Шестьдесят рассказов - Дино Буццати 26 стр.


— Что случилось? — спросил я, выходя из терпения. — Могу я узнать, что случилось?

— Ох! — ответила Луиза, еще раз облегченно вздохнув. — Слава тебе Господи!.. Понимаешь, мне приснился сон. Ужасный сон… Я проснулась с таким сердцебиением… И просто не могла не…

— Да что такое? Это уже второй звонок за ночь. Что происходит, черт побери?

— Прости меня, пожалуйста… Ты знаешь, какая я впечатлительная… Иди спать, иди, я не хочу, чтобы ты из-за меня еще простудился… Привет. — Связь прервалась.

Я так и стоял с трубкой в руках, в тишине. Мебель, хоть ее освещала самая обыкновенная электрическая лампа, выглядела как-то странно. Словно человек, который собирался что-то сказать, вдруг спохватывается; мысль его остается невысказанной, и мы так ничего и не узнаем. Все дело, наверное, в самой ночи: в сущности, мы знаем лишь очень малую ее часть, а остальное огромно и таинственно, и в тех редчайших случаях, когда мы туда попадаем, нас все пугает.

Какая, однако, тишина, какой покой; этот почти что гробовой сон городских домов гораздо более глубок и глух, чем ночное безмолвие сельской местности. Но почему все же мне позвонили эти двое? Может, до них дошло какое-то касающееся меня известие? Известие о том, что мне грозит несчастье? Или все дело в предчувствиях, нехороших снах?

Глупости. Я нырнул в постель, с радостью ощутив ее тепло. Погасил свет. Улегся ничком, в своей любимой позе.

И в тот же момент позвонили в дверь. Настойчиво. Дважды. Звук этот ударил меня прямо в спину и отозвался во всех позвонках. Значит, что-то все же со мной случилось или должно случиться, и, судя по столь позднему времени, что-то недоброе, да, наверняка что-то недоброе, зловещее…

Сердце у меня бешено колотилось. Я опять зажег свет, но только в комнате, а в прихожей из осторожности зажигать не стал: как знать, вдруг через какую-нибудь малюсенькую щелочку в двери меня могут увидеть?

— Кто там? — спросил я, стараясь придать своему голосу твердость, но вопрос почему-то прозвучал жалобно, вяло, нелепо. — Кто там? — спросил я снова.

Никакого ответа.

Как можно осторожнее, не зажигая света, я приблизился к двери и, наклонившись, глянул в крошечную, почти незаметную дырочку, через которую все же можно было разглядеть, что делается снаружи. Площадка была пуста, и никаких движущихся теней я на ней не заметил. На лестнице, как всегда, горел слабый, тусклый, мертвенный свет, от которого люди, возвращающиеся вечером домой, как-то особенно чувствуют на своих плечах весь гнет жизни.

— Кто там? — спросил я в третий раз.

Ничего. Но вот послышался какой-то шум. Он шел не из-за двери, не с площадки и не с ближайших лестничных маршей, а снизу, должно быть, из подвала, и все здание от него вибрировало. Так бывает, когда по тесному проходу волокут что-то очень тяжелое, волокут с предельным напряжением сил. Действительно, что-то волокли. И еще в этом звуке слышался — Господи помилуй! — протяжный, невыносимый для уха скрип — так бывает, когда надламывается балка или щипцами выдергивают зуб.

Я не мог понять, что там такое, но сразу же догадался, что это то самое, из-за чего мне звонили по телефону и в дверь глухой и таинственной ночной порой!

Скрежещущий, надрывающий душу звук накатывал волнами, постепенно становясь все громче, словно эту непонятную вещь поднимали вверх. И тут я услышал доносившийся с лестницы непрерывный, хотя и приглушенный гомон. Я не удержался, потихоньку отодвинул цепочку и, приоткрыв дверь, выглянул наружу.

На лестнице (я видел всего два марша) было полно народу. В халатах и пижамах, кое-кто даже босиком, соседи высыпали из квартир и, перегнувшись через перила, в тревожном ожидании смотрели вниз. Я заметил, что все смертельно бледны и стоят неподвижно, словно страх парализовал их.

— Эй, эй! — позвал я через щель, не осмеливаясь выйти на площадку в пижаме.

Синьора Арунда с шестого этажа (она даже не успела снять бигуди) обернулась и посмотрела на меня с укоризной.

— Что там такое? — спросил я шепотом. (Почему бы не спросить громко — ведь никто не спал?)

— Тссс! — откликнулась она тихонько, с беспредельным отчаянием в голосе (представьте себе больного, которому врач сообщил, что у него рак). — Там атомная бомба! — И указала пальцем вниз, на первый этаж.

— Как это — атомная бомба?

— Она уже здесь… Ее втаскивают в дом… Это для нас, для нас… Идите сюда, смотрите.

