– Тебя как будто высушили, – сказала я ей. – Ты была похожа на цветок, полный дождевой воды. Куда же ты делась?
Я уверена, что она на меня не обижается. Кто, кроме сестры, скажет ей правду?
Она только быстро глаза опустила. Как монашка.
– Другая на моем месте совсем черная бы ходила, Лиза.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Лиза, прости, сил не было написать тебе, и ты, наверное, беспокоишься за меня. В понедельник я поехала встречать Патрика. Ждала долго, продрогла. Наконец показался поезд. До этой минуты меня всю колотило, а тут вдруг охватило полное безразличие и сразу захотелось спать. Патрик спрыгнул с подножки и направился ко мне. Пока он протискивался через людей, хлынувших из вагонов, я заметила, что с каждым шагом он все больше и больше закрывает изнутри свое лицо, а когда он подошел совсем близко и я увидела его глаза, все оборвалось во мне. У него были глаза человека, который носит в себе снаряд и боится, что каждую секунду этот снаряд может взорваться. Он еле дотронулся губами до моей щеки, взял меня под руку, и мы пошли. Сели молча в машину, почти молча доехали до дома. Товарищ Варвара открыла нам дверь.
– Спасибо, вы можете идти, – сказал он ей.
Она хотела что-то возразить, но передумала, напялила свое пальто и ушла.
– Мне нужно помыться.
Он даже не взглянул на меня, закрылся в ванной комнате. Его не было, наверное, больше часа. Я слышала, как льется вода, и не знала, что делать. Мне было страшно и в то же время безразлично. Странное это желание заснуть, наступившее еще на вокзале, не проходило. В ванной стало совсем тихо. Почему-то мне пришло в голову, что он разрезал себе вены. Я изо всей силы ударила ладонью по двери. Опять полилась вода, но он не отзывался. Мне казалось, что с ним что-то случилось, и нужно звать дворника, ломать дверь. Но дверь открылась сама, и он вышел в халате, босиком. Прошел мимо меня, взял свой чемодан, который стоял в прихожей, и начал доставать из него какие-то листки исписанной бумаги и тетради. Он доставал и складывал их на пол рядом с зеркалом, по-прежнему не глядя на меня. Я подумала, что он уже все знает про Уолтера, но это была нелепая мысль – он же только что приехал!
– Я должен работать, – сказал он. – А потом мы можем поговорить с тобой, если у меня будет время.
– О чем поговорить? – прошептала я.
– Мне нужно сообщить тебе, что наша прежняя жизнь навсегда закончилась.
Еще немного, Лиза, и я бы сама начала ему рассказывать про Уолтера, но он вдруг сказал:
– В лучшем случае они выкинут меня из страны, а в худшем – расправятся как-то иначе.
– Кто «они»?
– Хозяева России. Но я за себя не боюсь. Я завтра же передам все материалы дипломатической почтой, и послезавтра «Манчестер гардиан» и «Лондон пост» их напечатают.
– Материалы о чем?
Я не поняла его. При чем здесь его материалы? Разве он говорил не о нас, не о нашей жизни? Он сидел на корточках перед зеркалом и рылся в своих бумагах. Я стояла. Вдруг он обхватил мои ноги и с силой рванул меня вниз. Я упала на пол рядом с ним.
– То, что я знаю теперь, – зашептал он мне в ухо, – это не то, что мы вычитывали из книг или знали по чьим-то рассказам. Запомни это! Я видел, как уничтожают людей. Не одного, не двоих, не десятерых! Их уничтожают тысячами! А все остальные продолжают есть три или даже четыре раза в день, ты слышишь меня?
Он вскочил, бросился в столовую, где на столе все было накрыто к завтраку. Сорвал салфетку с хлебницы.
– Там нет ничего! Дети коченеют в нетопленых домах! Пока не умрут! А умрут в страшных муках!
Он смотрел на хлеб остановившимися глазами.
– Я сам это видел.
