Проходит часа два, и мне начинает казаться, что грохот транспорта перекрывает какой-то взволнованный гомон. С нехорошим предчувствием выглядываю в окно. Так я и знал: что-то должно было случиться, уж слишком все удачно сложилось. Оказывается, я не заметил, что как раз там, где я поставил машину, в стене здания — проем, закрытый жалюзи, и теперь жалюзи подняли и из проема выводят на дорогу пикап. Трое мужчин в комбинезонах с надсадными криками рывками пытаются откатить мою машину. Они вытаскивают ее из уютного гнездышка голыми руками — такая она у меня легкая — и толкают в сторонку, чтобы освободить путь пикапу. Затем преспокойно уходят. А моя машина остается посреди дороги и загораживает проезжую часть. Вот уже и пробка образовалась. Прибежали двое полицейских; я вижу, как они что-то пишут в своих блокнотах.
Сбежав вниз, отвожу машину с проезжей части, ухитряюсь — сам не знаю как — разъяснить ситуацию полицейским и даже избежать штрафа. Но оставить машину на прежнем месте уже не могу, и меня снова затягивает в водоворот; мы кружим и кружим, не имея возможности остановиться, потому что остановиться просто негде.
И это, по-вашему, жизнь? Нет, надо бежать отсюда куда-нибудь на окраину, где нет такой яростной борьбы за место, да и вся обстановка менее враждебна. Там почти такие же пустынные улицы и проспекты, какие в прежние времена были в центре города, если, конечно, верить тому, что говорят старожилы. Но места эти далеко, и что-то они не очень привлекательны. И вообще, какой толк от машины, если держать ее приходится где-то у черта на рогах? А что я буду делать с ней вечером? Вечерами, когда наступает темнота, автомобилям, уставшим, как и мы, тоже нужен свой дом.
Но гаражи забиты до отказа. Их владельцы, еще несколько лет назад такие скромные и любезные, что мы могли обращаться с ними как с ровней, теперь стали важными персонами, к ним и не подступишься. Хорошо, если удается переговорить с их бухгалтерами, с секретарями или другими подручными, но и они уже не те услужливые молодые люди, какими были прежде. Без улыбки, надменно выслушивают они наши униженные мольбы.
— Видите ли, — говорят они, — у нас теперь предварительная запись. А в списке перед вами еще инженер Дзолито — он президент ФЛАМ, затем профессор Сифонета, граф Эль Мотеро, баронесса Спики.
Все эти солидные имена миллиардеров, представителей аристократии, знаменитых хирургов, крупных землевладельцев и великих певцов перечисляют для того, чтобы произвести на вас впечатление. Да и вообще, даже если мне этого не говорят, я сам знаю, что старенькие машины, да еще такие délabrées,[29] как моя, здесь не очень желанные гости: само их присутствие как бы наносит урон престижу фирмы. Вы никогда не замечали, какая кислая, какая презрительная гримаса появляется на физиономии привратника гранд-отеля, когда его порог переступает какой-нибудь замухрышка?
Итак, прочь отсюда — мимо пригородов, через поля и пустоши, все дальше и дальше. Я с яростью жму на педаль акселератора. Постепенно вокруг становится все просторнее, места пошли незнакомые. Вот потянулись сжатые поля, а вот уже и саванна началась, а за ней — пустыня; дорога теряется в бесконечном однообразии песков.
Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких признаков жизни. Наконец-то я один. И — тишина.
Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу.
— Прощай, — говорю я ей, — ты была славной машинкой, что правда, то правда, пожалуй, я тебя даже любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому ты теперь не нужна.
Она не отвечает. Я иду и думаю: что она будет делать ночью? А вдруг придут гиены и сожрут ее?
Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже уволили. До чего же я устал! Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен!
Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя букашка, дремлющая на голом лоне пустыни.
Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой протест и что-то кричит, кричит.
Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых своих ногах, притопываю и чувствую себя легким, как пушинка. Крики проклятого сторожа постепенно затихают вдали.
48 ЗАПРЕТ © Перевод. Ф. Двин, 2010
С тех пор как у нас запретили поэзию, жизнь стала, конечно же, проще. Нет больше ни прежней душевной расслабленности, ни нездорового возбуждения, ни склонности к воспоминаниям, столь пагубных для интересов всего общества. Дело — вот единственное, что являет собой истинную ценность; просто непостижимо, как человечество на протяжении тысячелетий пренебрегало этой основополагающей истиной.