Поборов неловкость, я вышел на площадку; протиснувшись между двумя незнакомыми типами, я глянул вниз и вроде бы рассмотрел какой-то черный, похожий на огромный ящик предмет, вокруг которого суетились с рычагами и веревками в руках люди в синих комбинезонах.

— Это она? — спросил я.

— Ну да, а то что же? — ответил какой-то грубиян, стоявший рядом со мной. Потом, словно желая загладить свою резкость, добавил: — Говорят, дородная.

Кто-то отрывисто, невесело хихикнул:

— Какая, к черту, дородная! Водородная, водородная. Последней модели, прах их побери! Это ж надо было — из миллиардов людей, живущих на земле, выбрать нас, прислать ее именно нам, на улицу Сан-Джулиано, восемь!

Когда первое, леденящее душу потрясение немного улеглось, ропот столпившихся на лестнице людей стал более взволнованным и громким. Я уже различал отдельные голоса, сдерживаемые рыдания женщин, проклятья, вздохи. Какой-то мужчина, не старше тридцати лет, безутешно плакал, изо всей силы топая правой ногой о ступеньку.

— Это несправедливо! — твердил он. — Я здесь случайно!.. Я проездом!.. Я ни при чем!.. Завтра мне уезжать!..

Слушать его причитания было невыносимо.

— А я вот завтра, — резко бросил ему синьор лет пятидесяти, если не ошибаюсь, адвокат с девятого этажа, — а я завтра должен был есть жаркое. Понятно? Жаркое! А теперь придется обойтись без него. Так-то!

Какая-то женщина совсем потеряла голову: схватила меня за руку и стала трясти.

— Вы только посмотрите на них, посмотрите, — говорила она тихо, показывая на двух ребятишек, стоявших с ней рядом. — Посмотрите на моих ангелочков! Как же так можно? Разве Бог может допустить такое?

Я не знал, что ей ответить. Мне было холодно.

Зловещий грохот продолжался. Как видно, им там, с ящиком, удалось основательно продвинуться вперед. Я опять посмотрел вниз. Проклятый предмет попал в конус света от лампочки. Стало видно, что он выкрашен в темно-синий цвет и весь пестрит надписями и наклейками. Чтобы видеть лучше, люди свешивались через перила, рискуя сорваться в пролет. До меня доносились обрывки фраз:

— А когда она взорвется? Этой ночью?.. Марио-о-о, Марио-о-о! Ты разбудил Марио?..

— Джиза, у тебя есть грелка?..

— Дети, дети мои!..

— Ты ему позвонил? Говорю тебе, позвони! Вот увидишь, он сможет что-нибудь сделать…

— Это абсурд, дорогой мой синьор, только мы…

— А кто вам сказал, что только мы? Откуда вы знаете?..

— Беппе, Беппе, обними меня, умоляю, обними же меня!..

И молитвы, жалобы, причитания. Одна женщина держала в руке погасшую свечку.

Вдруг по лестнице зазмеилась какая-то весть. Это можно было понять по взволнованным репликам, передававшимся все выше, с этажа на этаж. Весть хорошая, если судить по оживлению, которое сразу же овладевало услышавшими ее людьми.

— Что там? Что такое? — нетерпеливо спрашивали сверху.

Наконец ее отголоски донеслись и до нас, на седьмой этаж.

— Там указаны адрес и имя, — сказал кто-то.

— Как — имя?

— Да, имя человека, которому предназначается бомба… Бомба-то, оказывается, персональная, понимаешь? Не для всего дома, не для всего дома, а только для одного человека… не для всего дома! — Люди словно ополоумели от радости, смеялись, обнимались, целовались.

Потом внезапная тревога заглушила восторги. Каждый подумал о себе, все стали с испугом спрашивать о чем-то друг друга, на лестнице поднялся невообразимый галдеж:

— Какая там фамилия? Никак не прочтут…

— Да нет, прочитали… Какая-то иностранная. — (Все сразу же подумали о докторе Штратце, дантисте с бельэтажа.) Хотя нет, итальянская… Как вы говорите? Как, как? Начинается на Т… Нет-нет, на Б — как Бергамо… А дальше, дальше? Вторая буква какая? Вы сказали, У? У, как Удине?

Все смотрели на меня. Никогда не думал, что дикая, животная радость может так исказить человеческие лица. Кто-то не выдержал и разразился смехом, перешедшим в надсадный кашель. Смеялся старик Меркалли, тот, что занимается распродажей ковров с аукциона. Я все понял. Ящик с заключенным в нем адом предназначался мне; это был личный дар мне, мне одному. Остальные могли считать себя вне опасности.