Вермонт, наше время
Во сне Ушаков видел Настю, бабушкину младшую сестру. Она приезжала к бабушке в Париж, когда он был совсем маленьким, вскоре после смерти его отца. Во сне Настя оказалась до странности похожей на вчерашнюю Лизу, которая осталась с ним на ночь. У нее оказались такие же, как у Лизы, светлые волосы, и голос звучал почти так же. Сначала они с Ушаковым брели по воде, доходящей им до колен, – прозрачной и теплой, – и Настя рассказывала ему о чем-то, но, проснувшись, Ушаков ничего не вспомнил из ее рассказа. В памяти остался только самый последний кусок сна: Настя стояла, закутанная в ткань, похожую на ствол дерева, если бы только дерево могло стать настолько мягким, что его набросили на тело, как ткань. Это дерево или, вернее сказать, то, что напоминало его, было, как сразу же понял Ушаков, ее новым домом и той новой жизнью, которую Настя обрела после своей кончины.
– Où prenez vous l’eau?[46] – спросил он.
И Настя, почти не отличимая от его любовницы – такая же вся светлоглазая, легкая, – знаками дала ему понять, что всем им хватает воды, и воды очень много.
Проснувшись с радостно бьющимся сердцем, он удивился, что еще продолжается ночь, которой не могло быть, потому что ночью с ним была Лиза, и ночь эта кончилась. Потом он сообразил, что заснул в своем кабинете, где искал на компьютере расписание нью-йоркских поездов, а в кабинете были опущены все шторы и было прохладно, темно, за исключением одного только пятна на стене, с ломкими и яркими узорами солнца от косо приоткрытого бокового окна, в котором белела прозрачная жимолость, так наивно заглянувшая в глаза Ушакова, словно она была белокурой французской крестьянкой, которая пришла на станцию продавать молоко и с ребячьим любопытством заглядывает в окна остановившегося поезда. Что-то очень счастливое было в его сне. Счастливое, да. И веселое.
Ушаков наскоро сварил кофе и, обжигаясь, выпил его на маленьком балконе. Утро уже разгорелось, и наступило то особенное время, которое бывает в равной степени и зимой, и летом, когда солнце освещает собою каждую – не забывая ни о ком – земную мелочь, начиная от крохотной снежинки, неуверенно поднявшейся в воздух с сугроба под силой внезапного ветра, и кончая столь же крохотной божьей коровкой, которая расправляет свои блестящие сатиновые крылышки, надеясь к полудню добраться до неба.
Русская школа невинно дремала всеми своими четырьмя корпусами, которые покачивались на голубых волнах зноя, как лодки у берега. Студенты, ошалевшие от русского языка, счастливые, что по случаю праздника нет занятий, сопели в неприбранных кельях, и не было силы на свете, чтоб их разбудить и заставить умыться. Преподаватели разъехались по водопадам и водоемам, а те, кто не разъехался, были в столовой и пили там чай с мармеладом. Ушаков знал, что Лиза живет в третьем корпусе на первом этаже и окно ее выходит прямо на куст белой сирени, настолько разросшейся, сильной, цветущей, что в комнате было слегка темновато.
Он постучал, никто не откликнулся. Тогда он слегка надавил, уверенный, что дверь заперта, но она мягко подалась, и он вошел. Кровать была аккуратно застелена полосатым пледом, как будто бы Лиза и не ложилась сегодня, на тумбочке лежала раскрытая книга, название которой он прочел. Это был «Подросток» Достоевского. Взгляд Ушакова остановился на белых полотняных туфлях, напоминающих балетные пуанты, с длинными коричневыми лентами, которыми крест-накрест обвязывают щиколотки. Он взял их в руки. Полотняная часть оказалась слегка шершавой и на ощупь напомнила песок, а коричневые ленты были шелковистыми и скользкими, как водоросли. Он представил себе ее ноги, обутые в эти туфли, ее колени, и страстное плотское желание охватило его так сильно, что он сразу вышел из этой комнаты и с размаху захлопнул за собою дверь.