Не выходят за рамки дозволенного, как известно, лишь некоторые гимны, как раз и призывающие к великим свершениям на благо нации, гимны, прошедшие через сито нашей уважаемой цензуры. Но разве можно назвать это поэзией? К счастью, нельзя. Они укрепляют дух работающих, но препятствуют порочному и невоздержанному полету фантазии. Может ли у нас, к примеру, быть место сердцам, охваченным так называемым любовным томлением? Можно ли допустить, чтобы в нашем обществе, посвятившем себя конкретным делам, духовные силы разбазаривались на восторги, не имеющие — это же ясно каждому — какой бы то ни было практической пользы?
Разумеется, без сильного правительства осуществить такое широкомасштабное улучшение жизни было бы невозможно. Именно таким сильным и является наше правительство депутата Ниццарди. Сильным и, разумеется, демократическим. Причем демократизм не мешает ему — этого еще недоставало! — в случае необходимости пускать в ход свой железный кулак. А самым горячим поборником закона о ликвидации поэзии стал, в частности, министр прогресса, депутат Вальтер Монтикьяри. Фактически он просто выразитель воли нации и всегда действовал, придерживаясь высокодемократического, если можно так выразиться, курса. Нетерпимость населения к этому тлетворному состоянию психики уже давно была вполне очевидной. Оставалось лишь подкрепить ее четкими ограничительными нормами на благо всего общества.
Надо сказать, что не многие законы причиняют так мало беспокойства отдельному гражданину, как этот. Действительно, кто у нас читал стихи? Кому они были нужны? Изъятие из государственных и частных библиотек неугодных закону томов было осуществлено без всякого труда; больше того, операция эта проходила в обстановке всеобщего подъема и удовлетворения, словно нас наконец освободили от обременительного балласта. Производить, строить, все выше и выше поднимать кривые диаграмм, укреплять промышленность и торговлю, содействовать научным изысканиям с целью повышения нашего национального потенциала, направлять (какое прекрасное слово!) все больше усилий на успешное развитие транспорта — вот, если уж на то пошло, поэзия, дорогие мои сограждане. Да здравствует техника, точный расчет, доскональное изучение спроса, тонны, метры, прейскуранты, рыночные цены, себестоимость и здоровая приземленность так называемых произведений искусства (если считать, что они вообще необходимы)!
Депутату Вальтеру Монтикьяри сорок шесть лет. Это довольно высокий и представительный мужчина; слышите, как он смеется в соседней комнате? (Ему сейчас рассказывают, как крестьяне отделали старого поэта Освальдо Кана. «Да я же не пишу больше стихов, — кричал несчастный, — клянусь, уже пятнадцать лет не пишу! Просто торгую зерном — и все». — «Но в прежние времена ты их писал, скотина!» И с этими словами его, прекрасно одетого, в шляпе и с тростью, бросили в навозную кучу.) Слышите, как смеется депутат? Да, этот человек уверен в себе и крепко держится на ногах, можете не сомневаться. Он один стоит сотни хлюпиков старого образца, тех, что, лениво облокотясь о перила балюстрады, созерцали небо в час заката и декламировали стихи о прекрасной даме.
Да и вообще все, что окружает депутата, конкретно и позитивно. К тому же он человек совсем не жестокий. На стенах в его кабинете развешаны картины известных художников; в основном это абстрактные композиции, которые тренируют глаз, не затрагивая души. Есть у него и прекрасная дискотека, свидетельствующая о безупречном вкусе хозяина — ценителя чистых духовных ценностей; конечно, вам не найти там слащавых опусов Шопена, но Хиндемит у него собран весь. Что до библиотеки, то, помимо научных трудов и документальных книг, там есть достаточно произведений развлекательных, рассчитанных на часы досуга. Естественно, это все книги авторов, стремящихся показать жизнь в ее истинном виде, без всякой отсебятины и выкрутасов; читая их, можно, слава Богу, не опасаться, что они затронут тебя до глубины души — вещь совершенно невероятная, хотя в прежние времена (просто трудно поверить!) это не только допускалось, но даже поощрялось.
Хороший смех у депутата, слушать приятно. Сколько в нем властности, самообладания, оптимизма, веры в конструктивное начало! Но так ли он спокоен, как кажется? Так ли уверен, что проклятое явление изжито полностью?
Однажды вечером дома после ужина он просматривал какую-то докладную записку. В комнату вошла жена.