Что оставалось делать? Я отступил к своей двери. Соседи не сводили с меня глаз. Там, внизу, зловещее поскрипывание огромного ящика, который медленно и осторожно поднимали по лестнице, неожиданно слилось со звуками аккордеона. Я узнал мотив песенки «La vie en rose».[23]

Что оставалось делать? Я отступил к своей двери. Соседи не сводили с меня глаз. Там, внизу, зловещее поскрипывание огромного ящика, который медленно и осторожно поднимали по лестнице, неожиданно слилось со звуками аккордеона. Я узнал мотив песенки «La vie en rose».[23]

27 ИСЦЕЛЕНИЕ © Перевод. Г. Киселев, 2010

Верстах в двух от города, на холме, стоял большой лепрозорий. Его опоясывала высокая стена, по которой взад-вперед прохаживались часовые. Были среди них надменные и неприступные, но были и такие, что сочувствовали прокаженным. С наступлением сумерек прокаженные собирались у подножия бастиона и расспрашивали часовых:

— Гаспаре, что там сегодня видно? Есть кто-нибудь на дороге? Карета, говоришь? И какая она, эта карета? А что, королевский дворец уже освещен? На башне запалили факелы? Уж не принц ли вернулся?

Прокаженные могли стоять так до бесконечности. Нарушая устав, добросердечные часовые отвечали им. Частенько они придумывали чего и не было: странников, фейерверки, пожары или извержения вулкана Эрмак. Часовые прекрасно знали, что любая новость была отрадой для людей, навеки заточенных в лепрозории. Даже тяжелобольные и умирающие не упускали возможности постоять у стены; их приносили на носилках те, что покрепче.

И лишь один юноша, попавший в лечебницу два месяца назад, не приходил с остальными. Некогда он был знатным дворянином, писаным красавцем. Теперь об этом можно было только догадываться. Проказа напала на него с редкой яростью и за короткое время обезобразила все лицо. Звали юношу Мзеридон.

Подходя к хижине Мзеридона, прокаженные спрашивали:

— Разве ты не хочешь услышать новости? Вечером будет фейерверк. Гаспаре обещал про него рассказать. Пойдем — не пожалеешь.

— Друзья, — мягко отвечал он, показываясь на пороге и пряча под белым покрывалом изуродованное лицо. — Я понимаю, что рассказы часовых служат вам утешением. Это единственная ниточка, связывающая вас с внешним миром, с городом живых. Ведь так?

— Так.

— Значит, вы смирились с тем, что никогда отсюда не выйдете. Я же…

— Что ты?

— Я исцелюсь. Я не смирился. И хочу, понимаете, хочу стать таким, как прежде.

Вместе с другими около хижины Мзеридона проходил старый и мудрый Джакомо, патриарх общины. Ему было почти сто десять лет, и вот уже век, как проказа поедала старика. От прежнего тела ничего не осталось: невозможно было различить ни головы, ни рук, ни ног. Превратившись в иссохшую тростинку, патриарх каким-то чудом сохранял равновесие. Его туловище венчал пучок седых волос, потому оно отдаленно напоминало опахало, каким пользуются благородные абиссинцы. Как он видел, говорил и питался — оставалось загадкой. На изъеденном проказой лице, покрытом белой коростой, не было ни одной щелочки. Но это и многое другое — тайны прокаженных. Старый Джакомо лишился всех суставов и передвигался, прыгая на единственной круглой ножке, вроде наконечника трости. Отвращения он, однако, не вызывал и скорее походил на растение, чем на человека. Был он очень добр и умен. И пользовался всеобщим уважением.

Услыхав слова Мзеридона, старый Джакомо остановился и, повернувшись к нему, сказал:

— Мзеридон, бедный мой мальчик, скоро сто лет, как я здесь. Из всех, кого я застал и кто попал сюда позже, никто и никогда не возвращался обратно. Таков наш недуг. Но ты сам увидишь: жить можно и здесь. Мы трудимся и любим. Среди нас есть поэты, портные и брадобреи. И здесь можно быть счастливым или, во всяком случае, ненамного несчастней живущих по ту сторону бастиона. Все дело в смирении. Но горе, Мзеридон, если дух восстает и льстится надеждой на несбыточное исцеление. Тогда сердца наполняются ядом.

Говоря, старец покачивал своим изящным белым султаном.

— Мне нужно, — стоял на своем Мзеридон, — нужно выздороветь. Я богат. Если ты поднимешься на крепостную стену, то увидишь мой дворец с двумя сверкающими серебряными куполами. Там меня ждут мои рысаки, гончие и охотники. И мои юные, нежные наложницы ждут, когда я вернусь. Пойми, мудрая тросточка, мне нужно выздороветь.

— Ах, если бы исцеление зависело от одного желания! — добродушно усмехнулся Джакомо. — Все мы были бы здоровы.

— Чтобы исцелиться, — возразил юноша, — у меня есть никому не известное средство.

— Догадываюсь, — кивнул Джакомо. — Всегда находятся мошенники, которые за большие деньги подсовывают новичкам тайные, чудодейственные мази. В молодости и я клюнул на эту удочку.