Она ждет ребенка. Желать ее тело сейчас, когда внутри его, как деревце, разрастается чужой младенец, нелепо и странно. Во всяком случае, если бы она вчера вечером сказала ему, что беременна, между ними ничего бы не случилось. Ушаков отчетливо увидел перед глазами ее молочно-белый живот и почувствовал тепло его очень гладкой кожи, на которую он совсем недавно, на рассвете, положил голову, удивившись нежному, едва ощутимому запаху реки, которым пахла эта кожа. И руки ее, сомкнутые у него на шее так, что их внутренние сгибы приходились на его щеки, и он запомнил горячую, слегка влажную, словно бы детскую, кожицу этих сгибов, – и руки так пахли: рекой, летним лесом. Ему было радостно думать о ее теле, и чем больше он запрещал себе эти мысли, тем настойчивее они становились. Младенец, растущий внутри ее тела, мешал его счастью, но одновременно вызывал ту жалость, которую вызывает все беззащитное в природе, все еле заметное, начиная от невзрачного, крохотного цветка в глубине травы и кончая муравьем с бугорком на спине, придавленным крепкой сосновой иголкой.
Что делать? Уехать обратно домой?
На небо тем временем хлынул закат, и оказалось, что Ушаков, погруженный в свои переживания, незаметно успел выйти за территорию школы и направлялся теперь к подножию ближней горы, над которой так низко стояло солнце, что ее пологие склоны казались розовыми, как на китайских акварелях.
– Димитрий! – раздалось за спиной, и тут не по голосу даже, а по тому, как она исказила его имя, Ушаков узнал Надежду.
Она догоняла его, бежала к нему по траве, по легкой, почти незаметной, похожей на слабый пробор в волосах, светло-желтой тропинке.
– Я вашу машину углядела! – задохнувшись, сказала она. – Ну, все, думаю, этот попался!
– У вас здесь чудесно, – пробормотал он.
– У нас здесь – Россия, – с важностью сказала Надежда, забыв, очевидно, что уже вчера высказала нечто подобное. – Мы нашим студентам взрастили оазис. Они же ведь варвары, вы их не знаете!
Ушаков чуть было не спросил, не на американские ли деньги взрастили оазис, но удержался. Люди, которые, подобно Надежде, мыслят обобщенными величинами, отпугивали его. В душе его было что-то вроде особого компаса или, лучше сказать, особого увеличительного стекла, сквозь которое он смотрел на вещи, пробиваясь через общее к единичному и частному. Каждый раз его выводило из себя, когда кто-то говорил, например, что немцы, или евреи, или французы вели себя так-то и так-то, а кто-то еще (то есть те же, скажем, немцы, евреи или французы) испытывал в известный момент то-то и то-то, а убито было столько-то или столько-то, притом что все убитые были такими-то или такими-то. Каждый раз он ощущал, как кожу его стягивает к закипающему затылку, и каждый раз ему хотелось одернуть говорящего, спросить, как бы он отнесся к тому, если бы и его самого вдруг причислили к безликой исторической массе.
Сообразительная Надежда, заметив, что он задумался и не отвечает, сорвала плотную молодую ромашку и доверчиво провела этой ромашкой по рукаву Ушакова.
– Я, к сожалению, родилась в Америке, – грудным и печально-старательным голосом сказала она. – В Россию меня первый раз повезли, когда уже перестройка началась. Родители очень воодушевились тогда и чуть было совсем в Москву не переехали. Исаич был – за, но отец Александр – знаете отца Александра? – не благословил, и они остались.
– Это Мень, что ли? – растерялся Ушаков.
– При чем же здесь Мень? Наш здешний, отец Александр. Который родился и вырос в Париже, как вы. Но сейчас он в Канаде.
– Ах, да! Из Канады. Я, кажется, слышал…
– В том-то и беда, что все живут слухами! – вдруг горячо воскликнула Надежда и целый пук нежно цветущих растений выдрала из земли, прижала к горлу и бросила умирать на обочину. – Я вам расскажу одну историю. Очень типичную для эмигрантских характеров, о-очень! Ведь принято думать, что это русские, то есть бывшие советские, себя вести не умеют, хапают все, и вообще, как говорится, дети коридорной системы! А на самом деле совсем наоборот! Самые испорченные – это и есть эмигранты! Вот уж у кого мозги набекрень!
– И я из семьи эмигрантов, – мягко возразил Ушаков.