— Вальтер, ты не знаешь, где Джорджина?
— Нет. А что?
— Она сказала, что пошла делать уроки. Но в комнате девочки нет. Звала ее — не отвечает. Я уже всюду искала.
— Она, наверное, в саду.
— И в саду ее нет.
— Значит, пошла к какой-нибудь подружке.
— Так поздно? Нет-нет. Да вон и пальто ее висит в передней.
Встревоженные родители обыскивают весь дом. Девочки нет нигде. Монтикьяри решает даже заглянуть на чердак — просто для очистки совести.
Здесь под балками, поддерживающими островерхую крышу, тихий и таинственный свет заливает сваленный в кучу хлам, старые поломанные вещи. Свет проникает сюда через выходящее на крышу полукруглое слуховое окошко. Оно открыто. Несмотря на холод, держась руками за подоконник, неподвижно, словно зачарованная, стоит девочка.
Что она делает там в одиночестве? Смутное, нехорошее подозрение возникает у депутата, и он тщетно пытается его отогнать. Оставаясь незамеченным, он наблюдает за дочкой, но та по-прежнему стоит не двигаясь и напряженно смотрит вдаль широко раскрытыми глазами, словно присутствуя при каком-то чуде.
— Джорджина! — (Девочка вздрагивает и резко оборачивается, лицо у нее совсем белое.) — Что ты здесь делаешь? — (Она молчит.) — Что ты здесь делаешь? Отвечай!
— Ничего. Я просто слушала.
— Слушала? Что же ты слушала?
Джорджина, не сказав больше ни слова, убегает вниз, и с лестницы доносятся, постепенно затихая, ее рыдания.
Депутат закрывает окошко, но, прежде чем уйти, бросает взгляд наружу: его подозрения не рассеялись. Что там могла разглядывать Джорджина? К чему прислушиваться? И тем не менее… Ведь отсюда ничего не видно, кроме пустынных крыш, голых деревьев, заводских цехов по другую сторону проспекта, невыразительной луны — в фазе примерно конца первой половины, — освещающей город и порождающей всем известные световые эффекты — глубокие тени, просветы в облаках и так далее. И ничего не слышно, кроме поскрипывания старых балок на чердаке и едва уловимого, похожего на вздох звука, витающего над городом, который потихоньку погружается в сон — в полном соответствии с естественным в это время суток замедлением производственного ритма. Все так обыденно и не представляет совершенно никакого интереса. А может?.. (На чердаке холодно, через щели между черепицами сюда проникает ледяной воздух.) А может, именно там, на крышах, неожиданно преображенных лунным светом — говоря по чести, даже сам депутат Монтикьяри не решится этого отрицать, — затаилась и чего-то все еще ждет поэзия, этот древний, как мир, порок? Даже дети, невинные создания, испытывают ее искус, хотя никто и никогда им о ней не говорил? И так — по всему городу, будто затевается какой-то заговор. Выходит, никакими законами, никакими карами, никаким всеобщим осмеянием ее, проклятую, не уничтожить? Значит, все, чего они добились, — это просто-напросто ложь, лицемерная похвальба невежеством, притворный конформизм? А он сам, Монтикьяри? Неужели же и в нем затаилось это чувство?
Чуть позже в гостиной синьора Монтикьяри спрашивает:
— Вальтер, тебе сегодня нездоровится? Ты такой бледный!
— Ничего подобного. Я чувствую себя прекрасно. Даже собираюсь съездить в министерство.
— Прямо сейчас? И куска не проглотив?
На душе у Монтикьяри неспокойно. Он выходит из дома, но, прежде чем сесть в машину, на мгновение задумывается о том, почему сегодня луна так ярка, и прикидывает, какими это чревато последствиями. Уже четверть одиннадцатого, город затихает после напряженного рабочего дня. И все же депутату кажется, что сегодня вечером сам воздух как-то необычен, в нем чувствуется едва уловимая пульсация, присутствие каких-то непонятных сил, затаившихся в этих почти черных тенях; словно кто-то подает друг другу едва различимые сигналы, прячась за дымовыми трубами, за стволами деревьев, за выключенными бензоколонками; словно под покровом ночи ищут и внезапно находят выход чьи-то мятежные порывы.
Даже сам Монтикьяри не может не признать, что его обуревает какое-то странное чувство. Ведь и на него тихо льются с небесного свода волны этого света, льются в полном противоречии с директивами правительства. Ему даже захотелось отряхнуть пальто руками, чтобы смахнуть как бы налипшую на ткань неосязаемую серебряную паутину.