— Мази здесь ни при чем. Мое средство — молитва.

— Ты молишь Бога об исцелении? И убежден, что избавишься от недуга? А мы, по-твоему, не молимся? Не проходит и дня, чтоб мы не обращались мыслями к Богу. Однако еще никто…

— Вы молитесь. Верно. Но не так, как я. По вечерам вы отправляетесь за новостями к часовому, а я читаю молитву. Вы трудитесь, познаете науки, забываетесь в азартных играх, живете, как все, а я молюсь, молюсь без устали, исключая минуты, необходимые для поддержания сил. Я молюсь непрестанно — за едой и даже во сне. С недавнего времени я думаю только об одном: встать на колени и взывать к Господу. Молитвы, которые произносите вы, ничего не стоят. Подлинное моление есть невыносимая тяжесть. К вечеру я изнемогаю от усталости. Как нелегко на заре, едва пробудившись ото сна, тотчас вновь приступать к молитве… Порой смерть кажется мне избавлением… Но я собираюсь с духом и падаю на колени. Ты стар и мудр, Джакомо, ты должен меня понять.

В этот момент Джакомо стал покачиваться, силясь удержать равновесие. Горькие слезы залили пепельную корку его лица.

— Правда, правда, — рыдал старик. — И я в твои годы… и я предавался молитвам. Я стойко держался семь месяцев. Уже затягивались раны и кожа становилась гладкой и красивой, как прежде… Я выздоравливал… Но однажды я не выдержал, и все мои усилия пошли прахом. Теперь ты видишь, каким я стал…

— Значит, — сказал Мзеридон, — ты не веришь, что я…

— Да поможет тебе Бог! Мне нечего больше сказать. Да вселит в тебя силы всемогущий Господь, — проговорил старец и поскакал к стене, где уже толпились остальные.

Уединившись в своем жилище, Мзеридон вернулся к молитве, безучастный к призывам прокаженных. Стиснув зубы, обливаясь от напряжения потом, он боролся с напастью, обращаясь мыслями к Богу. И вот отвратительная корка начала постепенно сворачиваться и отпадать, а на ее месте воскресала здоровая плоть.

Слух об этом разнесся по всему лепрозорию. Вокруг хижины стали собираться любопытные. О Мзеридоне пошла слава, что он святой. Удастся ли ему победить болезнь, или столько сил потрачено впустую? Одни говорили, что удастся. Другие сомневались. Юноша был непреклонен.

В один прекрасный день Мзеридон вышел из хижины после двухлетнего затворничества. Солнце осветило его лицо. На нем не было больше следов проказы, оно не напоминало звериную морду, но сияло былой красотой.

— Он исцелился, исцелился! — кричали прокаженные, не зная, плакать им от радости или умереть от зависти.

Мзеридон действительно выздоровел. Теперь, чтобы покинуть лепрозорий, нужно было получить разрешение. Он отправился к врачу. Каждую неделю тот проводил осмотр больных. Оглядев его, врач заключил:

— Считай, что тебе крупно повезло, парень. Должен признать, ты почти здоров.

— Как? Только почти? — В голосе юноши звучало разочарование.

— Взгляни-ка на эту болячку, — ответил врач и дотронулся палочкой до крошечной точки пепельного цвета на мизинце ноги. — Хочешь выйти на волю — избавься и от нее.

Мзеридон вернулся в хижину. От отчаяния у него опустились руки. Ведь он считал себя спасенным и, сбросив груз напряжения, уповал на заслуженную награду. Оказывается, ему предстоит и дальше нести свой крест.

— Мужайся, — подбадривал его старый Джакомо. — Осталось последнее усилие. Главное уже сделано. Было бы безумием отказываться от начатого.

Неприметная морщинистость на мизинце ноги, казалось, не хотела уступать. Прошел месяц беспрестанных, усиленных молитв. За ним другой. Тщетно миновали еще три месяца. Силы Мзеридона были на исходе, когда однажды ночью, ощупывая больную ногу, он почувствовал, что язвы больше нет.

Прокаженные встретили его ликованием.

Наконец-то он был свободен. Перед кордегардией Мзеридон простился со всеми. Старый Джакомо, подпрыгивая, проводил его до ворот. Были проверены документы, скрипнул в скважине ключ, и часовой распахнул ворота.

В лучах утреннего солнца открылся мир, полный свежести и надежд. Шумели леса, зеленели луга, пели птицы. Вдали виднелся город, высились островерхие башни, белели террасы, окаймленные садами, развевались хоругви. Высоко в небе плыли воздушные змеи в виде сказочных драконов, а под ними кипела многоликая жизнь: услады, роскошь, женщины, приключения, двор, интриги, власть, подвиги — царство людей!

Назад Дальше