– История такая, – не слушая его, продолжала Надежда. – Ярмарка в Париже, ежегодная литературная ярмарка, которая всегда в конце марта. Слыхали?
– Да. Но я, правда, довольно далек…
– Да слушайте вы! – перебила она. – Вам будет над чем задуматься, а то вы доверчивы больно! Работаю я на этой выставке переводчицей, меня попросили. И вдруг такое событие: приглашают русскую писательскую делегацию во дворец к президенту! На встречу президента Ширака с президентом Путиным. Роскошные пришли приглашения. Каждому писателю – в собственные руки. С золотыми буквами и красной ленточкой. Вы бы как отреагировали?
Ушаков пожал плечами.
– Вот, вот! Некоторые тоже засомневались. Зачем нам к президенту, унижаться, мол, терять достоинство, мы все, мол, свободные люди, нас тут на козле не объедешь… Но все же пошли. Я сидела в автобусе рядом с этой писательницей… как ее? Толстая такая, фамилия на «о», вся извелась за Украину… Она мне говорит: «Вы зачем едете?» Я, говорю, на работе. А вы зачем? Могли бы сейчас в Лувр пойти! «Что вы, – говорит, – какой Лувр! Это же историческое событие! Когда я еще во дворец попаду?» Ну, едем. Паспорта сдали ведущему. Весь Париж перекрыт, один наш автобус летит на всех парусах плюс, конечно, полиция. И сзади, и спереди. Приезжаем. Вы сами-то, – Надежда недоверчиво покосилась на Ушакова, – сами-то бывали во дворце?
– Я – во дворце? – искренно удивился он. – Ни разу. Зачем мне?
– Красивое место, – сдержанно похвалила Надежда. – Все окна открыты, в саду все цветет, везде зеркала. Красиво, со вкусом. Входим в залу. Ни Путина там, ни Ширака. Задерживаются, дела. Пресса, правда, уже собралась. Официанты с подносами. На подносах всякая чепуха. Ну, вы же знаете, как это бывает: бутербродики, маслинки. Вино очень легкое. Это понятно: русские писатели! Надерутся – потом костей не соберешь!
– А как они выглядели? – поинтересовался Ушаков.
– Прилично, – вздохнула Надежда. – Мужчины – прилично: в костюмах, в рубашках. Вспотели все, жарко. Один так вообще с перепоя – прозаик, но тоже в прекрасном английском костюме. Там многие запили, в этом Париже. А что? Понимаю! Уж больно все сытно! Быков, правда, явился в джинсах, но ему можно: он выглядит сам как Людовик. Хоть в джинсах, хоть в плавках. Видали портреты?
– Портреты Людовика?
– Быкова! Димы! – вспыхнула Надежда. – Умен. Остроумен! Короче, Людовик! Ну, это природа… А женщины… Что вам сказать? Маринина пришла, как учительница младших классов, на затылке – пучочек, юбочка, блузочка. Славникова – нарядная, в черных ажурных чулках. Остальные – так себе. Но я не об этом. Стоим, нервничаем. Такое чувство, что все наши разговоры прослушиваются.
– А вы говорили о чем-то серьезном?
– Не помню, не помню! – отмахнулась она. – О чем говорить? Я стояла с Марининой, и она все вздыхала. Что вы, говорю, Саша, вздыхаете? Она говорит: «Не люблю я дворцы! Ох, я не люблю, ненавижу! Домой хочу! К кошкам!»
– У нее кошки?
– Ну, раз говорит, значит, кошки. К ней в душу не влезешь! Вам не интересно?
– Нет, очень!
– Ну, ждем, – вздохнула Надежда. – Вдруг говорят: «Приехали!» Мы все побледнели. Входят Путин с Шираком. Ширак – длинный, Путин – короткий. Он короткий-то короткий, но бицепсы у него – дай боже всякому! Железный мужчина. Вот так сложил руки, – она показала как. – Все бицепсы вздулись. А наш – размазня. Только волосы красит. Француз есть француз. Что поделаешь, правда? Встали на возвышение. Сначала Путин начал речь говорить.
– А переводил кто? Вы?
– Нет, я на подхвате. Свои переводили.