Встрепенувшись, он сел за руль, но облегчение почувствовал лишь в центре города, где яркий электрический свет одолевал — так по крайней мере ему казалось — лунное сияние. Монтикьяри вошел в здание министерства, поднялся по широкой лестнице и по длинным, погруженным в тишину коридорам направился к своему кабинету. Лампы были выключены, и через окна в помещение лилось злополучное сияние. Только из-под одной двери пробивалась полоска электрического света. Министр остановился. Это была комната исполнительного и педантичного профессора Каронеса — человека-цифры, начальника научно-исследовательского отдела. Странно. Депутат Монтикьяри тихонько отворил дверь.
Каронес сидел спиной к нему за столом, на котором горела маленькая лампочка, и что-то писал, временами останавливаясь и подолгу задумываясь. В такие моменты он безотчетно подносил к губам вечное перо и, словно ища вдохновения, поворачивал лицо к стеклянной двери на террасу, залитую, разумеется, лунным светом.
Второй раз за этот вечер Монтикьяри заставал кого-то за необычным и даже недозволенным занятием. И ведь никогда раньше Каронес не задерживался так поздно на работе.
Бесшумно ступая по толстому ковру, Монтикьяри приблизился к Каронесу, стал у него за спиной и, подавшись вперед, из-за его плеча взглянул, что за доклад или инструкцию сочиняет профессор. Вот что он прочел:
Тут рука Немезиды, то есть министра, опустилась на плечо Каронеса.
— Профессор, вы — и вдруг такое?!
Тот, оцепенев от испуга, промычал что-то нечленораздельное.
— Профессор, вы — и вдруг такое?!
Но в этот момент зазвонил телефон в соседнем кабинете, потом где-то дальше — в глубине коридора. Затем третий, четвертый… И тут в уснувшем здании таинственным образом пробудилась жизнь, словно сотни людей, прятавшихся в шкафах и за пыльными шторами, дождались наконец сигнала. Послышался звук крадущихся шагов, все вокруг огласилось нарастающим ропотом. Потом стали слышны чьи-то уже отчетливые голоса, призывы, короткие приказания, хлопанье дверьми, топот бегущих людей, отдаленный грохот…
Распахнув дверь, Монтикьяри выглянул на террасу. В окружавшем министерство саду непонятным образом погасли все фонари. От этого лунный свет стал еще более ярким и тревожным. Два или три человека с горящими факелами в руках пробежали по залитым белым светом аллеям. Потом промчался на коне юноша в развевающемся красном плаще. И вот по обеим сторонам центрального балкона стали двое военных в парадной форме и со сверкающими саблями. Вот они вскинули свои сабли к небу. Нет, это не сабли, а фанфары. И серебряный, удивительной красоты трубный глас разнесся и повис, будто арка, над людскими толпами.
Монтикьяри не нужны были никакие пояснения, чтобы понять: это революция, его министерство низложено.
49 НЕПОБЕДИМЫЙ © Перевод. Т. Воеводина, 2010
Однажды июльским полднем Эрнесто Манарини, 42 лет, преподаватель физики в лицее, проводя летние каникулы в своем загородном доме в Валь-Калига вместе с женой и двумя дочерьми, совершил выдающееся открытие. У него был просторный чердак, и там он оборудовал себе лабораторию, где коротал свои дни, а часто и ночи, захваченный опытами. Учитель жаждал славы изобретателя. За эту страсть над ним трунили домочадцы и сослуживцы, не принимая его всерьез.
В тот день стояла удушливая жара. В доме было пустынно, жена и девочки ушли гулять с друзьями, учитель, по обыкновению, вертел так и сяк новое приспособление собственного изобретения. Таких штуковин он в последние годы сработал немало, впрочем, так и не сумев добиться толку. Вдруг в первом этаже раздался грохот вроде взрыва.
На всякий случай учитель отключил электричество и поспешил вниз. Верно, взорвался газовый баллон на кухне, подумал он. Однако баллон был цел — это он разглядел сквозь густой едкий дым, оставшийся от взрыва. Взрыв явно произошел в стенном шкафу, где Манарини, никогда не ходивший на охоту, держал охотничье ружье с принадлежностями. Дверное окошко и само ружье разлетелись вдребезги, даже углы стен обсыпались. Сомненья не было: по неведомой причине взорвались патроны.