкон – их стол.
Птицы – они не брезгливые.
Вот и воробей-паникер, тощий, вертлявый, неказистый, в линялом, будто застиранном, оперении. Кидаю ему крошки хлеба, кидаю крошки сыра: царская еда для заморыша, а он извертелся на перилах, даже попискивает от переживаний. Ему бы руки – схватиться в отчаянии за голову: "Вэй из мир!"; вот же она, еда, на расстоянии клюва, но боязно, всё-то ему боязно, пуганому от рождения.
– Глупый! – взываю молча. – Удача тебе привалила. Сытость на весь день.
Не верит. Не доверяет. Даже обидно.
Улетает, не позавтракав, оставляет в недоумении: неужто и меня следует остерегаться?..
По понедельникам хожу в магазин, закупаю продукты на неделю.
По вторникам приходит Аня, готовит еду из этих продуктов. Тоже на всю неделю.
Аня – полководец перед сражением.
Оглядывает поле битвы, прикидывает очередность изготовления пищи, зажигает газ во всех конфорках и не присаживается передохнуть, пока всё не завершит.
В один из дней Аня кухарничала на кухне, позвала вдруг без особого волнения:
– Феликс, у вас змея.
Она поднялась по наружной стене, заросшей цепкими растениями, проползла по балкону в комнату, укрылась за тумбой, на которой стоит телевизор.
Позвонил в городскую службу, сказал:
– Змея в доме. Что делать?..
Не успели ответить, как она выползла из-за укрытия: там, за тумбой, пыльно, должно быть, и нечего делать.
Большая, крапчатая – мы с Аней с ней справились. С помощью каминных щипцов и обуха моего топорика, который наконец пригодился.
Приехал змеелов, осмотрел ее, сказал:
– Не ядовитая. Но могла укусить.
Я расстроился: зачем убивали? Спросил:
– Две не могли заползти?
– Могли, – ответил, – но маловероятно.
Получил деньги за визит, ощутил мои сомнения, добавил в утешение:
– Если окажется вторая, приеду бесплатно.
По сей день вспоминаю ту, крапчатую, себя вспоминаю, тогдашнего. Даже в голову не пришло: убить или выпустить на балкон.
Убивать – оно проще…
Брат добавил в письме:
"Зачастил в Тимирязевский парк‚ на прудах куча уток‚ есть и утята: уж как они их выводят, под какими кустами‚ когда кругом люди и собаки‚ понять невозможно. Народ стал то ли гуманный, то ли сытый. В дни моей молодости было невозможно, чтобы на берегу лежали утки, которых легко убить и съесть".
В лесочке напротив музея…
…живут дикобразы-полуночники.
Ходят группами солидно и неспешно, покачивая иглами, как баран курдюком, подъедают во мраке растения с корешками, обгладывают кору с деревьев, не брезгуют жуками-червяками, к рассвету забираются в укрытия.
А в долине, заросшей соснами, бродят непуганые косули, вспархивают куропатки с сойками, лисички – меленькие, сероватые – суетливо перебегают тропинку, чтобы укрыться в земляной норе.
В той долине – возле моего дома – проходила некогда граница.
Между Израилем и Иорданией.
До сих пор попадаются осевшие, проросшие кустарником окопы и куски ржавой колючей проволоки.
Сосна вобрала в себя эту проволоку, облепила древесной плотью – так и живет. Щетинится светлыми иголками по весне, наращивает шишки с семенами, а проволока – да еще колючая – напоминанием в ее теле…
Подступил месяц январь, самая его середина.
Теплый покойный день после шквальных снеговых ветров.
Миндаль на склоне холма, узловатый, покореженный, бедами пригнутый к земле, обсыпало почками с красноватым обводом, а одна даже раскрылась, выказав белый пятилистник, – обещанием скорого весеннего буйства.
Тут и остальные заторопились: лепестки полушарием, один к одному, желтоватые тычинки изнутри в россыпи белоцветия, с негромким, призывным ароматом, чтобы выстоять в холодные ночи, под проливными дождями, не растеряв щедрой своей красы и моего изумления.