– И что он сказал?
– Сказал, что шесть раз прочитал «Мушкетеров»! – огрызнулась Надежда. – Что он мог сказать? Он не для литературных споров в Париж приехал! Потом стал Ширак говорить. Тоже что-то в таком роде. И вдруг… – Надежда замолчала. – И вдруг я гляжу – и что вижу? Там была одна, вроде как писательница. Из здешних, из Штатов. Зачем вам фамилия? Вы все равно не знаете. Из русских, ну, из эмигрантских. Ее сейчас очень толкают, печатают. Жевала она, значит, жвачку.
– Жвачку? Во дворце? – засмеялся Ушаков.
– А где же? Жевала с автобуса, сплюнуть забыла! Воспитание! И вдруг я вижу, как она тихонечко свою эту жвачку из рта – тьфу! В малюсенький шарик скатала и – на пол. Сама отошла! Мол, моя хата с краю!
Ушаков расхохотался, Надежда горестно поглядела на него.
– Такая вот форма протеста! А может, вообще родилась хулиганкой! Полы там – как зеркало! На таких полах стоять страшно, а не то что жвачку на них плевать! А рядом Маринина. В туфельках! Саша. Она, значит, шаг – и на жвачку! О боже! Стала отдирать. Еле отодрала. Ругается, прямо чуть не плачет. А я вижу и молчу. Что я могу поделать? Не ползать же мне по дворцу на карачках! Вокруг президенты! Потом смотрю: Виктор. Ну, вы его тоже не знаете, он про красавиц пишет. Известный писатель, недавно женился. На куколке просто! В серебряных шортиках, всюду косички! Он сам – сын разведчика. Тоже не шутка! Так Виктор принес во дворец свою книгу. Она только вышла. Хотел ее Путину, значит, с Шираком. Donner en souvenir![47] А сам – р-раз! И в жвачку!
Ушаков вытер слезы, выступившие от смеха. Надежда хихикнула.
– Так вся великая наша литература на проклятую жвачку и начала спотыкаться! Один отдерет, другой – вляпается! А эта стоит, эмигрантка, которая себя писательницей считает, отошла в сторонку и смотрит в окошко на розы! Убила бы просто! Взяла б и убила!
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Патрик отправил все материалы в Лондон под псевдонимом, и вчера в газете «Лондон пост» появилась первая публикация и несколько фотографий. Посылаю тебе, Лиза, отрывок из этой публикации – рассказ одного молодого учителя, с которым Патрик встречался на Кубани. Он ничего не изменил в этом рассказе, нисколько не приукрасил его, но ты увидишь, что это человек грамотный, и язык его, конечно, отличается от языка простого крестьянина.
«Ранним морозным утром в самом конце января мы с мамой направились по главной дороге к самому центру села. Вскоре взошло солнце. Кругом все было объято тишиной и покоем. Мы не встретили ни одной живой души: ни птицы, ни собаки, ни кошки, даже привычных звериных следов – и то не было на снегу. Навстречу не попалось ни одного человека. Единственным признаком того, что люди еще оставались в селе, был слабый дымок, поднимавшийся над далекими трубами. Но труб таких было немного. Вскоре мы заметили темный предмет в снегу, который поначалу показался нам пнем, занесенным снегом. Подойдя ближе, мы увидели, что это было тело мужчины, окоченевшие руки и ноги которого нелепо и причудливо топорщились под снегом. В нескольких шагах от него лежало еще одно обмороженное тело. Когда я разгреб снег, кровь во мне застыла от ужаса. Это была женщина, окоченевшими руками прижимающая к себе крошечное тельце грудного ребенка. Когда село осталось позади, мы медленно поплелись по дороге, ведущей в районный центр. Вдоль всей дороги лежали мертвые замерзшие тела. С правой стороны – это были тела тех, кто направлялся в город в поисках работы или куска хлеба. С левой – тех, кто возвращался обратно, ничего не добившись. Открытые колхозные поля показались мне местом жесточайшей битвы. На них тоже лежали тела людей, которые пришли сюда в последней надежде найти остатки убранного урожая и умерли прямо на поле.